Адресовано, очевидно, к тиранам журнала "Пробуждение". А в коммунистическом "Грядущем" цветочки "Пробуждения" благоухают под заглавием "Весенние грезы":
В липовых гроздьях пестреют глазки,
Слетают грезы с лесных вершин.
Сегодня праздник, сегодня сказки…
"Земля благоухает цветами. На ней уже не люди, а крылатые ангелы. Им доступны все радости, все наслаждения…"
"– Товарищи, станем звать украинцев к объединению с русскими, – взволнованный речами, страстно вскричал Николай…"
Цветочки, ангелочки и объединение украинцев с русскими – это из художественной прозы журнала "Пламя".
"Милою, томною лаской нежданной вставало весеннее солнце. Побежали опять, задыхаясь, весенние звоны. Кто-то шальной заходил вдоль по лесу. Быстро извивалась мечта…"
Я в тропиках дивных счастье все искала,
Я в овражках чудных сорвала цветок,
Думала, мечтала, зорьку вопрошала,
Не опять ли к нивкам брошенным пойти?
Это из "Поэзии рабочего удара" Гастева: первое из изданий Пролеткульта, выпуском которого Пролеткульт открыл период нового "молодого" искусства.
Искусство в коммунистических журналах молодо разве только потому, что осуществляется оно, по-видимому, больше всего молодыми людьми гимназического возраста.
Вот выдержки из напечатанных в "Пламени" стихов молодого гимназиста с очень неудачным псевдонимом:
Кто кровлю выстроит из злата,
Горящую издалека?
Кто, как не труд, грядущий, брата,
Как не рабочая рука?
Венчает шпилем из рубинов
Кто наш дворец – мечту пока?
Все то же племя исполинов,
Все та рабочая рука.
Гимназист подписался псевдонимом "Луначарский". Пристрастие молодых и неизвестных авторов подписываться маститыми именами – понятно; в свое время критика упрекала за это графа Алексея Николаевича Толстого. Но редактору "Пламени" надо бы за своими псевдонимами присматривать, чтобы литературные профаны, избави Бог, не вздумали связать этих вирш с именем комиссара по народному просвещению Анатолия Луначарского.
Гимназистам, для пользы коммунистического дела, лучше выступать под собственными именами или, говоря языком одесского гимназиста В. Полянского (журнал "Грядущее"), "выступать с забралом открыто против" буржуазного искусства. Одесскому гимназисту Полянскому – забрало явно представляется дамасским мечом; одесский гимназист и не подозревает, что забрало – такая тупая вещь, какая не срубит и самой тупой гимназической головы.
Забрало одесского гимназиста – это символ поэтов и публицистов из коммунистических журналов. Они грозно размахивают забралом и, вероятно, думают, что разят насмерть неблагонадежную науку и неблагонадежное искусство. И кажется, им не приходит в голову, что забрало – смертоносное орудие только для размахивающего им; размахивающий забралом – смешон, а смех убивает вернее меча.
Май 1918
Они правы
Несчастный, лысый старик Сократ. У него – только слово; против него – тысячи тяжеловооруженных. Но он один против тысяч был страшен: ему дали цикуты.
Хилый и нищий Галилеянин с рыбаками. Против Него – стража иудейских первосвященников и римские легионы. Но слово Галилеянина было страшней легионов: Его распяли.
Синие гектографированные листки. Против них – войска, полицейские, жандармы. Но синих листков боялись российские самодержцы: за синие листки гнали в каторгу.
Жалкие "интеллигентские" и "лжесоциалистические" газетки. Против них – коммунистические штыки и пулеметы. Но жалких газеток трепещут повелители пулеметов: жалким газеткам нещадно затыкают рот.
И они правы: те, кто поил цикутой Сократа; те, кто распинал Галилеянина; те, кто гнал в каторгу революционеров; те, кто теперь заткнул рот печати. Они правы: свободное слово сильней тяжеловооруженных, сильней легионов, сильней жандармов, сильней пулеметов.
И это знают теперешние, временно исполняющие обязанности. Они знают: свободное слово прорвет, смоет жандармскую коросту с лика русской революции, и она пойдет вольная, как Волга, – без них.
Ночная нечисть права, что боится петушиного крика. Они правы, что боятся свободного слова.
<18/5 июня 1918>
Бунт капиталистов
Всем известно: правительство народных комиссаров есть правительство рабочих и крестьян. Правительство народных комиссаров ради русских рабочих и крестьян готово пожертвовать всем: даже русскими рабочими и крестьянами. Кто же в России может пойти против правительства народных комиссаров? Ясно: капиталисты.
И капиталисты двинулись.
Тысячи капиталистов, работающих у станков в Нижнем, и в Сормове, и во Владимирской губернии, забастовали. Капиталисты, собравшись 18 июня на митинг в Обуховском заводе, потребовали, чтобы Совет Народных Комиссаров сложил полномочия и уступил место Учредительному собранию. Голодные капиталисты в Колпине, нарочно, чтобы подорвать незапятнанную репутацию советской власти, – полезли на комиссарские пулеметы. Капиталисты, потеющие за сохой в поле, с дрекольями и винтовками встречают комиссарских посланцев, отбирающих хлеб. Капиталисты-железнодорожники; капиталисты-печатники; капиталисты, объединившиеся в собраниях уполномоченных фабрик и заводов, требуют свобод. Капиталисты-матросы минной дивизии хотят Учредительного собрания.
И только две группы капиталистов, не работающих ни за станками, ни за сохой, – против всеобщего избирательного права, против свободы, против Учредительного собрания: это – черносотенцы и… представители рабоче-крестьянского правительства.
Представители рабоче-крестьянского правительства ради свободы и блага русских рабочих и русских крестьян готовы пожертвовать всем – даже русскими рабочими и крестьянами. И не могут пожертвовать только одним: собою, своей властью, властью бесчисленных комиссаров.
<1918>
Великий Ассенизатор
Губернаторы русские все были прирожденные поэты. У всякого, кроме его канцелярского дела, было еще дело для души: кто насаждал в губернии вольнопожарные дружины; кто заводил оркестры во всех городских садах и бульварах; кто – американские мостовые Мак-Адамса; кто – столовые и больницы для бесхозяйственных собак. И в губернии, где скакали в солнечно-сияющих касках вольнопожарные дружины, – непременно развороченные мостовые и грязища; в губернии, где кормили и лечили бесхозяйственных собак, – непременно дохли от голода люди по градам и весям. Такое уж дело поэзия: берет всего человека, и ежели для него поэзия в собачьих больницах – плевать ему на весь мир, кроме собачьих больниц.
Для одного такого прирожденного поэта-губернатора была поэзия в ассенизации. Приехал, по канцелярии пробежал мимоходом. Доклады разные слушал – так себе слушал: в одно ухо вошло – в другое вышло.
Кончил доклады – вырос мой губернатор, выпрямился: Наполеон, глаза сверкают.
– А что у вас, позвольте спросить, сделано по ассенизации?
Господи, что же: бочки – как бочки, золотари – как золотари. Что же тут может быть?
– Как что может быть?
И прочитал Великий Ассенизатор лекцию… не лекцию – поэму об ассенизации. В ассенизации все, и от ней все качества. Поставить ассенизацию на должную высоту – и не будет славнее губернии…
И начались казенные реформы. Были выписаны из Ливерпуля патентованные стальные бочки Годкинса, ассенизационные помпы Вартангтона. Заведена была для золотарей особая форма: с кожаным круглым фартучком, кожаными рукавицами и кожаной шапочкой. И в светлые ночи запоздавший гуляка мог лицезреть самого Великого Ассенизатора в круглом кожаном фартучке, вдохновенно мчавшегося на патентованной бочке Годкинса…
Великий Ассенизатор, как и все поэты, ради своей поэзии был самоотвержен. И скоро пошел от него такой дух, что чиновники, не совсем безносые, переводились подальше – губернаторша уехала к родителям, губернаторский дом опустел. Но Великий Ассенизатор неукоснительно и самоотверженно продолжал свое дело.
Городовые, тюремные надзиратели и делающие карьеру молодые люди – все были записаны (добровольно, конечно) в добровольный обоз. И по ночам мчались на патентованных бочках.
В Великую Среду, когда к Пасхе производилась по губернаторскому распоряжению чистка со сбором всех сил: городовых, тюремных надзирателей и молодых людей, – арестанты из губернского острога все до единого очень спокойно ушли. А на Фоминой неделе ушли Великого Ассенизатора.
Впрочем, кому неизвестно, что отставные губернаторы не пропадают, а возрождаются, как птица Феникс из пепла? Великий Ассенизатор, великий ассенизационный поэт получил теперь в управление не губернию, а Россию.
И вот снова – все в ассенизации. Патентованные бочки Годкинса гремят по России, по полям, по людям: что поля и люди перед великой задачей патентованного ассенизационного обоза? Самоотверженный ассенизатор все глубже пропитывается запахом ассенизационного материала, и все слышней знакомый дух охранки и жандарма. Но Великий Ассенизатор по чем попало – по-прежнему мчится на бочке, в круглом кожаном фартучке и в кожаных рукавицах.
Спору нет: ассенизация нужна. И может быть, был исторически нужен России сумасшедший ассенизационный поэт. И может быть, кое-что из нелепых дел Великого Ассенизатора войдет не только в юмористические истории <империи> Российской.
Но сумасшедшие ассенизационные помпы слепы: мобилизацией для Гражданской войны выкачиваются последние соки из голодных рабочих; высасываются из слабых остатки веры в возможность устроить жизнь без пришествия варягов.
И все нестерпимей несет от ассенизаторов знакомым жандармско-охранным букетом – и все, не совсем безносые, бегут вон, зажавши остатки носов.
Для Великого Ассенизатора близка Фомина неделя.
<21/8 июня 1918>
Последняя страница
Десятки лет русская совесть боролась против смертной казни. Но прокурор Павлов вдохновенно "исполнял свой долг", – и вешали, вешали…
Воля революции явно и твердо сказала: в свободной России нет больше смертной казни. И сказала это в самые первые дни, в дни подъема, когда можно было говорить о воле народа, а не диктаторов, выезжающих верхом на народной усталости.
И эта твердая воля революции бесстыдно нарушена. Военно-полевой прокурор Павлов-Крыленко вдохновенно исполнил свой долг – и московский революционный трибунал вынес смертный приговор. Неважно, что это Щастный; неважно, виноват он или нет: это уже не самосуд и не расправа Муравьева, или Дзержинского, или Скоропадского, и не постановление какого-нибудь царево-кокшайского совета, а суд. Суд Российской Советской Республики в советской столице – Москве – вынес смертный приговор.
Много звериного, пещерного будет записано историей в последний период российской революции. Но одна эта человеческая, великая страница – отмена смертной казни – покрывала собою, может быть, все. И эта страница теперь разорвана.
23/10 июня 1918
Беседы еретика
1. О червях
Человек умер. День, другой – и труп начинает распадаться: какие-то таинственные бактерии делают свое разрушительное дело. Еще дни, недели, и закопошатся черви, и будут доедать – торопливо, поспешно, жадно, – доедать то, что было человеком.
Тем, кто знал человека – близким человека, – эти бактерии разложения, эти черви непременно ненавистны и отвратительны: они разрушают мертвую, но все же дорогую форму. Но биологу ясно: даже эти отвратительные черви нужны, даже эти отвратительные черви полезны. Без них трупы загромоздили бы весь мир: кто-то должен пожирать трупы.
Россия, старая наша Россия, умерла. Какие-то черви неминуемо должны были явиться и истребить ее огромный и тучный труп. Черви нашлись, слепые, мелкие, голодные, жадные, как и полагается быть червям. Пусть они отвратительны, эти черви, но социологу ясно: они были нужны. Кто-то должен разрушать трупы.
И вот России уже нет, и нет ее трупа. От России остался один только жирный перегной – жирная, неоплодотворенная, незасеянная земля. Работа разрушения кончена: время творить. Кто-то должен прийти, вспахать и засеять то пустынное черноземное поле, которое было Россией. Но кто же?
Мы знаем одно: эта работа не для червей. Эта работа под силу только народу. Не оперному большевистскому "народу", насвистанному для вынесения бесчисленных резолюций о переименовании деревни Ленивки в деревню Ленинку, а подлинному Микуле Селяниновичу, который лежит сейчас связан, с заткнутым ртом.
Идеология тех, кому история дала задачу разложить труп, естественно должна быть идеологией разложения. Конечная цель разложения: это nihil, ничто, пустыня. Вдохновение разрушительной работы – это ненависть. Ненависть – голодная, огромная, ненависть – великолепная для того, чтобы одушевить разложение. Но по самой своей сути – это чувство со знаком минус, и оно способно организовать только одно: организовать разложение. Творческой силы в ненависти нет и не может быть. Ждать творческой силы от ненависти так же нелепо, как ждать творческой работы от двенадцатидюймового орудия. Двенадцатидюймовое орудие – мощная сила, но эта сила не может вспахать ни одной межи.
Партия организованной ненависти, партия организованного разрушения делает свое дело уже полтора года. И свое дело – окончательное истребление трупа старой России – эта партия выполнила превосходно, история когда-нибудь оценит эту работу. Это ясно.
Но не менее ясно, что организовать что-нибудь иное, кроме разрушения, эта партия, по самой своей природе, не может. К созидательной работе она органически не способна. К чему бы она ни подходила, за что бы она ни бралась, вероятно, с самыми искренними и лучшими намерениями, все обращалось в труп, все разлагалось.
Взяли в свои руки промышленность, развеяли по ветру прах капиталистов, выкинули "саботажников", и уже не на кого больше сваливать вину. Но промышленности нет, заводские трубы перестали дымить одна за другой, и уже официальные газеты заводят речь о концессиях, о приглашении иностранных капиталистов и иностранных "саботажников", чтобы организовать социалистическую российскую промышленность.
Национализировали торговлю, издали строжайший декрет о том, что магазины при национализации будут закрыты не больше недели. Но вот уже месяцы, а окна магазинов по-прежнему забиты досками, торгуют одни только спекулянты.
Поставили казенных комиссаров над домами, и в одну зиму дома обратились в клоаки, в мерзлые, залитые водой сараи.
Взяли продовольствие, взяли транспорт, и еле ползут издыхающие пароходы; полна затонувших барж Нева; слагаются сказки о том, что когда-то ходили трамваи.
Проникли в деревню и допустили здесь маленькую "ошибку", как недавно назвал это Луначарский. И в деревне из страха реквизиций съеден весь скот, съедены лошади, съедены семена. После веселой коммунистической игры на "деревенскую бедноту", конечно, уже никто не станет сеять "излишков": выгодней быть записанным в привилегированное сословие "бедноты"…
Правда, создали Красную Армию и ежедневно выдают себе за это похвальные листы. Но создание армии – только лишнее доказательство неспособности к подлинной созидательной работе. Потому что сама по себе армия – орудие разрушения. Потому что создание армии – работа производительная не более, чем производство пушек и бомб. Потому что всякая армия – это голодный миллионный рот, это многоголовый потребитель, который не производит ни единой нитки.
Пока ясно одно: для созидания материальной оболочки, для созидания тыла новой России разрушители непригодны. Пулеметом нельзя пахать. А пахать давно уже пора.
20 марта 1919
Рай
О том, что вселенная – творение старого Иалдабаофа – далека от совершенства, – об этом говорилось многое и многими. Но, кажется, никому не приходило в голову, что стержневое безвкусие вселенной – в поразительном отсутствии монизма: вода и огонь, горы и пропасти, праведники и грешники. Какая точная простота, какое было бы не омраченное ни единой мыслью счастье, если бы Он сразу создал единую огневоду, если бы Он сразу избавил человека от дикого состояния свободы. В полифонии всегда есть опасность какофонии. Ведь знал же Он это, учреждая рай: там – только монофония, только ликование, только свет, только единогласное Те Deum.
Мы несомненно живем в эпоху космическую – создания нового неба и новой земли. И, разумеется, ошибки Иалдабаофа мы не повторим; полифонии, диссонансов – уже не будет: одно величественное, монументальное, всеобъемлющее единогласие. Иначе – какое же воплощение древней прекрасной мечты о рае? Какой же, в самом деле, рай, если Престолы и Власти гремят "Те Deum", а Начала и Силы – "Miserere".
И вот явно на этом гранитном фундаменте монофонии созидается новая русская литература, новая поэзия. Лукавый творец диссонанса, учитель сомнений Сатана – навеки изгнан из светлых чертогов, и голоса – только ангельские, и ликуют литавры, колокола, исполаэти, слава, осанна.
В небо плечами-небоскребами упрись,
Крича Осанну ртом бетонным!
("Кузница", 1920, V–VI, Обрадович)
Отныне на суше, в морях и пустынях Слава!
О, каким же безбрежно-великим
Оказался рабочий мозг! Слава ему!
("Кузница", 1920, V–VI, Дорогойченко)
О, Москва! Слава, слава, слава!
("Кузница", 1920, V–VI,Обрадович)
Слава тебе, огнеликий!
Слава рабоче-крестьянской стране!
("Пламя", 1920, XI, К. Барышевский)
Оркестры, громче ураганьте!
Гремите, трубы, громогласней!
("Пламя", 1920, XI, Смиренские)
Ныне восславим Молот
И Совнарком Мировой.
("Радуга", 1920,1, Кириллов)
Слава грядущим зодчим!
("Худож. слово", 1920, I, О. Леонидов)
Не дружно ли общею грудью
Мы новые гимны поем?
("Худож. слово", 1920, II. В. Брюсов)
"Гимн" Арского, "Гимн" Васильева, "Гимн" Вадимова, "Кантата" Барышевского… Гимн – естественная, логическая, основная форма райской поэзии.
Правда, не весь хор звучит равным пафосом: иные – от чистого сердца, а иные – только ex officio angelomm. Но это легко объясняется тем, что иные из многоочитых и шестикрылых переселились в новую, монофоническую, вселенную из старой, полифонической. Все же и они диссонансов остерегаются, и потому вопрос В. Брюсова: "Не дружно ли общею грудью?" – явно излишен.
А впрочем, – в монофонической вселенной вообще нет места вопросам. В самом этом изогнутом теле вопроса –? – разве не чувствуется Великий Змий, сомнениями искушающий блаженных обитателей древнего рая?
Для граждан древнего рая – никакого вопроса, никакого диссонанса не было даже в божественном институте ада. Напротив: св. Бернард Клервоский учил, что муки грешников делают блаженство праведников и ангелов еще более ослепительным, совершенным. И потому так логично звучат строки:
Мы в кипящем Гольфштреме крови.
То и дело плывут костяки.
Пустяки! Доплывем…