[А жизнь, точно издеваясь над комолостью нашего духа, шлет еще нам испытания в своей суете, в тщеславии, в кичливо-тупом и неделикатном отношении к нашим подвигам, - конечно, наша домашняя жизнь, не соседская, которой мы не знаем. Иное доброе дело, не оказавши благотворного результата тотчас же по совершении, могло бы приютиться в глубине сердца и отрыгнуться потом, в свободную минуту, при раздумье, при вспоминанье, и принесло бы, глядишь, пользу для души и ума… Но является тут как тут жизнь, суета, тщеславие, кичливое тупоумие и влачит наше доброе дело на позорище, не разбирая грязи, и мнет его, и пачкает, и обращает в конце концов в отвратительную ветошь, запятнанную грубыми руками, вгоняющую в досаду и смущение самого героя, владельца этой ветоши. Распространяюсь я в этой философии потому, что с одним из наших героев, с Васильем Петровичем, произошло как раз нечто подобное.]
После остановки прошло около часу[, в течение которого по-видимому шло, наряду с тонкими филе-соте, пережевывание и "эроизма"], и сытая публика международных вагонов [, ковыряя в зубах] нашла, что ей надо развлечься [для пищеварения]. По ее требованию был послан, при первой же получасовой остановке, один из кондукторов на паровоз, чтобы привести в роскошную столовую машиниста. Не худо заметить, что пассажиры, жаждавшие видеть машиниета [по какому-то недосмотру], совсем не поинтересовались узнать, как его имя и кто он такой [и каков его характер.]. "Привести сюда нашего машиниста", - повелели пассажиры, и кончено дело.
Таким образом, не успел еще паровоз отцепиться под воду, как на лесенке появился [и поехал на ней] посол-кондуктор, принявшийся ["как можно"] убеждать неподатливого механика[-мужичка "сей же час"] отправиться в вагон-ресторан [и предстать пред ясные очи их превосходительств
и высокородий таких-то и таких-то, "оченно желающих" видеть господина механика].
- Много там их? - спрашивал он по дороге к вагону-ресторану [, из широких окон которого лились далеко на землю потоки ослепительного электричества].
- Да все, что ни на есть!.. Весь поезд, без малого… Опричь генералов и прочих офицеров, дам с этой с баронессой, иностранные господа… [Они, пущай, сами по себе, стороной, хоша в разговор вступают. Ну, потом, сибирячки, золотопромышленники… Миллионеры…] Да всякого народу там довольно! - закончил кондуктор [к вящему беспокойству Василья Петровича, очень смущавшегося предстоящим ему разговором с пассажирами "высокого давления"].
Роскошный вагон-ресторан был [ему] хорошо знаком Марову, так как приходилось ездить с экспрессом десятки раз; но знаком лишь по внешности, бывать же внутри [всех этих шикарных вагонов] надобности до сих пор не представлялось. Василий Петрович остановился на минуту в раздумье у двери, которую поспешил распахнуть перед ним забежавший кондуктор, - не вернуться ли уж?.. Но устыдился малодушия и вступил в проход [мимо кондуктора, с высоко поднятой головой].
Он был положительно ослеплен, очутившись после ночной темноты среди моря света, среди богатства [гобеленовых стен, яркого золота люстр и кэнкетов], среди обворожительной смеси запахов вина, тонких яств и духов; он замер на месте, почти в самом проходе, около посудного шкапа из черного дерева… Но всего более смутило его именно то, чего он и боялся всего более: блестящая высокомерная толпа, обилие дам. Тут было несметное, как показалось ему, число высокопоставленных особ, военных и партикулярных, людей молодых и старых, с одинаково презрительными манерами, лиц красивых и дурных [, с одинаково надменными минами]; дамы, молодые и старые, но все в [роскошных] дорогих платьях; все в изысканных прическах, [расположились букетам, от которого, по-видимому, и исходил тонкий аромат, а вокруг этого букета возвышались стоя величественные, гордые господа], офицеры [в эполетах,] в аксельбантах, в белоснежных кителях [из замши], а меж них и штатские, не менее [их гордые.] важные. И все это блестящее общество беспощадно [пронзало взглядами] смотрело на прокопченную фигуру машиниста, казавшуюся пятном грязи на [лилейно-] белом фоне. Можно было подумать, что эти господа и дамы[, цвет высшего общества] собрались здесь, чтобы засудить невзрачного машиниста, что они уже заранее подписали ему приговор и теперь казнят уже его убийственными взглядами. Даже лакеи [в тонких суконных] во фраках и белых галстуках, просунувшиеся в дверь напротив Марова, смотрели на него, как судебные приставы, пытливо и неодобрительно… Выражение его лица, [постать] манеры, костюм не могли и вызвать чьего-либо одобрения: крепко стиснутые от нервного волнения челюсти и прищуренные глаза придали его худощавому лицу вызывающий вид; грязные руки он глубоко спрятал от глаз публики в карманы, зажавши под мышку засаленный картуз с гербом дороги; рабочий же его пиджак из дешевой коломенки, с оттянутыми карманами, где чаще покоился гаечный ключ, чем носовой платок, - этот пропитанный салом и копотью пиджак мог внушить только отвращение…
- Вы, машинист… только что… спасли ребенка… - проговорила одна из дам.
[И остановила свою милостивую речь, изумленно расширив глаза на машиниста, резко двинувшегося вперед.] Василий Петрович имел [прекрасное] намерение [поправить редакцию этого манифеста, в котором шла речь о нем, а не о Саве,] внести поправку, сказать, что ребенка спас не он, а его помощник Сава, но не успел: [едва он заикнулся на первом звуке,] тотчас же произошло общее движение, послышалось внушительное тсс!.. и чей-то высокочиновный бас с хрипотцой еще более внушительно крякнул; Маров так и остался с раскрытым ртом и вытянутой шеей… [А величественная дама, выждав паузу с опущенными глазами, произнесла уже менее милостивым и более утомленным голосом:]
- Такой поступок […а…а…] достоин поощрения, - произнесла дама. - И мы, собравшиеся[…а…а…] здесь, нашли нужным вознаградить вас, машинист…
[Одобрительный, но и почтительно сдержанный ропот на мгновение прервал этот манифест; бас снова крякнул, на этот раз восторженно, а ослепительно яркие пятна платьев, кителей, эполет зашевелились оживленно, но и скромно. Когда это минутное движение улеглось, дама закончила манифест уже усталым, едва слышным голосом:]
- Тут…а-а… небольшая сумма…
Она осторожно коснулась тонким мизинчиком кучки золота, лежавшей на столике, близ ее локтя[, произнеся с гримаской: ].
- Каких-нибудь триста рублей… Возьмите себе, любезный, вы […а-а…] заслужили эту безделицу…
И вдруг все разом лишили Марова своего [упорного] внимания! Дамы защебетали о чем-то [веселом], склонив друг к другу головки, мужчины взяли друг друга под локоть, чтобы обменяться вполголоса интересным сообщением… Все, точно по уговору, отвели глаза, чтобы дать возможность этому чумичке сгрести со стола в грязную ладонь кучку золота… Маров выронил фуражку, желая поднять руки к ушам, которых коснулось раскаленное железо… Краска залила ему лицо, и тотчас же он побледнел. Но это [тупоумно-неделикатное] выражение милости, оскорбительность которого он не сознал, а почувствовал, вернуло ему способность владеть собой, хотя его била лихорадка [от злобы]. Он поднял фуражку и сказал громким, слегка дрожащим голосом.
[9.] 8
На станции же Перегиб, в двух часах от Криворотова, с Хлебопчуком произошло уж и черт знает что. Побежал он за кипятком, как и всегда это делается в Перегибе, где чудная родниковая вода и где поезд стоит четверть часа, - побежал за кипятком, да и пропал. Василий Петрович, проверявший воздухопровод в то самое время, когда Сава шел по платформе с чайником, и глядевший из будки на осмотрщика, который подавал ему сигналы проверки, видел, [дело было уже утром, на свету], что Хлебопчука остановили на платформе двое кондукторов и смазчик Ленкевич [, полячишко досужий и не по чину совкий], остановили и начали что-то ему рассказывать, махая руками, смеясь, приседая от смеха… О чем уж они там ему рассказывали, - неизвестно, только Хлебопчук вернулся на паровоз перед самым отправлением и без кипятку. Вскочил в будку, лица на нем нет, уронил чайник на стлань и глянул на Марова с каким-то испугом, "как черт на попа" [, по определению Василья Петровича]. А потом сел на свое сиденье с таким видом, как будто [бы] и делать ничего не желает - оперся на локотник, глаза уставил в одну из нижних котельных заклепок, сам дрожит, губы ходенем ходят… Поломал-таки Василий Петрович голову, допытываясь понять, в чем причина такой перемены с Савой!.. И, само собой разумеется, надумал всякое… [опричь того, что могло бы способствовать выяснению действительной причины их внезапно возникших неладов, пока еще немых, бездеятельных, но тем более тяжелых, мучительных.] Конечно, он первым делом предположил, что "лягаши", - как величают движенцев-кондукторов их антагонисты из других служб, - что "лягаши" [куроцапы] рассказали Хлебопчуку о случае с машинистом в вагоне-ресторане. [И описали всю эту катавасию с наградой, причем, известное дело, приврали с три черта, по своему обыкновению, набрехали чего и не было. И ежели это так и случилось, ежели Сава действительно собрал у куроцапов их сплетни, то…]
"Уж чего и лучше!.. Заместо того, чтобы расспросить толком, по-дружески своего близкого человека, как и что было, [стреканул] пошел лягашей пытать, чужие пересуды выведывать!.. Как будто и не видал, что я вернулся оттуда как с виселицы, себя не памятовал, не соображал, что и делаю!.. Тут бы и мог спросить, что-де с тобой, Василий Петрович? - ежели бы совесть-то в нем была чиста… Так вот - нет! выдумал дело, чтобы побежать сплетни сбирать, чайник схватил, за кипятком побежал!.. Как будто уж и потерпеть не мог пару часов до дому!" - ворчал Василий Петрович, забывая, что и сам он никогда не мог отказать себе в наслаждении попить [на зорьке] чайку на прекрасной перегибовской водице.
Василий Петрович, позавтракав "с приварочком", не так как в дороге, где все одна сухомятка, хорошо выспался и спросил у Петюшки лист бумаги, перо новое, чтобы составить черновичок рапорта. Письменная работа была для него тяжелее самой тяжелой туры, при снеговых заносах, в бурю, в сильный ветер; он сидел за столом целый вечер. Составивши черновик, он аккуратно отрезал от бланка маршрута узкую и длинную полосу, с печатным заголовком "Донесение машиниста" и принялся переписывать свой рапорт набело.
"Господину начальнику XI участка тяги, - писал он. - Имею честь донести следуя с поездом № первый ведя нормальный состав 24 оси подъезжая к казарме 706 версты произошла остановка скорого поезда по случаю девочки промежду рельсов на самой пути. Которая оказалась ремонтного рабочего фамилие неизвестное. Заметя промежду рельсов полагая в стах саженях чего-то белое полагая лист бумаги стенное расписание поезда не остановил. Приближаясь ближе, полагая живое существо домашнее животное гусь и сомневаясь принял меры к остановке и пославши помощника удалить посторонний предмет. Оказалось девочка лет двух от рождения без получения повреждения. Причем порчи пути подвижного состава и несчастия с людьми не было, что могут подтвердить главный кондуктор и проводник международных вагонов Кливезаль. Кроме того ничего не произошло поезд пришел благополучно с опозданием на четырнадцать минут. О чем и имею честь донести господину начальнику машинист Маров".
Вытеревши лоб и глонувши чаю из стакана, который дрожал в руке, окоченевшей от работы, Василий Петрович перечитал донесение и аккуратно сложил его с привычной тревогой: "Думаю, чай ничего не нагорит…" Потом крикнул Петюшку и послал его в депо положить рапорт в ящик, а сам отправился поразмять косточки по полю, имея в предмете зайти к куму Курунову, с которым давно уже не видался. О Саве же думать упорно не желал и вспоминаний о событиях минувшей ночи старательно избегал, промявши косточки, сидел у кума, где собрались кое-кто из машинистов, играл в карты, выпивал, разговаривал о лошадях, об охоте… Провел, одним словом, время по-криворотовски и вернулся домой в полночь, довольно навеселе. Давно уж он не проводил время по-криворотовски, "по случаю Хлебопчука", и на первое время чувствовал некоторое довольство от перемены режима, как будто освободился от какого-то тяжелого обязательства, из плена бежал, что ли.
И спустя еще дня два, начальник читал новый рапорт о случае на 706 версте, подписанный уже Хлебопчуком.
"Господину начальнику, - писал Сава прямо начисто, не обдумывая, как Маров, выражений [и не округляя периодов деепричастиями], - прошу, коль так, дать мне награду за спасение девочки, которую обещали дать машинисту Марову, медаль за спасение погибающих, который не спас девочку, которую спас я с опасностью для жизни, чему есть свидетели. И если Маров захотел выхвалиться перед начальством, то он поступил не по-товарищески [и очень меня глубоко обидел, так как я всегда относился к нему по совести, хотя он, как известно, по характеру тяжелых свойств человек и помощники с Маровым не могут ездить]. И если в рапорте он утаил, что я бросился под паровоз, вследствие которого получил увечье, плечо болит и лишился поверстных, то прошу допросить жену ремонтного рабочего Павлищева, которая оказалась мать девчонки, которую я спас, а нисколько не машинист Маров. Сам бог не потерпит, если криводушные люди будут в медалях ходить. Я же мог погибнуть под паровозом вследствие своего стремления туда, как паровоз был в ходу со скоростью восьмидесяти верст и получил ушиб плеча до боли по сей час[, которое ударило бегущим цилиндром и сбило с ног на рельсы, держа ребенка на руках, с опасностью для жизни]. Он [же] оставался на паровозе и соскочил тогда, когда я был под паровозом, вследствие чего поступил крайне недобросовестно, подтвердил свой характер злостный, написал, что это он спас девчонку с опасностью для жизни. [Тогда как этого не было, совсем напротив, так как я не помня себя устремился под движущий паровоз и выхватил ребеночка.] Почему прошу не давать Марову никакой медали, за его лживый характер и обман. А также и мне никакой медали не надо за божье дело, а только я не могу допустить неправды[, хоша бы меня уволили от службы]. В чем и удостоверяю покорнейший проситель Хлебопчук".
Пожал плечами Николай Эрастыч, покрутил седой головой и представил начальству донос Савы, надписав на нем.
Но, окончив и прочитав новое донесение, показавшееся длинным, так как работа над ним утомила до боли в спине, Василий Петрович усомнился, удалось ли ему напеть: писал как будто долго, а чего-то не хватало!.. [Движимый этим сомнением, он отправился к машинисту Шмулевичу, который в молодости обучался в пансионе и потому был большой мастер составлять донесения.
- Самого дела ты не изложил, понимаешь, - сказал Шмулевич, выпутывая из непроходимого леса своей аароновской бороды проволоку очков, сквозь которые он читал сочинение Марова. - Твой друг Хлебопчук…
- Не друг он мне! - отрекся Василий Петрович глухим, но решительным тоном. - Он низкий обманщик, предатель!..
- Ну, не знаю там, дело ваше, - усмехнулся в густую бороду старик. - Я говорю, понимаешь, что он просит себе медаль на том основании, что это он, понимаешь, а не ты спас малютку…
- Слов нет, это пущай правда, - чистосердечно подтвердил Маров.
- Ага! Тогда о чем же и хлопотать… Пусть себе достает и носит свою медальку, - сказал Шмулевич, смеясь одними глазами и сохраняя серьезную мину первосвященника-советодателя.
- Ни за что! - воскликнул Василий Петрович. - Как? После всех подлосте[в]й, которые допущены[е] им [су]против меня?! Он ценить не умел, как к нему относится человек!.. Напакостил, ушел от меня, марает в глазах начальства меня! Таких подобных низких обманщиков в тюрьму, а не медали им за их за коварство!.. Нет, уж ты обмозгуй, Исак Маркыч, как бы так изложить, чтобы ни мне, ни ему ничего не вышло!
- Гм?.. Ну, хорошо, давай обмозгуем. Надо оформить так, как будто он и спасал, и не спасал малютку, понимаешь?.. Гм!.. Ну, хорошо. Он, говоришь ты, твердил: "Гусь, гусь".
- Да как же! Гусь, говорил, и - кончено дело!.. И как он это сказал, мне в ту пору и самому казаться начало - гусь!.. Вижу, - крыльями машет, бежит вперевалку, ни дать ни взять по-гусиному!.. Ведь вот ты история-то, братец ты мой!.. Точно он глаза отвел мне,
околдовал меня!.. Как сказал, так и я сам начал понимать! гусь - и больше ничего…
- Сам черт их не разберет, чего им надо! - ругался бедный Николай Эрастыч, представляя на благоусмотрение и этот рапорт.
Начальник тяги, потратив немало времени на чтение всей этой переписки, махнул рукой на свое ходатайство о награде [за спасение ребенка], от которой упорно отказывались оба спасителя, и все последующие донесения их помечал не читая: "К делу".