Чертова кукла - Зинаида Гиппиус 2 стр.


- А я почем знаю! Спрашивает наша кухарка раз: что это, говорит, Илья Корнеич, какие у вас все цветы шикарные? А он ей: у нас, говорит, магазин шикарный, оттого и цветы шикарные. А цветы, говорит, приятнее всего дарить, ежели кого любишь. Наша-то кухарка с ума по нем сходит. Самовоспитанный, говорит, такой, и не сказать, что приказчик.

- Да чего, конечно, хорошенький. А вот я, девушка, видела третьеводни на Невском, - барыня с письмом посылала, ввечеру, - вижу, катит студент, ну, как есть твой Илья. И этакое ландо, и в ланде содержанка. Очень похож, помоложе разве.

- Ну, уж студенты-то известно безобразники, - равнодушно сказала Машка. - Прощай покуда, заходи…

И вдруг обе визгнули тихонько и засмеялись.

Под незажженным угловым фонарем мелькнуло веселое лицо. Кто-то снял новенький картуз и встряхивал недлинными, пышными волосами.

- Откуда это вы взялись? - бойко начала Маша.

- Да уж откуда ни взялся, а, признаться, к вам пробирался. Дома ли Степанида Егоровна?

- А придете, так узнаете… Буду я еще с вами по углам на свиданьях стоять… Есть мне…

И Машка, вся покрасневшая, вильнула прочь. Через два дома кинулась в ворота и совсем пропала.

Простившись за руку с Аннушкой, которая вздохнула, Машкин обожатель пошел в те же ворота.

И через минуту был уже в просторной, светлой и грязной Машкиной кухне.

Он сидел за белым столом у перегородки, чинно, вежливо и весело поглядывая на Степаниду Егоровну, пожилую кухарку из важных. Она поила его чаем с вареньем и поддерживала деликатный разговор. Деликатность и хороший тон были коренной слабостью Степаниды Егоровны. Она считала себя знатоком хороших манер, любила вежливость и уважение до такой степени, что даже извозчикам говорила "вы".

Скромность, изысканную почтительность Ильи Корнеича она тотчас же оценила и взяла его под свое покровительство.

Рассуждали тихо, мерно, разумно. Послушать Степаниду Егоровну - так никогда не поверишь, что у нее строптивый и злобный характер, что Машке от нее нет ни житья, ни покою.

- Ну, чего ты вертишься туда да сюда? - огрызнулась на нее кухарка. - Села бы посидела. Вон опять Илья Корнеич чудные розы какие принес. Понимаешь ты много, деревня!

- Чего вы? Я чай господский убираю. А что они букеты носят, так мы не просим, - добрая воля!

И Машка опять убежала.

Но сердце не камень. И, понемногу приближаясь, кокетничая и дичась, как молодая звериха, она уже очутилась у черной двери, около табурета Ильи Корнеича. Хохотала чему-то, угловато вертелась, и каждая жилка ее большеротого лица играла.

- Я вот предлагаю удовольствие сделать, - говорил Илья Корнеич. - Марью Петровну сопровождать, если им угодно, в театр. Или же на бал, на Пороховые. У меня знакомые есть. А Марья Петровна упираются.

- Понимает она много театр! - презрительно сказала Степанида Егоровна.

- Оне, Степанида Егоровна, утверждают, что вы им разрешения не даете отлучиться. Позвольте мне нижайше быть посредником и самолично просить у вас этого требуемого разрешения.

Приказчик говорил что-то уж слишком витиевато, но Степанида Егоровна вся таяла, а когда, получив разрешение, Илья Корнеич встал и сделал вид, что хочет у Степаниды Егоровны ручку поцеловать, она даже застыдилась, спрятала руки и была в упоении. Во-первых, от сознания своей власти, а во-вторых, от знакомства с таким воспитанным человеком.

Машка выскочила провожать его на лестницу.

Пахнет, как всегда, тяжелыми, холодными кошками. Бледный мрак бледной ночи, точно паутина, тянется из окон.

- Машенька, душенька, и что вы все какие сердитые, - улыбаясь, говорил Илья. - И что вы все какие неласковые…

Внизу, в сенях, где было темно-серо, он обнял девушку без дальнейших слов. Прижав ее к стене, целовал свежее, некрасивое лицо, большой рот.

Машка дернулась было, хотела что-то сказать свое, вроде "без глупостев нельзя ли", "да ну-те вас" - и ничего не сказала. Только задышала скоро-скоро под его летучими поцелуями.

- Ты моя душенька, Машенька, - шептал он, и в шепоте была слышна улыбка. - Поедешь со мной? Ужо приду, смотри, не отказывайся. А пока цветочки мои нюхай, меня вспоминай, глупенькая!

Наконец Машка вырвалась и убежала наверх. Он не держал ее больше.

Отворил дверь с блоком, вышел на серый, туманный двор, потом на такую же серую, посветлее, улицу.

Глава пятая
ПЛЕННИК

Однако идти назад, на Преображенскую, в Лизочкину квартиру, нельзя: или слишком поздно, или слишком рано. Хотел было взглянуть на часы, да вспомнил, что с ним нет часов. Он обыкновенно оставляет их, потому что они золотые, очень дорогие.

Куда же деваться? Одет он совсем не маскарадно, но все-таки скверное, новое и длинное пальто не по нем, и синий картуз странен на волнистых кудрях. Нельзя поехать туда, где его знают.

Ему было ужасно весело. Нравилась ему и Степанида Егоровна с бонтоном, и Лизочкины цветы, которые он упорно приносил Машке, словно барышне, и очень нравилось некрасивое, свежее Машкино лицо, которое он целовал на кошачьей лестнице.

Забаве своей, случайно выдуманной, он радовался: радовал его бледный паучий свет печальной улицы, и свернувшийся калачом на козлах горький ванька, и уставший, добрый городовой на безлюдном перекрестке; и радовал себя он сам, - веселый студент, простой, средний человек, так просто и свободно живущий.

Куда бы зайти, однако? Везде хорошо.

Он вспомнил про небольшой, средней руки, трактиришко в переулке с Гороховой. Бывал там, нравилось. Не совсем извозчичий, а так, мелкий люд, всякие попадаются.

В трактире было пустовато. Двое каких-то ели в углу селедку, странно запивая из чайника. Толстый торговец с обеспокоенным лицом, за бутылкой пива, все что-то шептал про себя и заботливо писал на бумажке.

Веселый Машкин обожатель спросил себе чаю, положил картуз на столик, встряхнул по привычке волосами и стал оглядывать комнату.

Но почувствовал, что на него кто-то смотрит, обернулся, и карие с золотом глаза его сразу встретились с другими, синими, тяжелыми.

Кто это? Не вспомнишь сразу. Кто это, в самом деле?

Одет так скромно, что и не поймешь, интеллигент ли бедный или рабочий. Узкое молодое лицо с черной бородкой, бледное. И вот эти синие глаза…

Ага, вспомнил! Стало еще веселее. Хотел встать и подойти, но не встал. Во-первых, старая, бессознательная привычка осторожности, связанная вот с этим синеглазым; во-вторых, соображение: ведь он, синеглазый, ему не нужен. Захочет, узнает, - а узнать вовсе не трудно, - сам подойдет.

Человек с черной бородкой встал и, не торопясь, подошел к столику приказчика.

- Нельзя ли к вам мне подсесть?

Тот встретил его смеющимися глазами и сказал, тоже не повышая голоса:

- Садись, садись. Чай будешь пить или пиво? От Наташи поклон, если она еще не приехала.

- Нет еще. Спасибо, я чай буду. Что это ты так?

- А что?

- Да здесь… И… Ты ведь студент? От Наташи знаю, вы встретились.

- Вот и с тобой встретились. Если от Наташи знаешь обо мне, так уж, верно, все знаешь. А это… - он показал глазами на свой приказчичий картуз, - это случайно… Шалости… Никакого отношения ни к чему не имеет. Михаил, скажи лучше о себе.

- Я давно тебя хотел повидать, - проговорил Михаил, не отвечая на вопрос. - Да не выходило как-то… К тебе не решался. Рад, что встретил.

- Значит, я тебе нужен? От Наташи ты должен знать, что я не намеревался искать ни тебя, ни других, что все вы для меня - только милый, хороший кусочек моего прошлого, - только!

- Ты не связан, - холодно сказал Михаил.

- Я и не могу быть связан, я говорю это для тебя, чтобы тебе все было ясно. Но от своего прошлого я не отказываюсь; я сказал и Наташе, что не буду бегать от тебя, если ты меня найдешь.

- Юрий, вот в чем дело… Впрочем, нет. Я лучше приду на Остров, если выяснится необходимость. Ты ведь на Острове теперь живешь? А я вполне могу прийти. Дело не во мне.

- Все равно. Будь добренький, приходи на Фонтанку. Поверь, там лучше. И скажи теперь же, когда придешь.

- К графине? Ты и там живешь? Хорошо. Через десять дней приду. Шестого мая. Да! Кнорр у тебя бывает?

- Кнорра я видел. Так, мельком. Он хотел зайти. Я не знал, что вы с ним продолжаете…

- Не близко. Ну, так прощай теперь. Яша хотел зайти сюда; поздно, должно быть, не придет.

- Ах, еще Яша! Ну, этот… Я рад, что не видел его.

Михаил угрюмо промолчал.

- И ты, помню, с Яшей не дружил.

- Он мне лично не был симпатичен, - сказал Михаил. - Цинизм в нем есть, понятный впрочем, но я не люблю цинизма. Повторяю, это просто мое личное чувство, и я себе никогда не позволял ему поддаваться.

- Господи, Михаил! Что ты только говоришь. Не поддаваться… личным чувствам… Ну, да оставим.

- Ты тоже циник…

- Однако я тебе не был антипатичен никогда. Вспомни.

- Это опять необъяснимый каприз личности.

- Нет, Михаил, это просто, пойми: разве мы похожи с Яшей? Вот мне приходит в голову как раз интересная вещь, ты скажешь - парадокс, но послушай: я откровенно забочусь прежде всего о себе, но мне важно делать это с наименьшим вредом для других; а Якову, который, по-моему, глупее всех глупых людей, важнее всего повредить; он воображает, что это самый верный путь хорошо позаботиться о себе. Может быть, я ошибаюсь, но такое у меня впечатление.

Михаил насупился.

- Оставим и психологию, и Якова. В сущности, ты так же мало его знаешь, как и я. Я знаю, что в деле Яков незаменим, этого с меня довольно.

Он встал. Юруля не улыбался, лицо потемнело, в глазах была досада.

- Подожди, Михаил. Еще одно слово о тебе. Сядь, прошу тебя. Не стоило бы, но уж так нашло на меня, хочется сказать.

- Ну, что? - нетерпеливо и болезненно сказал Михаил, садясь.

- Ты мне глубоко неприятен, - ты несчастен. Зачем это? Пленник мой бедный, заставляешь себя думать о "свободе других", а сам-то? Я понимаю, тяжело признаться, что не веришь в то, чему верил (хотя это тяжесть предрассудка) - однако есть же разум, есть же свобода, есть же очевидность! Не веришь ты больше никому и ничему! И остаешься, стиснув зубы, все с теми же людьми, - из-за чего, ради чего? Ради "долга"? Что это за тупость? Весь в веревках, - да еще в каких-то воображаемых!

- Оставь, оставь, - строго сказал Михаил.

- И оставлю. Ведь я тебя не убеждаю, не к себе зову, мне никого не нужно; я только советую: попробуй опомниться. А это что же такое? Это безобразно. О, идеалисты! Досада, отвращение… - И вдруг перебил себя: - Извини, Михаил. Мне ведь все равно. Увидел тебя - и сказал. Будь себе, каким хочешь. У меня сердце нежное… нет, глаза у меня нежные. Когда смотрю - жалко.

Они были теперь одни в трактире. Михаил заторопился.

- Прощай, - буркнул он. - Так я приду шестого. А не то через Кнорра дам знать, когда.

Слов Юрия он как будто и не слышал. Сидел задеревенелый.

Юрий сам, выйдя минуты через две из трактира, уже смеялся и удивлялся.

"С чего это я ему? Да ну его совсем! Какое мне дело?"

Пошел пешком на Преображенскую и уже на Невском совершенно забыл неожиданную встречу.

Глава шестая
РАЗНООБРАЗИЕ ЛЮБВЕЙ

Белые до голубизны электрические пузыри меж черных сучьев, едва опушенных, то надувались светом, словно пухли, то ежились с шипом. Где-то уж слишком вверху честно желтеет бесполезная луна.

Злая ночь мая, петербургская, дышала ледком. Небо светло-серое, как оберточная бумага, с висящим ненужным месяцем, было глупо.

Внизу, напротив сцены, сидел за столиком безбородый мальчишка в цилиндре.

- Двоекуров! - крикнул он вдруг. - Послушайте! Двоекуров!

Тот, высокий и тонкий, в студенческом мундире без пальто, остановился равнодушно.

Оркестр молчал. Слышен был песочный скрип под подошвами вялой толпы. Щелкнула где-то пробка.

- Это вы, Стасик? - сказал Юруля. - Здравствуйте.

Мальчик в цилиндре поспешно поднялся.

- Послушайте, Двоекуров. Послушайте, сядьте со мной. Ведь вам все равно. Вот у меня шампанское… Мы с вами мало знакомы, но что ж такое. Ведь вы один?

Двоекуров сел.

- Пока один. Что это вы нервничаете? - прибавил он участливо.

- Скажите правду, раз навсегда: вы меня очень презираете?

Юруля поднял на него свои карие, с золотыми искрами глаза, сдвинул со лба фуражку и улыбнулся.

- Вы, должно быть, проигрались, Стасик?

Стасик залепетал:

- Ну да… Откуда вы знаете? Но это все равно. Я один, растерян. Чувствую, вся жизнь моя как-то гибнет. Все меня презирают, я знаю… И я сам себя презираю. Я низко пал…

- Да будет вам, - равнодушно проговорил Юруля. - Не думаю я вас презирать.

- Ах, Бог мой, точно я не понимаю… Но увидел вас… Вы такой странный. Не видишь - не помнишь, а видишь - почему-то любишь. Вы такой красивый. Не сердитесь.

- Я никогда не сержусь, Стасик. Но вы не кокетничайте со мной. Ваш номер у меня, вы знаете, не в ходу. А денег я вам не дам.

- Да разве я… - начал Стасик.

- Нет, не дам.

- Если б вы могли… Немного… До четверга.

- Могу, но не дам. Не вижу, какое мне удовольствие дать вам денег?

Стасик растерялся. Он совсем не затем позвал Двоекурова, чтобы просить денег. Совсем за другим. Позвал, но зачем - он не помнил, и как уверить, что не хотел просить денег, - не знал.

Беспомощно обиделся, вскипел.

- Вы, пожалуйста, не оскорбляйте меня, Двоекуров. Я никому не позволю… Я еще не потерял понятия о чести…

- Ох! - шутливо вздохнул Юруля. - То самоунижались без меры, а то вдруг польский гонор заговорил… Экий вы глупенький мальчик.

Музыка опять играла какую-то подпрыгивающую дрянь. Старые присяжные поверенные с женами и дамы без мужчин, в светлых пальто, с обыкновенными бабьи-продажными лицами, заходили повеселее.

Но было еще пустовато - было рано.

- Вон, кажется, Саша Левкович, - сказал Юрий, присматриваясь к офицерскому пальто вдали.

Стасик взмолился:

- Двоекуров, не уходите еще! Лучше Левковича позовем, когда он мимо пройдет. Я знаю Левковича, я знаком…

Юрулю стал забавлять Стасик. Очень уж волновался.

- Разве так проигрались, что плохо приходится?

- Да нет… Не то… - начал Стасик. - Конечно, проигрался. Но меня как-то вся моя жизнь мучит. И, право, не с кем слова сказать.

- Какого же вы слова хотите? - участливо спросил Юруля.

- Я не знаю… Вы меня осуждаете?

- Полноте, Стасик. Бросьте вы. Хотите, лучше я вас вон с тем толстяком познакомлю?

- Я?.. Зачем мне? А кто это?

- Писатель, поэт, довольно известный. Раевский. Он теперь не на виду, худенькие молодые затерли, а когда-то одним из новаторов считался.

- Ах да… Я слышал… Нет, нет, Двоекуров, подождите. Я вам хотел одну вещь сказать…

Знакомства Стасика были больше в чиновничьем, богатом кругу и среди офицерства. В круг литературный он как-то не попадал, не успел, хотя и считал себя "эстетом скорее". Юрий легко дружил со всеми. Всех знал, и все его любили.

- Вы отговариваетесь, - продолжал Стасик, - а ведь вы такой откровенный. Отчего вы не скажете мне, ведь вы очень меня осуждаете? Осуждаете?

- Да, - произнес Юрий.

Стасик горько поник.

- Ну, вот так я и знал.

- Не то что осуждаю, - продолжал Юрий, - и не за то, за что вы думаете, а просто жалею, что вы так неумно живете и скверно о себе заботитесь.

Стасик удивленно взмахнул на него черными, может быть, немного подведенными, ресницами.

- Если бы ваш способ добывания денег был вам приятен, доставлял вам удовольствие - вы были бы вполне правы. Если бы даже он вам был безразличен - ну, куда ни шло, ничего. Но так как вы вечно дергаетесь, мучаетесь, нервничаете, глядите совсем в другую сторону - то, ей-Богу, глупо так над собой насильничать. До того навинтились, что уж о самопрезрении заговорили. А себя крепко любить надо. Поняли?

Мелькая черными тенями и белесыми пятнами света, подошла маленькая, стройная женщина, очень хорошо одетая. Лицо у нее было совсем кукольное; только у дорогих кукол бывают такие нежные, черные глаза, такие ровные черные брови, такие светло-белокурые волосы, такой хорошенький ротик. Одни веселые ямочки на щеках были не кукольные, а живые.

- Лизок! Здравствуй! - сказал Юруля, улыбаясь. - Хочешь, садись к нам?

Она подобрала юбки и села, глядя на него и тоже улыбаясь.

- Ну вот, ты Стасика развесели, а то он нос на квинту повесил. Говорит, что никому не нравится.

- Стаська-то? - засмеялась она. - Как же? Это такая воображалка, думает, что лучше него и на свете нет!

Она весело и просто поглядывала на Стасика, говорила добродушно, как незлая маленькая женщина, которая не завидует другим, когда ей самой хорошо.

- Правда, он недурен, - продолжал Юрий с серьезным видом. - Вот ты, Лизочка, могла бы в него влюбиться?

Лизочка захохотала. Качалось нежное белое перо на ее шляпе.

- В Стасика? Ха-ха-ха!

Юрий по-прежнему серьезно, но со смеющимися глазами настаивал:

- Ну вот, Лизочка, почему нет? Он, я знаю, давно в тебя влюблен. По крайней мере, нравишься ты ему очень.

Лизок все еще смеялась. Потом передохнула.

- Да ну вас обоих с пустяками.

Стасик, красный, волновался.

- Видите, Двоекуров, вот и она… А это несправедливо. Это правда, Лили, - прибавил он вдруг, - вы мне очень, очень нравитесь.

Лизочка, не смеясь, передернула плечом.

- Да брось, глупенький, точно я не знаю! Поумнее тебя.

Теперь тихонько смеялся Юрий.

- Конечно, ты умнее, милая. Вот и я без тебя то же Стасику доказывал. И хоть правда, что ты ему нравишься, однако тебя ему не видать, пока он не на "собственных лошадях" ездит.

- Да хоть бы и на собственных… - начала Лизочка, ничего не поняв.

Юрий уже с кем-то разговаривал издали. Толстый Раевский и Левкович подошли вместе. Через минуту Юруля подозвал еще двух: пожилого приличного и молодого неприличного.

Первый, со смуглым выразительным лицом нерусского типа (говорили, что он не то из болгар, не то из армян), был известный критик-модернист, талантливый, углубленный и запутанный, Морсов: второй - поэт "последнего поколения", грубый, тяжелый, небрежно одетый, с толстой палкой в руках и скверными зубами во рту - Рыжиков.

Незнакомых Юрий перезнакомил. Должно быть, каждый приплелся в этот холодный сад одиноко и праздно, потому что все с удовольствием уселись за столик Юрули. Даже два столика составили вместе.

Раевский и критик Морсов спросили шампанского, Юрий тоже, и все подливал Лизочке и Стасику; поэт с палкой презрительно пил пиво, а Левкович не пил ничего, сидел, молчаливый, на углу и смотрел на скатерть.

Морсов уже разливался соловьем, напрягая голос, потому что в это время на сцене куча толстых баб кругло разевала рты в такт музыке, которая дубасила во все тяжкие.

Морсов везде и всегда разливался соловьем. У него были круглые и красивые периоды, которые катились мягко, точно разубранные колеса. Они ласкали и баюкали слух, а в конце еще оказывалось, что и мысль у него не лишена оригинальности, даже парадоксальности, и всегда приятной.

Назад Дальше