Улучив удобное время, передобеденный час, когда клиентов в конторе нотариуса Жглова не было, Гнус воровскою походкою, стараясь, чтобы товарищи не увидели, куда он идет, прокрался к дверям хозяйского кабинета. Там он постоял, прислушался, огляделся во все стороны, пригнулся к замочной скважине и уже после того робко стукнул. Из-за двери послышался угрюмый голос Жглова:
– Кто там? Что намно? Войдите!
Гнус медленно открыл дверь и втиснулся в комнату. Жглов глянул на него из-за газетного листа и опять спросил:
– Что намно?
Гнус затворил за собою дверь такими движениями, словно собирался приклеить ее. Потом он подошел к патрону, подобострастно изгибаясь, и сказал тихим, но все же гнусным голосом:
– Имею сообщить вам, Петр Николаевич, нечто очень важное. Прошу великодушно простить, что осмелился обеспокоить в краткие минуты отдохновения. Движимый личною преданностью к вашей особе и будучи вам глубоко и многим обязан, счел своим долгом довести до вашего сведения об очень прискорбных обстоятельствах, имеющих отношение к живущей в вашем почтенном доме и под вашим высоким покровительством молодой и прекрасной особе.
Дядя Жглов положил на стол газету и стал смотреть на гнусного конторщика, не говоря ни слова. Гнус, дрожа от страха и от злости, брызгаясь зеленоватою слюною, рассказал длинно и многословно, ц таким заученным тоном, словно читал по книжке, как и зачем Шаня ходила к Хмаровым и как ее оттуда выгнали.
Жглов молчал. Когда Гнус кончил, Жглов молча взялся опять за газету, и по его, как всегда, угрюмому лицу нельзя было понять, как подействовал на него этот рассказ. Гнус, с чувством раздавленного и все-таки счастливо-злого червяка, подлыми движениями выбрался из кабинета.
В тот же день вечером дома произошла неприятная сцена. Пришлось Шане отвечать на суровые дядины расспросы.
– Что же это значит, Шанька? Правду ли я слышал? Тебя, дочь почтенного купца, мою племянницу, выгнали из дома каких-то захудалых дворянишек? И выгнали за какие-то любовные шашни? Правда это или нет?
Шаня ярко покраснела.
– Кто это вам сказал? – спросила она.
– Ну уж это не твое дело, – отвечал дядя. – Да и не в том дело, кто сказал, а ты отвечай, правда ли.
– Это, конечно, вам Гнус наговорил, – сказала Шаня и заплакала. – Он меня давно своими любезностями преследует, воображает, что я могу его полюбить. А так как я его отшила, так он мне и мстит. Охота вам слушать такого низкого человека!
Дядя Жглов прикрикнул:
– Да ты мне зубы не заговаривай! Ты говори прямо, выгнали тебя или нет. Вертеться нечего, а то и за косы возьму. Я тебе, голубушка, сумею язык развязать.
Горестно вздохнув, плачущая Шаня сказала:
– Дядя, я вам все расскажу по порядку.
И принялась рассказывать, стараясь сказать побольше слов и как можно меньше подробностей, – только самое необходимое.
Дядя Жглов становился все более и более угрюмым и сердитым. Шане казалось, что волосы его топорщатся и потрескивают и что из черных глаз его сеются маленькие, острые искры. Он то бранил Шаню, то принимался издеваться над нею.
Шаня сначала храбрилась. Она говорила с видом нашалившей школьницы, которая дерзит инспектору и дивит своею смелостью подруг:
– Никому до моих знакомств нет дела. Я уж не маленькая. Не в куклы же мне играть.
Дядя Жглов сурово сказал:
– А вот я твоему отцу напишу. Он тебе покажет, какая ты не маленькая. Он тебе пропишет, так ты узнаешь, как такие дела делать.
– Я не боюсь, – сказала Шаня. – Я сама ему обо всем напишу.
Но дядина угроза заставила Шаню призадуматься. Положим, отец все равно узнает, – Сарынь не за горами, и слухом земля полнится, – но раздраженный дядя Жглов может представить все в таком ужасном свете, что отец придет в ярость.
Шаня стала смиренно оправдываться:
– Что ж такое, дядечка, мы с Женечкой еще в Сарыни были знакомы. Он еще тогда к нам ходил.
Дядя Жглов сказал с сердитым смехом:
– Знаю я, как он к вам ходил! В саду по кустам от родителей прятались, паданки подбирали под яблонями, а в дом его и на порог не пускали.
– Он – мой жених, – обидчиво краснея, говорила Шаня. – Он на мне женится, как только кончит курс.
– Ну еще бы! Нет у него других невест? – сердито говорил дядя Жглов. – Охота ему с тобою связываться!
– Других ему и не надобно, – отвечала Шаня.
– И очень даже намно, – возразил дядя Жглов. – Он на дочке Рябова женится, а за нею миллионы, не то что твои тридцать восемь тысяч.
– Однако сколько лет прошло, – говорила Шаня, – а он все меня любит. И никогда не разлюбит. Наша любовь до гроба.
Дядя Жглов сказал презрительно:
– Ах ты, полудурье ты этакое! Любовь до гроба, а из дому тебя, однако, выгнали.
Шаня говорила жалобным голосом:
– Так он же чем виноват, дядечка! Ведь это его мать сделала, не он. У него мать такая несдержанная и строптивая, – он и сам на нее жалуется.
– Мать выгнала, а сын, что же, не мог заступиться? не посмел? – насмешливо спрашивал дядя Жглов.
– Его дома не было, – досадливо сказала Шаня. – Он ни в чем не виноват.
Юлия стояла в сторонке, словно ожидая своей очереди, и уже заранее дрожала от страха. Дядя Жглов напустился и на нее.
– А ты, потворщица, все знала, по глазам вижу, что все знала. Недаром вы по ночам шептались, спать мне мешали. Хорошему тебя твой провизоришка учит, – от отца секреты заводить. Все знала, – зачем же мне не сказала? Зачем покрывала? Думаешь, доброе дело ей сделала? Срамиться ей на весь город помогала, только и всего.
Юлия трепетала и плакала. У нее было такое лицо, как у ребенка, который знает, что его собираются сечь. Только повторяла, совсем по-детски:
– Виновата, никогда больше не буду.
– Виновата! – злобно повторил Жглов. – Ас виноватыми что делают, знаешь? Еще не позабыла?
– Наказывают, – покорно и жалобно отвечала Юлия. Жглов говорил грозно:
– Дура! Этакая дылда выросла, а ума не вынесла!
Тогда и Шаня, зараженная испугом Юлии, совсем смирилась. Еще она не знала, что сделает с нею дядя Жглов, и не думала о том, но уже боялась грозы и беды и старалась умилостивить дядю миллионом ласк и поцелуев. На колени перед дядею стала, прощения просила. Говорила:
– Уж теперь я и сама вижу, что мне к Хмаровым не следовало обманом ходить. Вперед я не буду этого делать. Всегда буду поступать прямо и открыто.
Но дядю Жглова не тронула внезапная Шанина кротость.
– Нет, матушка, – сказал он, – уж я на тебя достаточно насмотрелся. Обманывай других, а я тебе не поверю. Знаю, что ты за зелье. Тебе здесь, вижу, ужасно весело, ну так я по-другому решил.
Дядя помолчал и сказал внушительно и строго:
– Поезжай-ка ты, матушка, к родителям в Сарынь. Мне за своею дурехою достаточно смотреть. Не моя печаль чужих детей качать. Ну, что на меня уставилась? Не нравится, что ли?
– Как же я поеду? – растерянно сказала Шаня?
– А так, на пароходе, – угрюмо отвечал дядя Жглов. – Как приехала, так и уедешь.
Вот уж этого Шаня никак не ожидала. Приказание ехать теперь домой показалось ей таким нелепым и неожиданно-жестоким. Как же теперь уехать из этого города, где так легко и приятно знать, что Евгений близко, что он ее любит, что вот завтра можно увидеть его и говорить с ним. Уехать? Ни за что!
Но уже привыкла Шаня к тому, что дядю Жглова не переспоришь. Она горько заплакала. Говорила:
– Дядечка, миленький, я не хочу ехать домой. Мне там делать нечего. Для чего же я теперь вдруг уеду! Еще если бы меня папа или мама звали! Позвольте мне у вас остаться. Я ничего худого не буду делать, поверьте мне.
Горько плакала Шаня, дядины руки целовала. Но как она ни просила, дядя Жглов был неумолим. Он говорил:
– Нет уж, голубушка, я тебя у себя ни за что не оставлю. Оставь тебя, так тут таких дел наделаешь, что мне потом твоя мать глаза выцарапает. Да и на людей глядеть стыдно будет, как по всему городу молва пойдет.
– Ничего я тут не наделаю, – горестно говорила Шаня.
– Да, не наделаешь, потому что домой поедешь, – с угрюмою насмешливостью ответил дядя. – Изволь-ка сейчас же домой писать, что возвращаешься.
Шаня сердито сказала:
– Мне стыдно ни с того ни с сего ехать домой! Что дома скажут!
– Да что скажут! – возразил дядя. – Скоро лето будет, что тут в городе делать! Все на дачи едут, и ты отправляйся проветриться. У нас летом в городе жарко будет, господа хорошие на дачи разъедутся, а кто на теплые воды или за границу. И твой Хмаров не останется в городе.
– Теперь еще рано на дачу ехать, – сказала Шаня, цепляясь за этот предлог, чтобы хоть отсрочить поездку.
Но дядя невозмутимо отвечал:
– Кому рано, а кому и пора. Состояние твоего здоровья требует немедленного отъезда. Собирайся, – и кончен разговор.
– У меня платья заказаны, как я уеду, – говорила Шаня.
– Поторопи портниху, – так же невозмутимо отвечал дядя Жглов. – Не успет кончить, – пришлем.
И уж как ни отговаривалась Шаня, а все-таки дядя Жглов заставил ее немедленно приготовляться к отъезду и собирать свои вещи. Нечего было делать Шанечке, – приходилось уезжать.
Проклятый Гнус! Из-за него приходится расставаться с Евгением. Как охотно Шаня отомстила бы Гнусу! Но что она могла сделать в эти немногие дни до отъезда? Сказать бы Евгению! Изобьет его Евгений как собаку, а Гнус и жаловаться не посмеет.
Но почему-то все вспоминались Шане те слова, которыми ответил ей Гнус на ее угрозу сказать Евгению. Эти слова обезволивали Шаню, и было почему-то стыдно думать о них. Поэтому Шаня гнала от себя мысль о том, чтобы рассказать Евгению о подлых поступках Гнуса.
Шаня написала письма отцу и матери о своем возвращении в Сарынь. Так досадно было тратить сиреневые красивые конверты и бумагу с нарисованными головками на то, чтобы писать о таком неприятном. Но писала, выбирая веселые, беззаботные слова, чтобы не осмеяли дома Шанечкина горя.
Потом принялась убирать свои вещи. Сколько накуплено за зиму духов, платьев, шляп, перчаток, башмаков! Не везти же все это домой, – ведь для того и накупала, чтобы Евгений видел ее нарядную. А там для кого наряжаться? Но все-таки пришлось заняться этим, – что здесь оставить, что вновь на лето заказать и купить.
Время летело быстро. В городе ко многим надо было зайти перед отъездом. У Манугиной Шаня бывала часто, – редкий день не зайдет, – кто так сумеет утешить и успокоить, как Манугина!
Назначен был уже и день Шанина отъезда, с одним из первых пароходов, идущих вверх по реке.
Накануне отъезда Шаня пришла еще раз увидеться с Евгением в гостиницу "Неаполь" на какой-то захолустной улице с глупым, допотопным названием Мжейка. Шаня пришла, полная гнева и досады. Она говорила:
– Я вырвусь оттуда. Я натворю там таких чудес, что только держись. Проживу там только лето. Не больше как лето. Ах, Женечка, и на лето как мне грустно расставаться с тобою! Боюсь я, что тебя здесь заставят с твоею Катею жениха разыгрывать. Ведь ты – такой деликатный, не захочешь ее обидеть, а они этим и воспользуются.
Евгений вяло утешал Шаню. Он говорил:
– Конечно, Шанечка, мне и самому очень грустно, что я тебя несколько месяцев не увижу. И особенно досадно, что это приходится на лето, когда у меня больше свободного времени. Но ты не бойся, – я люблю только тебя и ни о ком, кроме тебя, и думать не могу.
Евгения томило какое-то неопределенное, тягостное чувство. Он и сам не мог бы дать себе отчета в том, что именно чувствует.
Ему казалось, что кончается какая-то значительная полоса его жизни, и он не знал, печалиться ему или радоваться. И грустно было ему думать, что Шаня может и не вернуться, и как-то неловко радовало ощущение внезапной свободы. Эта сумятица в его чувствах даже радовала его и наполняла его странною, тщеславною гордостью, потому что казалась ему доказательством сложности, глубины и значительности его переживаний. Самая вялость его, с которою он относился к предстоящей разлуке, казалась ему признаком твердого характера и железного самообладания.
А Шаня, смущенная его принужденным видом, хмурым лицом и холодными речами, наконец спросила:
– Женечка, ты сердишься на меня?
– Ну вот, вздор какой! – отвечал Евгений. – За что же мне на тебя сердиться!
– Женечка, я, право, во всем этом не виновата, – говорила Шаня. – Я уж так просила дядю, чтобы он меня здесь оставил. Да ведь он у нас упрям, крут, с ним ничего не поделаешь. Уж коли что скажет, так ни за что от своего слова не отступится, лучше и не проси. Уж ты на меня не сердись, Женечка, – мне самой уж так-то грустно!
Евгению было приятно, что Шаня словно просит его о прощении, хоть он и понимал, что она ни в чем не виновата и просто смущена его холодностью. Он решился снизойти к Шаниным простым чувствам и проявить нежность и растроганнность. Он ласково обнял Шаню и сказал притворно-взволнованным голосом:
– Глупенькая, да разве я могу на тебя сердиться! Ведь ты же знаешь, как я тебя люблю! Правда, я тебя отговаривал от этой затеи выдать себя за швейку, а ты меня не послушалась, и из-за этого и вышли все эти неприятности. Но все-таки разве я подумаю когда-нибудь тебя в этом упрекать! Ведь я понимаю твои побуждения и очень ценю твою любовь.
Шаня досадливо говорила:
– Там, в этой затхлой Сарыни, и жить нельзя. Там почти нет живых людей. Купцы, чиновники, учителя, барыни кислые, барышни линючие – сплошь один ужас! Там люди как летучие мыши.
Евгений недоверчиво сказал:
– Ну! Почему же именно как летучие мыши? Шаня, улыбаясь и хмурясь, говорила оживленно:
– Летучие мыши только одну сотую часть своей жизни пользуются ею, да и то затем только, чтобы ловить добычу, а остальное время висят вниз головою и спят. Так и в Сарыни почти все люди. Им только есть и спать, для того и живут. Людишки! Живых людей по пальцам перечесть.
Евгений засмеялся. Обнял Шаню и заговорил с нею нежно и ласково. И Шаня немножко утешилась.
Условились переписываться опять через Дунечку. Дунечка со своим мужем живет недалеко от города, и письма будут получаться скоро и верно.
Часть пятая
Глава сороковая
Раннею весною Шаня вернулась от дяди Жглова в Сарынь.
Всю дорогу, сначала на пароходе, потом на лошадях, Шаня была как во сне. Потом в ее памяти почти не сохранилось никаких впечатлений от этой поездки. Только и грезился Шане Евгений, – в плеске темно-синих волн за бортом парохода, в шуме зеленеющих нежно деревьев вдоль дороги, в говорливом бренчании бубенцов только и слышался ей его голос. Вешне-сладкая боль томительно возрастала в Шанином сердце, усиливая жуткое ощущение блаженного и грустного сна наяву.
А проснется Шаня, – мерещится ей гнусное обличив молодого конторщика. Досадны и непраздничны кажутся ей лица ее случайных спутников, и разговоры их низменны и банальны. Мир, лишенный солнечно-ясного героя, являет ей свой будничный лик, один и тот же во множестве лживых обличий.
Не смотреть бы на все эти лица! Только бы впивать в себя утреннюю бодрую свежесть и вечернюю дремотную прохладу, радость рос и ясность зорь, нежность зелени и лазури, – все, чем красна милая жизнь нашей прекрасной, изумрудной земли, рождающей неустанно ароматы и мечтания!
А люди зачем-то пристают с разговорами. Нравится им красивая, смуглая, сильная девушка, так хорошо и клипу одетая. Молодые люди и старички заговаривают с нею, оказывают ей какие-то ненужные услуги, – и Шаня со всеми равнодушно-любезна, привычно-вежливо отвечает, а сама в разговор не ввязывается, словно она с детства привыкла к светскому обществу.
Шаня приехала домой рано утром.
Отцовский дом в лиловых лучах еще невысокого солнца встал перед нею все тот же, – серый, громадный, неуклюжий и все-таки чем-то милый.
Шла Шаня по родному саду, под цветущими кленами, в безмолвии ранней душистой весны, и то же все томило ее темное, жуткое впечатление сна, и все так же казались бесследно сгорающими скучные минуты докучного бывания здесь, вдали от милого уже ей теперь Крутогорска.
Шанино письмо пришло только вчера, и Шаню так рано не ждали. Встретила ее няня, – увидела из окна, с громкими радостными криками на крыльцо выбежала.
– Шанечка, красавица моя! Похудела-то как, голубушка моя! А сама еще краше стала.
Целует Шаню, плачет и смеется. Говорит:
– Уж и не чаяла я, старая, свидеться с тобою. Так уж и думала, – подцепит тебя, голубушку мою, прынец маландский, увезет тебя в Хла-мерику, где царствует Паразитен Развед.
Потом и отец вышел. Обнял Шаню, поцеловал. Проворчал:
– Все такая же? Весело отвечала Шаня:
– Такая же, папочка.
Прислушивалась чутко, не слышно ли шагов матери. Но в глубине дома все было тихо.
– Шалунья, – угрюмо говорил Самсонов. – Да вот баловать-то тебя уж некому здесь.
Он, видимо, был не рад приезду Шани и как будто бы чем-то смущен. Шаня спросила:
– Где же мама?
Уже какое-то смутное беспокойство начало томить ее, и что-то в обстановке столовой, где она теперь стояла перед отцом, казалось ей неуютно изменившимся.
Неловко отвернувшись от дочери, Самсонов сказал:
– У нас новости, – мать на хуторе живет, я здесь один.
Самсонов суетливо подошел к столу. На столе шумел большой пузатый самовар, отчетливо отражая в своей желтой глади искаженные фигуры. Отец взялся было за чайник, говоря:
– С дороги чайку выпей, Шаня.
Но опять поставил чайник на большой никелированный поднос и сказал:
– А то с дороги помыться, переодеться хочешь? Твои покойники наверху как были, так и стоят.
Шаня пошла наверх. За нею побрела старая няня. Притворила покрепче дверь на лестницу, чтобы хозяин не слышал и, пока Шаня, проворно раздевшись в своей спаленке, умывалась, принялась громким шепотом рассказывать, что за этот год в доме случилось. И уже говорила с Шанею, как со взрослою, не тая неприглядных подробностей.
Жаловалась старая на Липину:
– Пуще прежнего разжирела на папашеньки твоего хлебах. Седалище трехмерное, груди шарохватовые, щеки чемоданистые, – толстотенная девчинища. И озорная стала, – водку хлещет, что твой мужик. Ведрами водку покупает, настойки, наливки делает, пьяную ораву к себе собирает, – пьют, песни орут, всю ночь пляшут, присягают. И наш греховодник, папашенька-то твой, с ними каруселится.
Марья Николаевна еще осенью уехала от мужа. Его связь с Липи-ною была так противна ей, что она только для дочери терпела его суровое, грубое обращение. Она поселилась на своем хуторе, верстах в шести от города. Теперь уж она не давала своих денег мужу, как прежде, и только на себя да на Шаню тратила проценты со своего капитала.
Шаня долго разговаривала с нянею, – выспрашивала, рассказывала, пока есть не захотелось. Спустилась вниз, в столовую, – отца уже не было дома. Пила Шаня чай и опять разговаривала с нянею.
Потом Шаня проворно обегала все памятные места, – в саду, на речке; в баньку заглянула, на качелях покачалась.