– Разумеется, это армейская грубость. Еще раз прошу извинения. Я сам в Бога верую и в церковь к вашему архи-гиереусу хожу и религию высоко чту, но этот, знаете ли, монашеский мистицизм, погружение себя здесь же в иной мир – не по мне, не по мне-с, о. Мельхиседек, как вам угодно…
Мельхиседек поиграл прядями бороды.
– Я и не жду от вас, Михаил Михайлыч, чтобы вы жили созерцательной жизнью. Я вашу натуру знаю.
– Да, вот моя натура… Какая есть, такая и есть. Хотя я, за бортом жизни, но боевой дух не угас. Если бы вы благословили меня на бранное поле, на освобождение родины, а-а, тут бы я… атакационными колоннами… Мы бы им показали – по-прежнему один против десяти, но показали бы. А вы бы на бой благословили, как некогда преподобный Сергий противу татар…
Мельхиседек улыбнулся.
– И мне до Сергия далековато, и вы, Михаил Михайлыч, маленько до Дмитрия Донского не достали… Да и времена не те. Другие времена. У Дмитрия-то рать была, Русь за ним… а у вас что, Михаил Михайлович, позвольте спросить? Карт д'идантите в бумажнике, да эта комнатка-с, более на келью похожая, чем на княжеские хоромы.
Генерал опять захохотал – и довольно весело.
– Все мое достояние – карт д'идантите! А вы лукавый, правда, человек, о. Мельхиседек! Так, с виду тихий, а потихоньку что-нибудь и отмочите.
* * *
Мельхиседек не сразу согласился ночевать. Но генерал настаивал.
– Искреннее удовольствие доставите. Свою кровать уступаю, сам на тюфяке, на полу.
Но Мельхиседек поставил условием, что на полу ляжет он, и в прихожей. Так меньше для него стеснительно. Занялись устройством на новом месте.
– Вот вы о ските говорили, о. Мельхиседек, а ведь знаете, тут у нас в этом доме, в своем роде тоже русский угол – скит не скит – а так чуть ли не общежитие, хотя у каждого отдельная квартирка, или комната.
– Знаю, я у соседки вашей даже был – у Капитолины Александровны. Русское гнездо в самом, так сказать, сердце Парижа. Утешительно. Что же, согласно живете? – то есть я хочу сказать: здешние русские?
Генерал стелил простыню на матрасике в прихожей.
– Ничего, согласно. Да ведь большинство и на работе целый день.
– Трудящиеся, значит.
– Да, уж тут у нас маловато буржуев-с…
– Так, та-ак-с… Небезынтересно было бы, если бы вы сообщили имена их, также краткие характеристики.
– Имена! Характеристики! Для чего это вам, о. Мельхиседек?
– А такое у меня обыкновение: где мне дают приют, там я в вечернее правило вставляю всех членов семьи и молюсь за благоденствие и спасение их. Здесь у вас, собственно, не семья, но мне показалось, что есть некое объединение, потому и нахожу уместным ближе ознакомиться.
И он опять вынул свою книжечку.
– Извольте, – сказал генерал. – Поедем снизу. Ложа консьержки, гарсоньерка – мимо. С первого этажа начинается Россия. Капитолина Александровна – одинокая, служит. Возраст: двадцать шесть, двадцать семь. Своеобразная и сумрачная девица. На мой взгляд – даже с норовом.
– Знаком-с. У меня и отметка есть.
– Напротив нее – Дора Львовна, массажистка, с сыном Рафаилом, вам также известным.
– Дора… по-нашему Дарья? Иудейка?
– Да, происхождения еврейского. А замужем была за Лузиным.
– Несть еллин ни иудей. Все едино.
– Затем я. Против меня Валентина Григорьевна, портниха, с матерью старушкой. Немудрящая и, что называется, чистое сердце. Шьет отлично. Вдова.
– Очень хорошо-с. Дальше.
– Надо мною художник, патлатая голова. Выше там шофер Лев и рабочий на заводе, имени не знаю. Ранним-рано по лестнице спускаются. Тоже все русские. Но должен сказать, есть еще жилица, напротив художника, эта будет француженка. Именем Женевьева.
– А-а, имя хорошее. Святая, покровительница столицы.
– Та-то была святая, только не наша Женевьевка. Наша нам несколько дело портит. Тут уж до скита далеко, это, я вам скажу, такой получается скит… м-м… и не дай Бог.
– Чем же занимается она?
Генерал запнулся. Седые брови его сделали неопределенное движение.
– Что же тут говорить… Блудница. Так и записать можете, о. Мельхиседек. Без ошибки.
Мельхиседек покачал головой.
– Ай-ай-ай…
– До трех дома, а там на работу. По кафе, по бульварам шляется. Изо дня в день.
– Как неприятно, как неприятно! Же-не-вье-ва… – записывал Мельхиседек. – Сбившаяся с пути девушка. Ну, что ж что блудница. И за нее помолимся. За нее даже особо.
– Вы думаете, это Соня Мармеладова? Пьяненький отец, нищета, самопожертвование? Очень мало сходства. Мало. Она лучше всех нас зарабатывает. И ее гораздо больше уважают. В сберегательную кассу каждую субботу деньги тащит.
– Нет-с, я ничего не думаю. Разные бывают… А характера какого?
– Бог ее знает, встречаю на лестнице. Тихая какая-то, вялая. Ей, наверное, все равно…
– Закаменелая.
Мельхиседек дважды подчеркнул слово "Женевьева" и спрятал в карман книжечку.
– Что же до вас касается, – обратился к Михаилу Михайлычу, – то главным, что движет сейчас вашу жизнь, насколько я понимаю, является желание встретить дочь?
– Совершенно правильно. А еще-с: свержение татарского ига и восстановление родины.
Мельхиседек слегка улыбнулся.
– Задачи немалые.
На этом они расстались. Мельхиседек притворил дверь, снял рясу и похудевший, совсем легонький, с белой бородой-парусом стал на молитву. "Канончик" его был довольно сложный, занимал много времени.
Генерал же разложил пасьянс. Он раскладывал его тщательно, карту к карте. Самый вид стройных колонн доставлял ему удовольствие. Оно возрастало, когда пасьянс выходил. И еще росло, если выходил на заказанную тему. Нынче генерал загадал на Машеньку. Приедет, или нет? Карты долго колебались. Он задумчиво группировал, подбирал разные масти в колоннах – сложными маневрами довел, наконец, до того, что оставшимся картам вдруг нашлось место. Валеты, тройки, девятки покорно ложились куда надо. Генерал любил этот момент.
– Прорвались… – бормотал про себя. – Трах-тара-рах-тах-тах!
Ему казалось, что таинственный противник сломлен. И сложив орудия производства, перекрестив на ночь лоб, стал раздеваться. Из его маленькой передней, совершенно сейчас темной, худенький старичок долго еще посылал безмолвные радио.
Вверх и вниз
Когда кому-нибудь в доме не спалось, первые звуки, определявшие время, были шаги по лестнице – вниз. Это шел на завод рабочий, снимавший верхнюю комнатку. Несколько позже спускался шофер Лева, худоватый блондин с холодными глазами, изящный, в кепке и коричневом пальто. Позже Дора Львовна, в халате, выносила коробку с сором. Шла за молоком Валентина Григорьевна – начинался день русского дома.
Если бы стены лестницы могли записывать мысли, чувства проходивших, узор получился б пестрый. Главное, впрочем, были бы мелкие житейские вещи… но не они одни.
Валентина Григорьевна, оторвавшись от фасончиков, "сборов" и "складов", звонила к соседке. В полуоткрытую дверь, улыбаясь, шептала:
– Дора Львовна, дуся, не достану у вас маслица? Мама безусловно забыла купить, знаете ли, спускаться в эписри не хочется…
В другой раз сама Валентина Григорьевна "одалживала" Капе яйцо или дуршлаг. Меньше всех имела дела с соседями Женевьева. Эта просыпалась поздно, в постели пила кофе и читала романы. Завтракала, мылась, долго и тщательно расчесывала ресницы, работала пуховкой и румянами. Равно в три уходила, неторопливо спускаясь по лестнице. Ее изящное и равнодушное лицо было покойно – ничего не выражало. Женевьева знала, что лицо не имеет – значения. "Меня кормят бедра", – говорила подруге (впрочем, выражалась прямее…). И проходила, или не проходила Женевьева, следа не оставалось – как от тени.
С некоторых пор стал появляться на лестнице человек в изумительно глаженых брюках, дорогой серой шляпе. В первое посещение, вечером, принес Анатолий Иваныч Капе чудесный букет роз.
Она даже смутилась. Кто, когда делал ей такие подарки?
– Капочка, ты не можешь себе представить, как меня выручила. Я тебе страшно, страшно благодарен. Просто я не знаю, что бы без тебя делал.
Капа, слегка закрасневшись, поставила розы в стеклянный, голубоватый кувшин.
– Что же, ты заплатил по векселю?
– Разумеется… теперь все улажено, Капочка – и лишь благодаря тебе…
Он встал, подошел к зеркалу, принялся поправлять галстух – сравнивать концы бабочки. Зеленоватые, чуть ли не детской ясности глаза глядели на него из зеркала. Он на минуту и сам поверил. Ну, если уж не совсем так… все-таки вексель переписан и отсрочен. До весны свобода – в этом-то он прав. А там продадут картину, можно и на скачках выиграть, мало ли что…
Капа отлично знала эти глаза. Но теперь находилась в размягченном состоянии. Из ее же денег и розы… – "Все-таки, он очень ласков и внимателен."
Анатолий Иваныч и действительно был ласков. Посидел немного и ушел, оставив ее в сладком отравлении. Яд этот ей знаком давно – что сделаешь против него? Жизнь как она есть – день в кондитерской, одинокий вечер дома, синема раз в две недели?
Но теперь нередко спускалась она по лестнице с сердцем полным, бежала за угол, в калиточку дома Жанен. И случалось, подолгу засиживалась у Анатолия Иваныча – настолько долго, что мадам Жанен несколько и смущалась. Впрочем, русским закон не писан. Да и сам жилец так любезен, воспитан – ну пускай там у него une petite amie – дело житейское.
Бывал и он у Капы. Не все с цветами, но всегда ласковый. Иногда водил ее обедать в ресторан, ел устрицы, запивая вином, впадал в фантазии и разговоры. Капа и сама любила это. Из сумрачной своей, пещерной жизни, надев единственное выходное платье, попадала в светящуюся суматоху пестрого ресторана у Енисейских полей. И будто сама менялась. Подъезжали небольшие машины, иностранки с молодыми людьми, блиставшими приглаженными проборами – не то это Америка, не то Испания. Анатолий Иваныч тоже не весьма походил на русского. Минутами ей казалось, в смехе окружающих, блеск стекла, запах духов, что этот сидящий пред ней человек действительно вдруг увезет ее на острова Таити. Иногда же, глядя на его перебегающие, зеленоватые глаза, тонкую руку, держащую над столом граненый стакан с вином – что вот он сейчас встанет, уйдет и не вернется – даже по счету не заплатит.
– Ты знаешь, Капочка, – говорил он через стол, низко нагибая голову, быстрым, несколько сумасшедшим шепотом, – у меня тут есть одно такое дело, такое… Знаешь! Оно выйдет, я уверен.
Он таинственно-утвердительно кивал головой.
– Я уже маршрут составил. До Марселя на автомобиле, сам довезу. Там на пароходе… с заходом в Неаполь. Афины – жара, красные маки на Акрополе. Капочка – потом острова Архипелага! Там такие закаты, павлиний хвост, и замечательное греческое вино. Я хочу именно с тобой… да, ты понимаешь, любовь и красота. Я ведь не могу, я всегда теперь только о тебе думаю… вот так, знаешь, постоянно. Встану – ты со мной. Помолюсь – ты тоже.
– Ты молишься?
– Непременно. Я верующий…
Капа смотрела на него пристально. Потом отводила глаза. Они были полны – одновременно – смеха и слез.
Когда он в такси подвозил ее к дому, когда подымалась она по лестнице, не могла понять, что это все значит: хорошо, или плохо. "Ну, все равно. Зато необыкновенное".
Раздевшись, долго не засыпала. "Я теперь уж не та… Не та дура, как тогда, в доме Стаэле". Сейчас она взрослый и опытный, столько переживший человек. Но и вот – стоит подойти, позвать, приласкать, и… вновь! Начинается. "Да, да, вновь, пусть так, хочу! Люблю, и мое дело!" – Она горячилась, и точно бы с кем-то спорила. Мрак же комнаты этой, да и весь Париж – вся людская его пустыня совершенно были безразличны к тому, сошлась ли вновь какая-то Капа с каким-то Анатолием Иванычем или нет.
– Ничего, ничего, пожалуйста, – ответила бы ночная бездна. – Занимайтесь любовью, мне все равно.
Так же все было безразлично и тогда, когда в жарких мечтаньях своих дошла Капа до воспоминаний – вот венгерка, которую он встретил в таком же кабаке, из-за нее все и вышло…
Тут она вдруг вскочила, села на постели, впотьмах схватила металлическую пудреницу, запустила в потолок. В венгерку, все-таки, не попала.
Генерал мог бы удивиться странному ночному звуку – удару небольшого предмета и падению его – но не обратил внимания, хоть и не спал. Именно тоже не спал, в той же зимней ночи, лежа на своей постели прямо над Капиной головой (как и над его головой спал художник).
Генерал тоже думал, но совсем о другом. Вчера вечером медленно подымался он к себе по лестнице – не без задумчивости. На первой же площадке остановился: передохнуть. Войдя в переднюю, захлопнул дверь и, как был, не снимая ветхого пальтишки (зимнее в чистке), сел.
– Так-та-ак-к-с! Так. Так.
Посидев, пальто снял, снял и ботинки, надел туфли. Заложив руки за спину, привычно щелкая пальцами, принялся ходить взад вперед по диагонали.
– Мерзость, больше ничего, – говорил, доходя до конца ее, и поворачивался.
Газетка, для которой собирал объявления, с нынешнего дня закрылась. Что в этом удивительного? Скорее удивительно, что так долго вертелась… Генерал и не удивлялся. Отступление в порядке, с охраною коммуникаций. На заранее подготовленные позиции.
– Мерзость, больше ничего!
В углу стояла литровая бутылка. Взять ее за горлышко, поболтать. Полтинники жиденько зазвенели. Вот он, мощный валютный фонд, на который Машенька должна приехать! Подумав, генерал так определил положение:
– Временный отступательный маневр с переходом в общее наступление, как только позволит обстановка.
И спокойным движением вновь поставил бутылку. Прошел в кухню. Там взял другую, с вином, налил полстакана и выпил.
– Бог дал день, Бог даст и пищу.
Сварил макароны, поджарил свиной грудинки, сел обедать. Ел много и довольно бодро. Запивал красным вином. По временам вслух говорил – Бог дал день, Бог даст и пищу.
Или:
– Трах-тарарах-тах-тах! Колоннами и массами!
Перед сном записал в дневнике: "День важный. Может быть, нечто и обозначающий. Лишился заработка. Но не унываю. Потерял родину, жену, не вижу дочери – это почище. Разумеется, жизнь трудна. "La vie est dure",– сказала вчера торговка. Буду вышивать, раскрашивать сумочки, разносить конверты. Мало ли что. Полковник Серебровский служит ночным сторожем, охраняет ювелиров на Вандомской площади".
Все-таки заснуть в эту ночь было трудно. За всеми словами и разумными рассуждениями стояло неразумное – самое сильное. Находилось оно будто вдали, а одновременно и вглуби. Невидимо, неслышимо. Тень же бросало. И эта тень – как некий яд отравляла воздух, которым мирно дышал он в другие ночи. В нынешнюю ворочался, вставал, пил холодную воду с черным хлебом (собственное его средство от бессонницы), все же слышал и Капину пудреницу, и бой часов в недалеком жандармском управлении, и спуск Лёвы по лестнице.
Утром зашел Рафа спросить, пойдут ли гулять. День хороший, яркий, в изморози. Розовеющее небо в садик Жанена.
– Да, – сказал генерал. – Пойдем. В три часа.
– Уже так рано?
– "Уже" можешь и не прибавлять. Да, в три. Я сегодня не выхожу на занятия.
Рафа, спокойный и вежливый, неотступно глядел на него черными своими глазами.
– Почему?
– Потерял работу.
– Разве вы нехорошо собирали анонсы?
– Нет, хорошо. Газета закрылась.
Рафа опять помолчал. Но что-то свое думал, за агатовыми глазами.
– Это плохо. Значит, вы chomeur?
– Да.
– Чем же будете платить за квартиру?
– Постараюсь найти работу.
Рафа ушел задумчивый. В два часа вновь явился. В руке у него была узенькая коробка с шоколадными дисками, завернутыми в серебряную бумагу.
– Это мне вчера тетя Фанни привезла. Дарю вам от всей души. Я такого шоколада терпеть не люблю.
Генерал захохотал.
– Ловкий ты, братец мой… А если бы самому нравился, так и не подарил бы?
– Вам бы подарил.
– Но уж не от всей души?
Рафа улыбнулась, стала подавать ему пальто. И через минуту вновь спускались они по улиткообразной лестнице своего пассийского дома.
Эти прогулки всегда одинаковы. Шли по rue de la Pompe, мимо Испанской церкви и русской съестной лавки – за витриною балыки, икра. Быстрые автобусы лавировали между камионами и такси. Рафа жался к генералу, когда совсем рядом проносилась, с теплым запахом масла и бензина, такая смерть. Они встречали элегантных, чуть подсушенных пассийских дам, с собачками или без них и со всегдашнею, всегда одной и неизменною волной духов (нечто прохладное, не романтическое). Попадались худенькие молодые люди с книжками, в роговых очках, с чудно заглаженными назад волосами – вечные типы французского юноши, которому весной сдавать башо.
– Меня мама на будущий год отдаст в Жансон, – говорил Рафа. – Я одену берет…
– Не одену, а надену.
– Хорошо, надену. Но какая разница?
Генерал объяснил.
Подошли к Мюэтт. В кафе за столиками любители тянули аперитивы – несмотря на ранний час. Двухместные машины скользили в Булонский лес. В них за рулем сидели старшие братья, или дяди юношей из лицея Жансон – те же гладкие волосы и роговые очки, но на сорокалетних. Дамы, тех же духов, всегда много моложе.
В парке Мюэтт уже много нянек с детьми в колясочках, мамаш с младенцами, играющих ребят постарше. Тут обычно садился генерал на скамеечку, смотрел на зеленую лужайку со статуей, на игры, на голоногих мальчуганов с мячами, на аккуратных французских старичков с почетным легионом, догуливающих последние свои деньки под холодеющим парижским солнцем.
– Котик, – говорит дама сыну, – что ты все по-французски. Скажи просто по-русски: "папа прибудет в полшестого".
Генерал к этому привык. Да и всех мамаш не переучишь. Одесса, Киев останутся. Он сидел на скамейке, опираясь на палку, глядел на вечный водоворот этой жизни – молодой и старой, французской и русской. Найдет ли он работу или нет, умрет ли в своей квартирке на руках Машеньки, или полуголодным стариком в госпитале Кошен – все будет так же пестро, весело и грустно на этой лужайке. Такие же дети, дамы, старики с красными бутоньерками, автомобили преуспевающих. И все так же будут спускаться и подыматься жильцы по лестнице дома в Пасси. "Ничего, ничего, все как полагается. Не удивляюсь. Законы мироздания. И не удивлюсь, когда Рафаил вырастет, примет французское подданство, будет служить в колониях, окончательно забудет русский язык."
Будущий колониальный деятель как раз подбежал к нему. Он раскраснелся, слегка вспотел, черная прядь волос локоном выбилась из-под шапочки.
– Там такой паршивый мальчишка один… все неправильно играет.
– Рафаил, – сказал генерал, – ты когда большой вырастешь, будешь меня помнить, или нет?
– Да… Да я и довольно скоро вырасту. Вы знаете, в понедельник мое рождение! Ах, да, забыл! Мама просила вас непременно к нам. Будут гости. Я ожидаю довольно много подарков.