Глаза его с волнением остановились на билетах. К деньгам было у него восторженное отношение. Он их обожал. Они давали ему полет, развязывали фантазию. Он не мог хранить деньги – они утекали от него. Если шли к нему, то по вольной их воле, он не зазывал. Никогда в поте лица не зарабатывал денег Анатолий Иваныч. Но поддавался им. И сейчас голодный блеск глаз его ударил по Капе, сгустив тучку-жибуле.
– Да, тебе, без отдачи.
На мгновение взор его почувствовал тучку. Умоляющее выражение в нем мелькнуло. Но восторженность взяла верх. Побледнев, протянул руку. И холодок нервным содроганием прошел к сердцу.
– Ну, вот, – сказала Капа глухо, – теперь не опишут.
Он бессмысленно повторил:
– Теперь не опишут.
Капа встала.
– До свидания.
– Куда же ты, Капочка?
– Домой.
– Почему же так скоро…
– Нужно.
Капа медленно и тоже взволнованно надевала перчатки – ей нравилось, что вот как настоящая дама надевает она их (а внизу ждет автомобиль!), что уходит под занавес.
– Если захочешь меня видеть, вечером я чаще всего дома.
* * *
Поднимаясь к себе по лестнице, шагом быстрым и сосредоточенным, она услышала голоса, с площади Генераловой квартиры. Увидела голые коленки мальчика, опершегося на перила, и край черной рясы.
– Генерала нет дома, – говорил Рафа. – Если вам что-нибудь нужно передать, я могу. Я его сосед.
– Сосед, сосед… да мне бы самого Михаила Михайлыча.
Голос был негромкий, певучий. Капа выставилась со своей площадки в пролет, подняла голову, чтобы лучше рассмотреть. Увидела невысокого монаха, худенького, с огромной седой бородой. Поглаживая ее одной рукой, другой он подобрал рясу, нерешительно делая первые шаги вниз.
– Огорчительно, что не застал. Так ты, – обратился он вдруг к Рафе, следовавшему за ним, – сосед генералов?
– Сосед, – ответил тот не без важности. – И друг.
Старичок рассмеялся.
– И друг! Ах ты мальчонок какой разумный. Да такой ловкий! И друг… – Он обернулся, положил руку на Рафину голову и слегка поерошил курчавые его волосы.
– Что называется, старый да малый.
Но Рафа чувствовал себя несколько неловко. Показалось, что ему не верят.
– Вам и Капитолина Александровна может подтвердить… – сказал он натянуто, увидав Капу.
Она отворила дверь к себе, но войти медлила. Монах обернулся, увидел ее, улыбнулся.
– Тоже русские будете?
– Да.
– Вот как приятно! Весь дом русский. Утешительно.
Капа взглянула на маленькие свои ручные часы.
– Половина седьмого. Михаил Михайлыч скоро вернется. К семи непременно.
– Ах, как обидно! Подумайте, ведь откуда приехал, с самого с Гар дю Нор!
– Зайдите ко мне, – сказала Капа, – подождите генерала, что же вам понапрасну…
– Ну какая милая барышня! Прелюбезная. А ежели я вас стесню?
– Чем же стесните? Вы стеснить меня не можете.
– Премного благодарен, так, та-ак-с! Ежели разрешите, воспользуюсь.
– Рафа, заходи и ты. А это действительно друг генерала, он вам правду сказал.
– Да я и не думал, что неправду. Это ведь по глазам видно, что друг. А теперь разрешите и мне, вступая в ваше помещение, столь мне добросердечно предложенное, представиться: иеромонах Мельхиседек.
Войдя в комнату, он быстрым, легким взором осмотрел ее, по монашеской привычке и, увидев в углу образок, потемневший, в запыленном окладе – Ахтырской Божией Матери, – широко перекрестился. Лицо сразу стало серьезным, сухенькое, старенькое тело подобралось. Что-то серебряное, как показалось Капе, вошло в комнату.
А Мельхиседек сел, расправил полы рясы и опять широко улыбнулся.
– Во святом крещении имя Капитолина? Так, так… хорошо. Он разложил теперь по груди белую, веерообразную бороду так, что она закрыла даже священнический крест. Небольшие пальцы привычно крутили пряди волос в бороде – пряди слегка волнистые, электрически сухие и удивительно легкие. Рафа внимательно его рассматривал. Потом подошел к Капиному стулу, оторвал клочок бумаги, что-то записал.
Посматривая иногда на Рафу небольшими, некогда голубыми, а теперь выцветшими глазами, вокруг которых собрались сложные сети морщинок (то расправлявшихся, то вновь набегавших, точно рябь на озере от ветерка), Мельхиседек беседовал с Капой. Разговор был простой. Замужняя ли она? Чем занимается? Сколько платит за квартиру? Узнал, что незамужняя, служит в русской кондитерской – там знаменитые пирожки и кулебяки. Когда дошло дело до семьи, спросил:
– Из купеческого звания?
– Нет, – Капа слегка улыбнулась, – из духовного.
– Вот как, вот как… – морщинки о. Мельхиседека приятно расправились. – Я думал, имя Капитолина нередко дается среди купечества. Из духовного звания, значит, тем ближе нам…
– Мой отец был инспектором духовного училища. Но по правде сказать, у меня не особенные остались воспоминания о духовных. Священники больше хозяйством занимались, отец был неверующий, да и многие семинаристы, кого я знала, тоже были неверующие. Сплетни, дрязги, жадность. Нет, извините меня, я не любительница нашего сословия.
Мельхиседек вздохнул.
– Да, бывало, всяческое, разумеется, бывало… Батюшка ваш неверующий, да, так… Ну, а вы сами, разрешите спросить: верующая?
– Д-да… но не совсем по-церковному.
Мельхиседек тихо и добродушно рассмеялся.
– Нередко так говорят, и даже на исповеди: "Верю, батюшка, но по-своему". Иной раз это значит, что и вовсе не верю. Так, так…
Капа чувствовала себя нервно. Впечатления этого дня мешались, двоились. Из-за старичка с белой бородой выглядывал временами высокий сухощавый человек с безразлично ласковыми голубыми глазами. А старичок, неизвестно откуда взявшийся, сидел в креслице, будто полжизни здесь просидел, и говорил так, будто она ему не первая встречная, а внучка. Ни противиться, ни рассердиться на него никак нельзя было – он какой-то неуловимый и неуязвимый – станешь возражать, он начнет покручивать серебряные пряди в бороде да улыбаться… И Капа ничего ему не сказала насчет угловатостей своих. Он же, помолчав, сам перешел на другое.
– Михаила Михайлыча я давно разыскиваю. Перебравшись сюда из Югославии, намереваюсь вновь восстановить знакомство. Я его еще с России знаю… Он к нам в Пустынь в бытность полковым командиром не раз приезжал. Имение находилось по соседству. А там, знаете ли, когда началась война, то, слышно, сначала бригадой командовал, потом дивизией… а затем даже целый корпус получил. Лицо, разумеется, значительное, и дальше пошел бы, но тут революция… Да-а, много натерпелся, сердечный… и телом едва спасся. А видный собою был.
– Он и теперь видный.
– И слава Богу. Да уж теперь-то таким, как ранее был, не будет. Оно, может, и к лучшему. Мне недавно епископ один говорил: "Я прежде – в России, то есть до революции – цельный дом занимал, одиннадцать комнат, в карете ездил, в шелковой рясе ходил и все это мне казалось естественным, обычным. Как же, мол, архиерей да не в карете… А теперь пешим порядком, или в метро в ихнем, во втором классе с рабочими… да что же, говорит, здесь настоящее мое место и есть, именно во втором классе с тружениками, а не с нарядными дамами, поклонницами архиереев. И по совести, я себя в теперешней моей каморке ближе к Богу чувствую, чем в прежнем архиерейском подворье". Так что жизнь, знаете ли, весьма людей меняет. Как бы уж там видный ни был из себя Михаил Михайлыч, все же таки не то, чем когда корпусом командовал.
При других обстоятельствах Капа тотчас же вступила бы в спор. Для чего это нужно унижать лучших наших людей? Жить так жить, – но тогда надо бороться, а не поддаваться судьбе – и многое в подобном роде. Но сейчас ничего не сказала. Мельхиседек же во время слов своих не раз взглядывал на Рафу. Тот слушал почтительно и вежливо, но мало понимал. Слова Мельхиседека казались ему приятной песнью на иностранном языке. И когда Рафа отвернулся к окну, Мельхиседек встал, очень быстро, проворно, не совсем даже по возрасту – и, протянув руку к столу, взял бумажку.
– Ну, что ты там изобразил?
Рафа сконфуженно бросился было к нему, но Мельхиседек уже прочел и засмеялся.
– Melchisedeck, nom etrange, – произнес он вслух с тульским выговором. – Jamais entendu. Спросить у генерала.
Мельхиседек продолжал улыбаться. Теперь и Капа не могла не усмехнуться. Ее положительно заражала хорошая погода на лице гостя.
Рафа как бы оправдывался.
– Я не понимаю этого имени, и никогда раньше его не слыхал…
– Имя редкое, – ответил гость. – Ты, милый человек, не удивляйся, что не слышал. Редкое имя и высокое… Трудно даже его носить. Таинственное. Царь Салимский, священник Бога Всевышнего. Вот как!
Мельхиседек опять сел, взял Рафу за руку и худенькой своей рукой принялся гладить его ладонь. Лицо его стало очень серьезным.
– Библии-то, небось, и не видал никогда? И святого Евангелия… Кому учить, кому учить, – проговорил как бы в раздумье. – Мы, старшие, виноваты.
Рафа стоял перед ним с чувством некоей вины и грусти, но не страха. Этот старичок с веерообразной бородой нисколько его не пугал. И захотелось показать себя с лучшей стороны.
– Я знаю, чем архиерей отличается от патриарха.
– От патриарха?
– У архиерея на голове черный клобук с таким шлейфом, а у патриарха белая шапочка, и с обеих сторон висят полотенца. На них крест и вышит.
– Вон он какой знаток! Прямо, братец ты мой, знаток!
– Это все генералова наука, – сказала Капа. – Его мать, Дора Львовна, просто удивляется, откуда у него все такое.
В это время над потолком раздались звуки, похожие на шаги. Рафа мгновенно вырвал руку у Мельхиседека – бросился к двери.
– Генерал вернулся, он таки уже вернулся! – крикнул с порога. – J'en suis sur. Сейчас сбегаю!
И выскочил на лестницу. Мельхиседек поднялся.
– Душевно благодарю, Капитолина Александровна, что помогли. Странника неведомого пустили к себе.
– Ну, это пустяки…
– Мир и благодать дому вашему.
Капа сложила руки лодочкой и подошла. Он осенил ее трижды небольшим крестным знамением.
– Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.
Не доходя до двери, остановился.
– Полагаю, что теперь у меня будут с Михаилом Михайлычем некоторые сношения. Ежели бы я вам чем-нибудь понадобился… побеседовать или какие трудные вопросы, обстоятельства, вообще что-нибудь, то передайте лишь через него, я всегда могу прийти.
Капа поблагодарила. Он ушел. А она потушила свет в комнате, приблизилась к окну. Сначала в темноте виднелись лишь светлые щели жаненовских ставень. Потом и особнячок с каштанами своими выделился – глаз привык. Вышла из двери старушка Жанен, понесла коробку с объедками в угол сада, к мусорной куче. "У французов никогда нет настоящего крыльца или террасы… Почему у них нет балконов?"
…А внутри было сложно-взволнованное. Путалось, переплеталось. Хорошо, или нехорошо? Страшно, и радостно. Старичок со странным именем. "Если бы понадобился, могу прийти…" А тот разглаживает, наверное, свои галстуки, пересчитывает деньги. Тот-то придет?
Келья
На этот раз генерал быстро выпроводил Рафу. Тому очень хотелось поговорить с Мельхиседеком, порасспросить его. Но пришлось подчиниться. Противоречить он никак не мог, да и довод был серьезный: "На лестнице встретил мать, она будет сердиться – вечно ты по гостям…" Мельхиседек на прощанье поцеловал его в лоб.
– Он действительно мой друг, – сказал генерал, когда Рафа вышел. – Как бы и внук. Впрочем, у меня настоящий внук есть. В России. Вы, отец Мельхиседек, может быть, помните, когда мы к вам в Пустынь приезжали с Ольгой Сергеевной, то с нами девочка была, такая маленькая, все мать за ручку держала. Да-да-да-а… Это и есть Машенька.
Генерал налил чаю Мельхиседеку и себе.
– Ольга Сергеевна в самом начале революции скончалась в Москве. Надорвалась. На салазках дрова таскала, через всю Москву. В очередях мерзла, мешочницей в Саратов ездила. Сыпняк захватила. Царство небесное, царство небесное. Я в то время под Новочеркасском дрался.
Генерал встал, подошел к комоду, где лежали гильзы, табак, машинка – принялся набивать папиросу.
– Стар становлюсь, слаб. Часто плачу, отец Мельхиседек. Вот и сейчас, увидел вас. Все прежнее… Но ничего, смелее, кричал лорд Гленарван. Колоннами и массами!
Он примял палочкой табак в машинке, вставил в гильзу, втолкнул содержимое – папироса отскочила. Обрезал ножницами вылезавшие хвосты, закурил.
– Ольга Сергеевна такая и была-с… да, прямая, трудная – она, может, и вовремя умерла, генеральшей жила, генеральшей скончалась. Все равно не могла согнуться. Ну, а Машенька стала не то что девочкой, а давно замужем, и у нее сын, Ваня, постарше вот этого малого. Тоже она бьется. Я даже не знаю по совести, как изворачивается. Пока муж был жив, так-сяк. Он там в какой-то главрыбе служил, но и муж помер. Да с другой-то стороны и хорошо, что помер…
– А как звали ее мужа? – спросил Мельхиседек.
И когда генерал сказал, вынул из кармана книжечку, надел очки и записал.
– Почему же хорошо, что зять ваш умер?
– Эту самую главрыбу через полгода по его смерти всю раскассировали, кого в Соловки, большинство к стенке – там у них это просто-с. Так по крайней мере он естественной смерти дождался, не насильственной от руки палача.
Мельхиседек уложил вновь очки в глубины рясы.
– Так-так… Ну, это разумеется.
– Машенька же теперь одно решение приняла.
Фигура генерала высилась над столом прямо, плечи слегка приподняты. Свет сверху освещал лысину. Лицо в тенях, с сухим и крепким носом, казалось еще худощавей.
– Об этом один только мальчик этот знает, да теперь вы. Машенька сюда едет, вот в чем дело.
Генералу трудно было удержаться. То садясь, то вставая, рассказал он про дочь все, что знал. И бутылку литровую, где позвякивало теперь десятка три желтеньких полтинников, тоже показал Мельхиседеку.
– Фонд благоденствия, о. Мельхиседек. Счастлив был бы, если бы там золотые лежали, но и простые полтиннички, трудовые французские грошики – и то сила!
– А еще большая сила, Михаил Михайлыч, в желании, то есть стремлении обоюдном встретиться. Если Бог благословит – то великая сила-с… Душевно сочувствую, душевно. Машеньку-то я помню – ну, теперь, разумеется, и не узнал бы.
Они замолчали. Генерал в потертом пиджаке, мягких туфлях, ходил взад и вперед по комнате, пощелкивая пальцами сложенных за спиной рук. Мельхиседек опрокинул чашку, сидел смирно. Генерал вдруг остановился.
– Очень рад, что вы пришли нынче ко мне, о. Мельхиседек. Неожиданно. Яко из-под земли восстаху. Клопе и отделка. А ведь вы один, пожалуй, во всем этом Париже помните Ольгу Сергеевну, Машеньку знаете, мое имение… Вы мне сказали – из Сербии приехали? Что же тут думаете делать?
– Что мне назначат, Михаил Михайлыч. Мало ли дела… всего за жизнь не переделаешь. Но если уж сказать, имеется для Парижа и особенное. Может быть, из-за него преимущественно я сюда и приехал в этот Вавилон-то ваш, как это говорится, всемирный Вавилон город Париж. И у вас я не совсем напрасно.
Мельхиседек распустил вдруг морщинки у глаз легким и несколько лукавым веером.
– Я ведь не такой уж простодушный монашек-старичок, я, знаете ли, и умыслы всякие имею, и на вас, Михаил Михайлыч, как на давнего сочувственника рассчитываю.
– Одну минуту, отец Мельхиседек. Подогрею.
Генерал взял чайник, вышел с ним в кухню и поставил на газ. Седые его брови пошевеливались, усы нависали над сухим подбородком. Вернулся он с неким решением.
– Независимо от того, что вы мне расскажете, предлагаю остаться у меня ночевать. И никаких возражений. Чем через весь город в свой отельчик тащиться, переночуете у меня. Да. И никаких возражений. Прекрасно. А теперь слушаю. К вашим услугам.
Отпивая свежий, очень горячий чай, Мельхиседек рассказал, в чем состояло "особенное" его дело. Уже несколько времени находился он в переписке с архимандритом Никифором, проживающим в Париже, – с этим Никифором встречался еще во время паломничества на Афон, и не со вчерашнего дня возникла у них мысль: основать под Парижем скит, небольшой монас-тырек. Никифор кое-что присмотрел – именно старинное аббатство. Оно в запущении. Надо его несколько восстановить, приспособить – и тогда отлично все устроится. А потом завести при нем школу, воспитывать и обучать детей. Кое-что удалось уже собрать и денег.
Генерал вдруг засмеялся.
– А меня в этот монастырь игуменом? Посох, лиловая мантия… исполай ти деспота?
Мельхиседек внимательно на него посмотрел, но не улыбнулся.
– Нет, я не за тем к вам обращаюсь, Михаил Михайлыч.
В игумены вам еще рано… У нас настоятелем, видимо, будет архимандрит Никифор. А вот ежели бы вы к этому серьезно отнеслись, то как мирянин нам могли бы посодействовать. Могли бы к содружеству наших сочувственников примкнуть. Поддерживали бы нас в обществе, может быть, что-нибудь и собрали бы среди русских – на подписном листе.
– Так, так, все понял. И с благословения архиепископа? Вы как – под здешним начальством, или под тамошним сербским?
– Принадлежу к юрисдикции архиепископа Игнатия.
– Ох, эти мне ваши архиерейские распри… Архи-гиереусы… Архи-ерей, архи-гиереус, значит первожрец…
– Первосвященник, а не первожрец, – тихо сказал Мельхиседек.
– Ну да, да, конечно, первосвященник… Извините меня, о. Мельхиседек – срывается иной раз. Да. Что же до содействия, то охотно, хотя прямо скажу: более по личному к вам отношению, о. Мельхиседек. Ибо в эмигрантской жизни монастырь… м-м! м-м! – генерал несколько раз хмыкнул. – Такая страда, все бьются. Не сказали бы: роскошь, не по сезону в сторонке сидеть да канончики тянуть. Для вас, во всяком случае, о. Мельхиседек, охотно.
– А вы не только для меня.
Поднялся разговор о монастырях. Мельхиседек неторопливо и спокойно объяснял, что скит задуман трудовой, все монахи должны работать и окупать свою жизнь. Они будут одновременно и обучать детей и их воспитывать. Тут особенно видел Мельхиседек новое в православии: в прежних наших монастырях этого не бывало.
– Очень хорошо, – сказал генерал. – Все это прекрасно. Что же говорить, я сам, вы ведь помните, к вам в Пустынь приезжал. И мне нравилось… гостиница ваша, чистые коридоры, половички, герань, грибные супы, мальвы в цветниках, длинные службы… А все-таки – только приехать, погостить, помолиться, да и домой. Нет, мне трудно было бы с этими астрами и геранями сидеть… А теперь и тем более. Я слишком жизненный человек. А вы мистики, Иисусова молитва! "Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!" – и это произносите вы в келье на вечернем правиле десятки, сотни раз. Извините меня, это может Богу надоесть. Возьмем жизненный пример: положим, взялся я любимой женщине твердить – раз по пятисот в день: люблю тебя, люблю тебя, спаси меня… Да она просто возненавидит…
– То женщина, Михаил Михайлыч, а то Господь.
Генерал захохотал.