Прежний Женечка вспоминался ей повсюду, а рядом с ним теперешний. Эти два образа то стояли рядом, то сливались чудно в один, и этот один сложный образ был настолько же ярче и живее каждого отдельного, насколько образ в стереоскопе живее тех двух картинок, из которых он слагается. Дивное слияние образов длилось лишь краткий миг и исчезало, разлагаясь, – но в этот миг Шаня как бы приобретала еще неведомую людям способность созерцать одновременно различные моменты времени. Тогда время становилось для нее как бы только четвертым измерением мира, и самый мир приобретал необычайную слитность, цельность и выпуклость.
Несколько раз в Сарыни испытала Шаня это удивительное состояние. И каждый раз, замирая от сладкого восторга, думала Шаня: "Любовь – кольцо, а у кольца нет конца".
И воистину, любовь есть связь времен и пространств, и совершенный в любви преодолевает все земные преграды.
Днем Шаня пошла в город. Зашла к Дунечкиной матери, к Гарво-линым, еще кое к кому. Везде были рады приветливой, веселой Ша-нечке. Всем, кого любила, Шанечка подарков из Крутогорска привезла, никого не забыла одарить. Но каждому дороже подарков был Шанин милый привет.
Потом пошла Шаня на Володину могилу, – поплакать. К обеду вернулась домой. Отнесла отцу в кабинет свой подарок, – пестрый шелковый халат. Сказала:
– Уж очень у тебя старый халат, папочка, вот носи лучше этот.
– Ну, спасибо, дочка.
Поцеловал Шаню, по щеке похлопал, залюбовался.
– Ах, хороша у меня выросла дочка! Такая барышня нарядная, – и не узнаешь прежней шалуньи Шаньки.
Смеется Шаня, говорит:
– Я, папочка, все та же. Вот сарафанчик надену, в косу ленту алую вплету, башмаки сниму, буду прежняя Шанька.
– Прежнее не вернется, – говорит отец. – Замуж тебе пора. Погоди, жениха найду.
– Жених у меня есть, – отвечает Шаня. Отец хмурится.
– Не забыла детской дури!
Стало скучно. Но не спорить же с отцом в первый же день!
Отец за столом расспрашивал, как жила Шаня в Крутогорске, виделась ли с Евгением Хмаровым. Пришлось Шане признаться, что виделась с Евгением часто.
– Он меня любит, – сказала Шаня. – Он на мне женится.
– Не на тебе, на твоих деньгах, – сказал отец.
– Нет, папочка, – возразила Шаня, – мать хочет навязать ему богатую невесту, дочь миллионера Рябова. Если бы он за деньгами гнался, он бы на той женился, – она гораздо меня богаче. А он меня любит, и я его люблю.
– Ну и дура, – решил отец. – Ты должна держаться своего круга, а ему нужна жена с важной родней, чтобы карьеру делать, к казенному пирогу присоседиться. Если его родители тебя не хотят, так у тебя должно самолюбие быть, чтобы не навязываться в ту семью, где тебя не хотят. Ведь ты не нищая проходимка, чтобы набиваться, на шею вешаться.
Длинные, скучные наставления, в которых нет ни слова живой правды. Весь обед прошел в этом. Всю душу вымотали у Шани эти затхлые слова. Но крепилась Шаня, старалась не спорить, – ведь не девочка, сама свою судьбу знает. Только о том весь обед и думала, как бы уйти поскорее из этого дома постылого!
После обеда Шаня попросилась к матери. Самсонов сказал было, сурово хмурясь:
– Нечего тебе там делать. Телеграфист там днюет и ночует. Но сейчас же передумал. Махнул рукой.
– Ну, поезжай, – сказал он. – Да только долго там не гости, домой возвращайся. Матери не до тебя.
В тот же день к вечеру Шаня поехала на хутор к матери. Бойкие лошадки домчали меньше, чем в полчаса.
На своем хуторе Марья Николаевна занималась маленьким хозяйством, садом, огородом, коровами, птицами. Все было чисто, хозяйственно, уютно.
В саду было много цветов, фруктовых деревьев, ягодных кустов. За садом тянулись длинные гряды большого огорода, а там дальше, около пруда, шипели гуси, и сонные бродили утки, и виднелись прочные сараи, амбары, коровник, конюшня.
У калитки сада мать встретила Шаню. Встретила нежно, радостно, но как-то смущенно.
– Шанечка! Вот-то не чаяла, что ты так рано приедешь. Обняла, заплакала немножко.
– А я, видишь, ушла от моего аспида. Уж ты, Шанечка, меня не осуди. Ты уж девушка взрослая, сама все понимать можешь. Он с этою коровою гладкою вяжется, а я еще и сама не старуха. Кровь-то и во мне играет, хочется пожить в свое удовольствие. Нешто одни только мужчины такие господа, что все могут себе позволить.
Марья Николаевна переживала поздний расцвет любви. Лицо у нее было счастливое, помолодевшее и сегодня слишком румяное, и в глазах горели огоньки.
Она повела Шаню в дом. Усадила за стол, угощать начала, сама похвалялась:
– Все свое, домашнее. Хозяйство у меня, уж могу похвастаться, идет на славу.
– Спасибо, мамочка, – говорила Шаня, – ты не хлопочи. Я пока есть не хочу. Я с отцом пообедала. Ты мне лучше свое хозяйство покажи да расскажи, как ты тут живешь.
Марья Николаевна усмехнулась лукаво и сказала:
– Сначала ты, Шанечка, рассказывай. Дошел до меня слушок, встречалась ты с Женькою.
Покраснела Шаня, все, все матери рассказала подробно и откровенно, чтобы мать чего хуже не подумала. Слушала мать, разнежен-но улыбаясь. Спросила:
– Такты, Шанечка, и винцо пить привыкла, по ресторанам-то ходючи?
– Немножко, мамочка, – призналась Шаня.
Марья Николаевна угостила дочь домашнею вишневою наливкою, – хороша была наливочка, – и сама выпила несколько рюмок.
Сердце замирало, и сладкая истома овладевала Шанею. Вдруг почувствовала Шаня, что любовь требует от нее последней жертвы. И так сладко было нетерпение эту жертву принести.
К ночи явился Кириллов. Теперь у него был уверенный и спокойный вид. Держался он как дома, и Марья Николаевна уже не обрывала его, как прежде. Он пополнел, порозовел. Мундирчик на нем был новенький, щеголевато сшитый, воротнички и рукавчики ослепительно-белые. Пахло от него духами; он был тщательно причесан и припомажен.
Увидевши Шаню, Кириллов сначала смутился от неожиданности. Он долго расшаркивался перед Шанею, говорил неловкие любезности и несколько раз повторил:
– Як вам, Марья Николаевна, на полчасика. Зашел проведать, как ваше драгоценное здоровьице. Очень приятная погода, и я прогулялся с большим удовольствием.
Марья Николаевна посмеивалась, поставив голые полные локти на белую скатерть стола и положив голову на ладони. Изжелта-смуглые щеки ее рдели ярко. Она, не отрываясь, смотрела на Кириллова откровенно-влюбленными, цыгански-веселыми глазами и говорила особенно глубоким, полнозвучно-звонким, счастливым голосом:
– А то заночуйте, Сергей Петрович. Вы Шанечке не помешаете, – места найдется. У меня в дому просторно, слава Тебе Господи! Что ж в город-то ехать на ночь глядючи. Да и отправить-то вас мне не с кем, – работникам завтра вставать рано. Так уж заночуйте, право.
Тогда Кириллов приободрился и скоро стал развязно-любезен. Марья Николаевна поддразнивала его:
– Ну что ж, Сергей Петрович, расскажите Шанечке, как вы пальто-то поносить дали.
Кириллов краснел и отмалчивался. Марья Николаевна рассказывала:
– Пришел к нему его сослуживец, пропойца ведомый, Яшка Смаркин. Дай, говорит, мне твое пальто до вечера, вечером принесу, а то холодно очень, и с Любочкою в одном пиджачке прогуливаться совестно. Я, говорит, за Любочкою ухаживаю, и она мне оказывает восхитительные знаки внимания. Сергей Петрович ему, как доброму, возьми, говорит. А тот возьми да пальто и пропей. А пальтецо-то новое, только осенью справили. Сергею Петровичу говорят, – как же вы теперь будете? А он говорит: ничего, говорит, пледом завернусь, зонтиком покроюсь. А еще совсем холодно было, в марте было дело. То-то было смеху! Бессребренник!
Шанечка хохотала. Кириллов улыбался и говорил:
– Где наше не пропадало!
После плотного ужина с вином и с наливками, когда уже у Кириллова замаслились плутоватые глазки, Марья Николаевна сказала:
– Теперь вы нам сыграйте, Сергей Петрович.
Пошли в гостиную. Там уже была зажжена висячая лампа, и на столе уже лежал принесенный расторопною Наталкою футляр со скрипкою. Видно было, что Кириллов частый гость, – скрипка здесь оставалась.
Едва только Кириллов взял смычок, как тотчас же сладкое выражение сбежало с его лица, глаза проснулись, губы улыбнулись весело и вдохновенно, и такая сладостная, и такая томная, за душу хватающая полилась в полумраке с нежно-рокочущих струн мелодия, что Шанечка отвернулась к стене, голову низко опустила, глаза прикрыла стройною, смуглою рукою и заплакала от радости и от печали, вонзившихся сотнями тонких жал в разнеженное вешнее сердце.
Наплакавшись сладко, выглянула Шаня из-под локтя на мать, увидела ее влюбленные, полные слез глаза и распустившиеся улыбкою, как рдяная роза, губы, – и сама Шаня так же, как мать, губы распустила, засмеялась и заплакала пуще.
Мать подошла к Шане тихонько, обняла ее и шепнула:
– Хорошо, Шанечка! Сладко жить на этой земле! И слезы, и кровь, – все сладко.
Долго играл Кириллов. Потом Шаня спела, под аккомпанемент его скрипки, наивную песенку:
Если б, сердце, ты лежало
На руках моих,
Все качала бы, качала
Я тебя на них,
Словно мать дитя родное,
С тихою мольбой,
И затихло б, ретивое,
Ты передо мной.
Но в груди моей сокрыто,
Заперто в тюрьму,
Ты доступно, ты открыто
Одному ему.
Но не видит он печали.
Что мне делать? как мне быть?
Позабыть его? Едва ли
Сердце может позабыть.
Потом Шаня спела еще несколько "городских" романсов. Потом пели все трое, и Наталку позвали петь вместе. Разошлись ночью поздно.
Спать Шаню положили наверху, в мезонин. Но спалось ей плохо. Ночью нежный шепот долго слышался Шане и потом поцелуи. Шаня открыла окно. Сладкая вешняя ночь, шепот внизу. Как все это дразнит и томит!
Зачем ждать! Сладкие минуты проходят бесследно. Отдаться милому, отдаться ему при первой же встрече!
Глава сорок первая
Утром проснулась Шаня раньше солнца. Она почувствовала вдруг, что не в силах смотреть на счастливое лицо матери. Какая-то маленькая злость вдруг схватила ее сердце.
Шаня встала рано утром и тихонько обежала весь дом. Мать еще спала. В полутемной прихожей в глаза Шане метнулась чистенькая круглая кокарда на повешенной на деревянном гвоздике фуражке Кириллова. Шаня схватила эту фуражку и спрятала ее в чулан за корыто. Сама не знала, зачем это сделала.
Только вышла Шаня из чулана, – мимо, громко топая, пробежала Наталка, на Шаню метнула быстрый, лукавый взор. Шаня засмеялась и вышла в сад. На зеленых былинках росинки, как разноцветные бусинки и бисеринки, трепетали, играли искорками и лучиками и смеялись переливными смешиками. Шаня побежала по невысокой травке, и весело сыпались прохладные росинки на ее слегка порозовелые от прохлады утренней ноги.
Мать вышла на крыльцо, весело окликнула Шаню:
– Веселишься, Шанечка? Иди-ка с нами кофе пить.
Кириллов собрался домой рано. Хватился шапки. Долго ходил, искал. Искали и Марья Николаевна, и Шаня, и веселая быстроглазая Наталка. Посмеивалась Наталка и в чулан ни разу не заглянула. Так и не нашли.
Один из работников дал свою праздничную, новую шапку. В ней Кириллов и уехал.
А Шаня собралась к Томицким. Мать удерживала было:
– Только приехала, с матерью ничуть не побыла.
– Да я, мамочка, ненадолго, – просительным голосом сказала Шаня.
Но видно было, что Марья Николаевна вся погружена в свои ощущения счастия и весны и что о дочери думает она теперь немного. Сказала:
– Ну уж поезжай. Вот только погоди, Василий отвезет Сергея Петровича, из города вернется, лошадь покормит, тогда и поедешь. Другие-то работники все в поле.
Но не терпелось Шане.
– А я пешком пойду, мамочка.
Расспросила про дорогу, – версты четыре с небольшим, полями, только в конце маленькою рощицею, – и собралась идти. Едва мать заставила ее завтрака подождать. За завтраком опять наливочкою угостила.
Дорога, как сон, легкий и крылатый. Долина еще мглилась порою, и кое-где внизу, в тени лежали еще последние остатки снега. Цвела сирень, и ландыши цвели. День был кроток, не жарок, не ярок. Кукушка в глухом перелеске кричала далеко и тоскливо.
– Сколько лет проживу? – спрашивала ее Шаня.
Считала и сбивалась в счете, – уж очень кругом хорошо было.
Ах, что долго жить! Хоть бы один год счастливый с Евгением! Или нет, – лучше восемь лет, столько же, сколько лет прожила Лилит с Адамом. И потом умереть в вечер самого счастливого дня, уже не беззаботного, уже насыщенного сознанием взятого от жизни счастия.
"И чтобы здесь похоронили, – думала Шаня, – вот на этом сельском погосте невдали от дороги, близ белой церковки с зеленою кровелькою".
Вот речка перебросила через дорогу свое гибкое тело, а вот за мостом, среди веселой зелени, за ранними цветами, виднеется дом с зеленою крышею, – начинается усадьба Томицких. Спустилась Шаня к речке, в воду ноги опустила, – веселая, холодная вода!
Пока синеглазая девочка бегала за хозяевами, Шаня отдыхала, сидя на открытой террасе.
И Алексей, и Дунечка были очень рады Шане.
И она была в восторге. Восклицала:
– Ах, как вы мило устроились!
Смотрела на них с любопытством. Алексей возмужал, загорел, стал такой широкоплечий, но все такой же был ровный, спокойный, уверенный, как будто слегка холодноватый. А у Дунечки все так же забавно разбегались высоко поднимающиеся, светлые бровки. Для Шани было как будто даже неожиданно, что Дунечка такая рослая и здоровая.
Счастие Томицких – невинная идиллия, соблазнительный сон. Счастие легкое, телесно-ощутимое, веселое, не стыдливое. Каким не бывает счастие в городах. И не ревнуют один другого, – некогда. День проходит в заботах, в работах, в близком общении с милыми стихиями, благостными под своею суровою подчас личиною к человеку, который знает их простодушные тайны, – насколько может знать.
Осмотрела Шаня все несложное хозяйство Томицких и наметавшимся с детства взглядом увидела, что дело здесь идет удачливо. Она сказала:
– Вы, Алексей, казались мне таким городским человеком. Все с книжками возились. Да и Дунечка, – откуда ей было знать, что делается в поле? А у вас все в таком порядке, точно вы всегда были здесь, точно вас от самого детства земля полюбила. Алексей усмехнулся и сказал:
– Земля только дураков не любит. Она хочет, чтобы ее знали и понимали, и тогда отвечает человеку приветом и лаской.
Шаня пожила здесь несколько дней. Дунечка сумела отвлечь ее мысли работою в саду и в поле. Шаня легко и радостно вошла в трудовой и милый обиход их жизни.
Здесь было просто и весело, как в том раю, который будет на земле, когда окончится владычество расчетливого, трусливого горожанина, строящего вавилонские башни, пока судьба не сотрет межей и граней. Радовали Шаню здесь нехитрые дары природы, – еще холодная река, в которую так весело окунуться, – ранние весенние цветы, белые, желтые, голубые, фиолетовые, – веселый труд. Еще нежаркое радовало Шаню солнце, – и сладостный вешний воздух, – и едва обсохшая земля, прикосновения которой к нагим стопам так нежны и суровы, – и часто перепадавшие быстрые вешние дождики, после которых воздух так весь насквозь сладостен становился, свеж и душист и все листья на березках испускали из себя такой теплый, влажный и милый дух, что хотелось смеяться беспричинно, смеяться до слез.
А ночью, – так звонко поет соловей в густых кустах черемухи и дикой малины над рекою, – спать не дает. Откроет Шаня окошко и слушает долго. Потом вылезет из окна, чтобы никого не разбудить, выберется из сада в поле, в рощицу, к реке. Зашумит под голыми ногами прошлогодняя опавшая листва, примолкнет соловей. Замрет Шаня на месте, – и опять соловей заливается, поет, низко опустив серые крылья.
Слушает Шаня во тьме соловья, пока сладкою тоскою не истомится сердце. Тогда бежит Шаня от песен соловьиных через поле по легким тропинкам далеко.
Но вот опять веет в Шанино лицо речною свежестью. Пахнет папоротником и водою. Далеко разносясь, раздается дружный хор лягушек. То затихнет, то опять поднимется кваканье громче прежнего. Зеленые пучеглазые твари славят вешнюю радость, как умеют. Торжествующий их хор томит и дразнит Шаню. Все ближе, вот уже у самых ног, – по прибрежной влажной траве тихо-тихо идет Шаня, всматривается в темноту ночную черными, как ночь, глазами и осторожно ступает, чтобы голою ногою невзначай не наступить на зеленое, скользкое тело. Утром Дунечка спросит:
– Хорош у нас соловей поет?
Шаня говорит, вздыхая счастливо и томно:
– Ах, хорош!
– Прошлогодний, – радостно говорит Дунечка. – К месту привык. На том же дереве гнездо свил, как и прошлый год.
– Хорошо у вас, Дунечка! – с легкою завистью говорит Шаня.
– У нас просто, – отвечает Дунечка. – Нет такой роскоши, как у вас.
Шаня вспоминает отцов дом, где уже нет милой мамы, и говорит с досадою:
– Ну какая роскошь! Грубые одры в чехлах стоят, да скользкий пол мастикой пахнет. А у вас, – такая веселая, такая крепкая сладость в вашей жизни! Ты так любишь своего Алексея, что смотреть завидно!
– Как же мне его не любить! – отвечает Дунечка. – И знаешь, я чувствую, что моя любовь растет с каждым днем. Мне иногда кажется, Шанечка, что она так растет, что в моей душе уже и места для нее мало. И вся жизнь – только любовь.
Улыбается Шаня. Вспоминает своего Евгения, и Володю вспоминает, и шепчет:
– Любовь – кольцо, а у кольца нет конца.
И светло радуется Дунечкину светлому счастию.
Но не вытерпеть долго этой крепкой сладости. Так томит жажда желаний, так больно глядеть на чужое счастье! В этом мире счастья достигнутого так сильна жажда счастья невозможного! Немолчный, темный шепот и предвещательный ропот природы волнует ее.
Шане кажется, – кто-то проходит мимо, грустно опуская глаза. И кто-то смотрит тяжелым взором на Шаню.
Тают облака. Небо вечереет. В небе смерть. Печально и легко.
Какие легкие, пронизанные вечернею зарею! Тают, тают…
Шаня через несколько дней уехала опять в город, к отцу. Но и там было ей томно. Места себе не находила Шаня. Она придумывала разные проказы, дома и в городе.
Ходила к Липиной, подразнить ее. Уже зараженная змеиным лукавством большого города, Шаня пыталась, улыбаясь безмятежно и говоря ласково, находить колкие, обидные слова. Говорила:
– Вы, Анна Григорьевна, как помолодели! Ничего, что со стареньким живете, а сами все молодеете.
Липина отвечала, простодушно улыбаясь:
– Что вы, Шанечка! Да я уж такая и есть, не старуха, молодеть мне некуда. Да и папашенька ваш какой же старик! Мужчина в полном соку, из тиража еще не вышел.
– Вы поправились, пополнели, похорошели, – говорила Шаня. Смеялась Липина, смотрела на Шаню тупыми голубыми глазами.
Отвечала спокойно:
– Да я и так не уродом уродилась, чего же мне еще хорошеть!
Шаня смотрела на чистенькие половички, на розовенькие занавесочки, на горшки с фуксиею и с геранью, на голубенькую клеточку с желтенькою канарейкою и говорила:
– Как у вас мило, Анна Григорьевна! Очень симпатичная обстановка.
– Обыкновенно, – лениво отвечала Аннушка, – уж это как полагается. Бога гневить не стану, хорошо живу, дай Бог всякому. За вашего папашеньку денно и нощно Богу молюсь.