В стихах Брюсова (второй сборник) – иная простота: наигранная, искусная. Брюсов – верен себе. Некоторые стихи – на диво хороши ("Персидские четверостишия"); другие, где Брюсов – за Бальмонтом спустился к дикарям, – уж не так. Опасен путь к дикарям: Бальмонт дошел тем путем до знаменитых своих "Вицлипуцли"…
Один праведник спасает, говорят, десять грешников. Но в "Сирине" грехи нераскаянные Андрея Белого так велики по качеству и по количеству (350 стр. из 500!), что тянут ко дну целиком все сборники…
1914
Бернгард Келлерман. Сочинения. Т. I–IV
(Романы: "В туннеле", "Ингебор", "Море", "Идиот")
В переводе с нем. Изд-во "Прометей".
Мы-то, известно, на кухне у Господа Бога живем – про нас-то уж что толковать. А вот как в чистых-то горницах народу живется, в Европах разных да в Америках?
Рассказывает о том последний келлермановский роман "В туннеле". Об Америке, о деньгах и машинах… нет, о деньжищах и машинищах, о рабах денег и машин.
Героем машинного романа – кому же и быть как не инженеру, машинному богу? Инженер Мак-Аллан задумал немалое: провести под океаном туннель подземный из Нью-Йорка до самой до Франции, ни много ни мало на пять тысяч верст. Сюжет-то уэллсовский, да. Но так хорошо, от души, толкует о нем Келлерман, что веришь, дотла веришь, никакой сказкой и не пахнет в романе: одна жизнь – сумасшедшая, машинная, нынешняя жизнь. Только завертел Келлерман колеса этой жизни в сто раз быстрее, и все мчится в романе с оглушительным грохотом, мелькают стальные злые зубцы, крошат человечьи тела.
Туннель начали рыть. Согнулись, копая, сто тысяч людей. Вырос новый рабочий город, выткалось новое над городом дымное небо. Закопошились золотые цари, выбросили миллионы на туннель – на миллионные барыши надеются. Засверкала, заорала, оглушила реклама. Запрыгали, замигали таинственно призраки "кинемо". И вот уж прикованы к туннелю миллионы маленьких людей: вложили в туннель свои отложенные про черный день деньги.
В подземной глуби, в жаре адовой, крутились бурильные машины, мололи землю – и людей. Первым измололи жизнь самого Аллана, машинного бога.
Была у Аллана жена, Мауд, был ребенок, было кроткое человеческое счастье. Но вселился в Аллана, как бес, туннель – и некогда ему уже быть счастливым: работать и работать, туннель не ждет, деньги не ждут, проценты не ждут. Томилась и чахла любовь Мауд без солнца, без Аллана. Уже близка была к Мауд новая любовь-но тут вошли в жизнь злые силы, только До времени человеку покорные.
Началось с взрыва бурильной машины: ухнула, разнесла, брызнула землей и кусками людей, запылали балки, подпоры. А до выхода из туннеля – всего 25 верст, 25 верст до спасенья. И вот во тьме подземной бег безумных людей, животный рев, выстрелы, стоны. А дым душит, гонится по пятам…
Узнали о подземном наверху – и встала на дыбы другая стихия, людская. Разорвали бы рабочие Аллана, машинного бога, который придумал туннель, – но не было Аллана. Ревели и кидали камнями в других инженеров. Шли и искали исхода горю и гневу.
И навстречу им вышла маленькая Мауд, кроткая, с ребенком Эдифью. Уж ее-то, Мауд, не тронут: ведь это она санатории строила и больницы для рабочих, это она ведь была их врачом, врачевала их раны, и нужду, и горе.
Но стихии не знают пощад. Убили Мауд, убили ребенка – ведь это были жена и ребенок Аллана.
Аллан вернулся. Сын рабочего и бывший рабочий – он хранил в себе от предков божественную силу гнева. Направил Аллан на бушующую толпу разъяренный свой автомобиль, поехал по людям…
Бросили рабочие работу, опустели подземелья, умерли машины.
Забили набат на бирже. Маленькие люди схватились за свои вклады – ах, как бы не пропали – вереницей потянулись к кассам Туннель-синдиката. Но Туннель-синдикат не платил: изменила и третья стихия – деньги. Подожгли тридцатиэтажный дом Туннель-синдиката, ухнула вавилонская башня, сам Аллан, бог машинный, еле-еле спасся…
Но – спасся, чтобы снова влечь свое рабство деньгам и машинам. Неотвязный бес все точил его и точил. И вот – венец жизни машинного бога: Аллан продался дочери Ллойда, миллиардера, женился на ней. На звонкое золото променял Аллан горько-сладкие воспоминания о маленькой своей, кроткой Мауд.
Есть деньги – есть рабочие; есть рабочие – достроен туннель… Но съел он Мак-Аллана: разбитым уж, седым стариком ведет Аллан первый поезд сквозь туннель. Поезд пришел в Европу с опозданием на 12 минут…
Странно читать городского Келлермана – каков он в "Туннеле". Не таким мы знали его в прежних романах: нежным, певучим, тончайшим был он там; ловил зеленые шорохи, шепоты трав, глядел в голубую глубь. И вдруг – грохот и вихрь, и безумный пляс жизни, и смертно-бледные, усталые люди "Туннеля". "Ингеборг" и "Туннель" – два конца Келлермана и две лучшие его вещи. За "Ингеборг" строгие люди честят Келлермана: очень-де уж похоже на Гамсуна, на норвежца. Оно верно: отраженным светом светит "Ингеборг". Но что ж: ведь и луна – светило, и луна умеет колдовать отраженным, зеленым своим светом…
Между двумя концами, между "Ингеборг" и "Туннелем", живут другие две келлермановские книги: "Море" и "Идиот". "Море" еще цветет красками "Ингеборг", но краски тут стали уж куда водянистей. "Идиот" – по-русски бы лучше "Иванушка-дурачок" – повесть о странном человеке, который захотел быть христианином, да не каким там нибудь, а настоящим. По письму, по ликам "Идиот" – ступень от сердечных книг Келлермана к удивительному его роману общественному, к "Туннелю". И как всякая ступень – сероват и бледен этот роман – "поелику ни холоден, ни горяч, но тепл".
1914
Елизавета Английская
Комиссар по морским делам Дыбенко призывает всех товарищей, имеющих сведения о мерзком деле 7 января – об убийстве Шингарева и Кокошкина, – немедленно сообщить эти сведения следственной комиссии. И я хочу сообщить сведения, какие есть у меня.
Если Дыбенко и прочие комиссары по совести хотят найти убийц, – найти их проще простого. Не надо разыскивать ни матросов, ни красногвардейцев, какие кололи сонных в Мариинской больнице: матросы и красногвардейцы не виноваты. Надо просто взять и почитать "Правду".
Это в "Правде" был напечатан призыв: "Все рабочие, все солдаты, все сознательные крестьяне скажут: да здравствует красный террор против наймитов буржуазии". Это "Правда" использовала, по меньшей мере – недоказанное, покушение на Ленина для погромных призывов. Это товарищи из "Правды" проводили резолюции: "За каждую нашу голову – сотня ваших". Это "Правда" внедряла в массы по дикости непревзойденное постановление гарнизонного совета Петропавловской крепости: "В борьбе против врагов Советской власти мы не остановимся перед зверством… Мы ставим на вид необходимость провозглашения кровавого террора".
Что же, ведь случилось только то, что призывы "Правды" услышаны кем-то из ее темных читателей: "зверство" действительно пущено в ход. И теперь, когда это случилось, "Правда" с меднолобостью неподражаемой пишет: "Мы не скрываем, мы не замалчиваем. Мы боремся с такими поступками, мы искореняем". И в той же самой статье "искореняет": "Мы можем ответить только массовым организованным террором… Но убийство отдельных врагов – это преступление против революции"… Что за стальная логика? – убить двух безоружных – преступно, убить тысячу безоружных – добродетельно. Способ "искоренения" довольно старый: так при Романовых искоренялись еврейские погромы.
А народные комиссары, а Петроградский С. Р. и С. Д., -где же было их благородное негодование, когда преступление подготовлялось на страницах "Правды"? И что они думали о продолжающейся проповеди террора? Или тоже ждут, пока дело будет сделано, чтобы негодовать тогда?
Нет, господа, теперь негодовать вам уже не к лицу. И не вам судить тех темных людей, какие убили Шингарева и Кокошкина.
Королева Елизавета Английская подписала указ о казни Марии Стюарт. А когда донесли, что казнь совершилась, в благородном гневе Елизавета <говорит> несчастному Девисону, передавшему указ для исполнения:
Бездельник!
Истолковать ты смеешь
Слова мои? Свой собственный кровавый
В них смысл вложить? О, если приключится
Беда от твоего самоуправства, –
Ты за него поплатишься мне жизнью!
Хуже всего быть благородно негодующей Елизаветой Английской. Палач, просто и немудро отрубивший голову Марии Стюарт, – куда лучше великолепной Елизаветы Английской.
1918
Презентисты
Футуристы умерли. Футуристов больше нет: есть презентисты. Правда, они еще зовут себя футуристами, и недавно вышла в Москве "Газета футуристов", но это не больше как подзатыльник инерции. Тот же подзатыльник, какой заставлял большевиков так долго красть почтенное имя социалистов и демократов, пока уж им не стало вовсе неприлично носить это имя. Вероятно, и футуристы соберут скоро Футуро-Съезд Футуро-Советов и объявят: отныне мы – презентисты. Ведь из газеты бывших футуристов явствует непреложно: для них futurum – стало praesens'ом, будущее – настоящим, их прекрасная Где-то-тамия найдена, и это… теперешняя наша могучая, славная, благородная Республика Советов. Ведь это теперь именно настали "вольные для всех дни", "солнцевейные дни свободы" (статья "Пролетарское искусство"). Именно теперь всякому ясно: "радостный свет свободы разлился всюду" ("Обращение к молодым художникам" Бурлюка). Именно теперь мы дожили наконец до счастливого времени, когда
…Молодецкая
Наша жизнь океанским крылом
Разлилась просто чудо простецкая.("Стенька Разин" В. Каменского).
И подлинно: разве не простецки совершается все в обретенной презентистами Где-то-тамии? Добродушно-простецки, как комаров, расхлопывают людей; добродушно-простецки, как от сдобного пирога, отваливают от России ломтины: только бы осталась где-то, хоть на собачьем кутке, счастливая, свободная Где-то-тамия…
Пока футуристы не сделались презентистами – ими можно было любоваться, как Дон-Кихотами литературы: если Дон-Кихоту и случится быть смешным – его смешное было красиво. Хороша была их вихрастость, непокорность и самая их абсурдность: во всем этом была буйная молодость и подлинный бунт.
Но то были футуристы. А презентисты жаждут носить казенный штемпель на лбу: "Товарищи-зачинатели пролетарского искусства, возьмите в руки для пробы хотя бы две книги "Война и мир" Маяковского и "Стенька Разин" Каменского, и мы убеждены, что вы потребуете от Совета Народных Комиссаров в миллионах экземпляров напечатать эти народные книги во славу торжества пролетарского искусства".
Футуристы в своем "Манифесте" требуют "уничтожения привилегий и контроля в области искусства". А презентисты в том же самом "Манифесте" красногвардейски контролируют благонадежность авторов: "Театры по-прежнему ставят "иудейских" и прочих "царей" (сочинения Романовых)". Отныне привилегией писать и ставить пьесы пользуются только беднейшие крестьяне: не так ли? И только из придворного быта – народных комиссаров?
Презентисты, стилизуясь под "Красную газету" и окрасногазетившегося Блока, – взывают в "Манифесте": "Бомбу социальной революции бросил под капитал октябрь. Далеко на горизонте маячат жирные зады убегающих заводчиков…"
Футуристы не преминули бы дополнить эту картину фигурами народных комиссаров, жаждущих обменяться рукопожатием с жирными задами (см. интервью Луначарского). И футуристы знали бы: жирный зад – есть лицо не только "убегающих заводчиков", но жирный зад – лицо всякого хозяина, ибо не человек красит место, а место – перекрашивает и переделывает человека.
Футуристы, конечно, дали бы великолепно-презрительный пинок этому "лицу", а презентисты отбивают поклоны хозяевам:
"К вам, принявшим наследие России, которые (верю!) завтра станут хозяевами всего мира, обращаюсь я с вопросом: какими фантастическими зданиями покроете вы места вчерашних пожарищ?…Знайте, нашим шеям, шеям Голиафов труда, нет подходящих номеров в гардеробе воротничков буржуазии" ("Открытое письмо" Маяковского).
Для футуристов, подлинно, не было подходящих воротничков, и только ради последовательного бунта против установленных одежд они носили желтые кофты костюмов и слов. Презентисты подобрали обноски "беднейшего крестьянства" и рядятся в декреты, и издают "Декрет № 1 о демократизации искусства: заборная литература и площадная живопись". Футуристы создавали моду; презентисты следуют моде. У футуристов было все свое; у презентистов – уже подражание правительственным образцам, и, как всякому подражанию, их декрету, конечно, не превзойти божественной, очаровательной глупости оригиналов.
Да и стоило ли футуристам (презентистам ныне) принимать участие в этом состязании? Ведь у футуристов был Маяковский, но это очень талантливый, создавший свою особую, грузную, грубую музыку стиха – параллель музыке "Скифской сюиты" Прокофьева (см. "Наш марш" Маяковского в "Газете футуристов"). У футуристов был такой весенний непосредственник В. Каменский, с его "колыбайками" и "Землянкой". Футуристы всегда были особенными, и в этом была их сила; зачем же презентисты хотят быть, как тысячи? Футуристы бежали толпы; зачем же презентисты бегут за толпой?
Неужто мы так быстро живем, что футуристы уже состарились, уже притомились быть особенными, уже обымпотентились к буйству и тлеют старческой страстью урнингов к объятиям Луначарского? Неужто футуристы разделяют судьбу российских скифов, заживших мирной, оседлой жизнью? Неужто льстит футуристам хлебать из одной чашки со сретенным старцем Иеронимом Ясинским? Неужто презентистам в самом деле нужно напомнить стихами Бурлюка ("Мои друзья"):
Не вы завсегдаблюдолизы,
Поспорится коими свет.
<31 марта 1918>
Скифы ли?
Нет цели, против которой побоялся бы напрячь лук он, Скиф…
(Из предисловия к сборнику "Скифы")
По зеленой степи одиноко мчится дикий всадник с веющими волосами – скиф. Куда мчится? Никуда. Зачем? Ни за чем. Просто потому мчится, что он – скиф, потому, что он сросся с конем, потому, что он – кентавр, и дороже всего ему воля, одиночество, конь, широкая степь.
Скиф – вечный кочевник: нынче он здесь, завтра – там. Прикрепленность к месту ему нестерпима. И если в дикой своей скачке он набредет случайно на обнесенный тыном город, он свернет в сторону. Самый запах жилья, оседлости, щей нестерпим скифу: он жив только в вечной скачке, только в вольной степи.
Так мы себе мыслим скифа. И потому радовало нас появление скифских сборников. Уж тут-то мы найдем людей, ничем не объярлыченных, тут-то пахнет на нас любовью к подлинной, вечно буйной воле. Ведь с первой страницы скифы обещали нам: "Нет цели, против которой побоялся бы напрячь лук он, скиф".
Но перевернулись страницы и дни, расцвело "Знамя труда", взошли новые "Скифы". И так горько было увидеть: скифский лук – на службе, кентавров – в стойлах, вольницу – марширующую под духовой оркестр.
Скифы осели. Слишком скоро нашлась цель, против которой они "побоялись напрячь лук".
Духовный революционер, истинный вольник и скиф, видится Иванову-Разумнику так: он – "работает для близкого или далекого будущего", он знает, что "путь революции – подлинно крестный путь". С определением этим мы почти согласны, не так часто "почти" решает судьбу. У подлинного скифа нет никаких междудвухстульных "или": он работает только для далекого будущего, и никогда – для близкого, и никогда – для настоящего; поэтому для него один путь: Голгофа, и нет иного; поэтому для него единственно мыслимая победа: быть распятым, и нет иной.
Христос на Голгофе, между двух разбойников, истекающий кровью по каплям, – победитель, потому что Он распят, практически побежден. Но Христос, практически победивший, – Великий Инквизитор. И хуже: практически победивший Христос – это пузатый поп, в лиловой рясе на шелковой подкладке, благословляющий правой рукой и собирающий даяния левой. Прекрасная Дама в законном браке – просто госпожа такая-то, с папильотками на ночь и мигренью утром. И севший на землю Маркс – это просто Крыленко.
Такова ирония и такова мудрость судьбы. Мудрость потому, что в этом ироническом законе – закон вечного движения вперед. Осуществление, оземление, практическая победа идеи – немедленно омещанивает ее. И подлинный скиф еще за версту учует запах жилья, запах щей, запах попа в лиловой рясе, запах Крыленки – и скорей вон из жилья, в степь, на волю.
Здесь трагедия и здесь – мучительное счастье подлинного скифа: ему никогда не почивать на лаврах, никогда ему не быть с практическими победителями, с ликующими и поющими "славься". Удел подлинного скифа – тернии побежденных; его исповедание – еретичество; судьба его – судьба Агасфера; работа его – не для ближнего, но для дальнего. А эта работа во все времена, по законам всех монархий и республик, включительно до советской, оплачивалась только казенной квартирой: в тюрьме.
"Победоносная Октябрьская революция" – таков ее титул по официальным источникам, "Правде" и "Знамени труда", – ставши победоносной, не избежала закона: она – омещанилась.
Для попа в лиловой рясе – ненавистней всего еретик, не признающий его, лилового, исключительной власти вязать и разрешать. Для госпожи такой-то в папильотках – ненавистней всего Прекрасная Дама, не признающая ее, в папильотках, исключительных любовных полномочий и прав. И для всякого мещанина – всего ненавистней непокорный, смеющий думать иначе, чем он, мещанин, думает. Ненависть к свободе – самый верный симптом этой смертельной болезни: мещанства.