Том 3. Звезда над Булонью - Зайцев Борис Константинович 30 стр.


* * *

Лева провел время около Валентины Григорьевны неплохо. Они переговорили о разных интересных вещах, главное же было интересно то, что у Левы красивые серые глаза, несмотря на грубоватую профессию он сохранил оттенок изящества и "чистенько одет". Валентина Григорьевна полновата, приятна. В бодрой, веселой ее натуре заложены уже некие ответы… Лева, несколько бледный, с напряженными глазами, проводил ее до площадки, поцеловал руку.

– В общем, будем видаться? – сказала Валентина Григорьевна. Он слегка задохнулся.

– С великим удовольствием.

"Настоящий мужчина", – не без некоторой внутренней дрожи подумала Валентина, входя к себе.

Внизу же, у Доры, все протекало нормально. Мадам Бельяр мыла чашки исправно, тортов хватило, их хвалили. Вина тоже достаточно. В восьмом часу главные силы противника отступили. Неожиданных атак не оказалось.

Людмила не поехала с Олимпиадой Николаевной – зашла к Капе.

Без четверти восемь столовая представляла такой вид: неубранные чашки, кое-где пепел на могучей скатерти, объедки сладкого на блюдечках, несколько недопитых бутылок, усталый синеватый от папирос воздух и разнокалиберные стулья в беспорядке. Среди всего этого прочно засел у вина Анатолий Иваныч.

– Вы довольны? – спросил он Дору. – Сегодняшним днем?

Дора собирала блюдца. (Рафа, у себя в комнате, приводил в порядок сокровища.)

– Кажется, было оживленно.

Она остановилась, подняла руку, пальцами другой руки стала застегивать на рукаве пуговку. Лицо ее разрумянилось. Черная прядь выбилась на виске, темные, как у Рафы, глаза внимательно следили за движениями пальцев. Грудь сильно выдавалась вперед. И как всегда, здоровьем, свежестью, безукоризненной чистотой от нее веяло.

Анатолий Иваныч пристально смотрел на нее.

– Выпейте со мной рюмку порто.

– Я не пью.

Он все-таки налил. Дора застегнула, наконец, непокорную петлю.

– Я думаю, что такая, как вы, должна все делать разумно и удачно.

– Вот как!

– Если прием, так уж прием… у вас непременно удастся.

– Пить неразумно, а нынче уж выпью. Ладно!

Они чокнулись.

Дора сама удивилась, почему это выпила? Но вино приятно подействовало. Дора неожиданно улыбнулась. Анатолий Иваныч ответил, с несколько странным, иным выражением глаз. "Глаза-то у него во всяком случае красивые…"

И она некоторое время смотрела прямо на него, упорно.

Тем же легким, точным движением, как со Стаэле, не отводя от нее взора, взял он ее руку и поцеловал. Потом поднял свой стакан вина.

– За вас пью, и вас целую.

Он опять, действительно, целовал ее руку, со странным и абсолютным упорством, точно это его собственность. Она мутно на него смотрела. Она попыталась было отдернуть руку. Но он слишком хорошо знал этот молчаливый, бессмысленный женский взгляд.

И обнял ее.

* * *

В это время Людмила сидела у Капы и курила. Капа лежала на постели.

– Я считаю возмутительным, что он опять с тобой волынку разводит.

– Отстань, – глухо сказала Капа.

– Ну да, опять Константинополь. Как угодно. Нет, больше не переношу сердечных историй. Да и некогда! Работаешь как чорт, а дела все хуже. Знаешь, наш кутюр вот-вот и закроется.

Она вытянула стройные ноги в шелковых чулках.

– Американки ничего не заказывают. А кто закажет, норовит не платить. Да, кончено дело: бросаю. На содержание идти не хочу… – она вдруг рассмеялась холодновтым смехом, – да и трудно. Конкуренция велика. Тут одно занятие себе присмотрела.

– Людмила, помнишь, мы с тобой раз в Босфор броситься собирались, связавшись…

– Помню, и вспоминать не хочу.

– Да, конечно…

Капа ничего больше не сказала. Продолжала лежать. И Людмила молчала. Потом встала, нагнулась к ней, обняла.

– Сумасшедшая ты. Всегда была сумасшедшая.

Капа заплакала.

Дела

Холодно. Город в рыжем тумане. Едва видно солнце – из другого мира – блеклое, розовато-кирпичное. Угольщики не успевают втаскивать мешки по винтообразным лестницам. Мрут немолодые французы от удара. Особенно полны бистро – лицами багровыми, шарфами, каскетками. Вечером, в синеющей мгле, туманны огни и страшны на заиндевелом асфальте автобусы, грозной судьбой проносящиеся.

Город Париж дымит всеми глиняными трубами над черепицами крыш – не надымится. Холодно людям старых домов, среди них и дому в Пасси, русскому. Лишь у Доры Львовны тепло вполне: две саламандры. У Валентины Григорьевны полутепло (мать заведует топкой). У Капы на четверть тепло (после службы затапливает крохотную печурку). О генерале и Леве лучше не говорить: одному не на что, другому некогда. Анатолий Иваныч протапливает последние стаэлевские деньжонки. За го-дэном следит замечательно. От старичка Жанена научился аккуратно вынимать угольки из пепла – отдельно, и опять в печку, чтобы не пропадали.

Несмотря на холод, много выходит. Правда, у него теплое пальто со скунсовым воротником, гетры, плюшевая шляпа. Это для теплоты и удобства. А для солидности палка с серебряным набалдашником. Оба Жанена – и родовитая жена с белыми буклями, бархоткой на шее, и худенький старичок в старом жакете и туфлях уважают его за скунса, за трость, за любезность. "Это большой русский барин, – говорит мсье Жанен угольщику. – У него в России огромные поместья. Временно ему трудно… но ведь революция! Впрочем, у него есть богатые родственники в Швеции. Ему присылают деньги из Стокгольма".

Когда Анатолий Иваныч идет в три часа по улице Помп, вид у него вполне пассийский: можно подумать, хороший текущий счет, сейф, своя машина… (Жена уехала на ней в Канн, муж садится в первый класс автобуса. Но ведь не так легко отличить и Женевьеву, в эти же часы выходящую на службу, от пассийской честной барышни, тоже с выцвеченными волосами, накрашенными губами и равнодушным холодом глаз.)

В один такой день ехал Анатолий Иваныч в первом классе, сидел лицом вперед. Женевьева во втором у окна, лицом назад, и ее левой ноге мешал овальный кожух колес. Перед его глазами торчал на высоте шофер в кожаной куртке с шарфом на шее и обгорелым от холода лицом. Перед ней, за дамой, покачивались на площадке пассажиры. Ни он ее заметил, ни она его. Оба, однако, дышали одним воздухом: смесью бензина с духами. Автобус мягко покачивался, дрожал масляно-бензиновым сердцем.

В самом движении его – теплая, стремительная сила. Как во сне струились Этуали, авеню Фридланд с каменным Бальзаком; вниз стремящаяся к церкви св. Филиппа Рульского узкая улица Фобур Сент-Онорэ. Такие же неслись навстречу автобусы, с такими же мордато-обгорелыми шоферами, звонками, тормозами.

Какие мысли у Женевьевы? Никаких. Иной раз взглянет на фасон шляпки, на собачку с давленою мордочкой… ждет остановки у Мадлэн. И Анатолий Иваныч не решал мировых вопросов, когда по авеню Габриэль мчал его автобус мимо ресторанов Елисейских полей, мимо скверов, садов, мимо дома налево, единственного в Париже, чей фасад в колоннах, как в русской усадьбе. Может быть, вспоминал губы Доры Львовны и бессмысленный ее взгляд – столько взглядов за жизнь, столько губ! Или думал о Капе: "Капочка отличная, но тяжелый характер…" Тоже не редкий случай. Дора очень славная, хорошо, что разумная и не психопатка. Все это мило и симпатично, и никак жизнь не устраивает.

Он слез. Женевьева поехала дальше – тонкое и равнодушное ее лицо до самой Оперы покачивалось за стеклом. Он же шел медленно мимо Вебера международного, мимо taverne Royale, где заседали раньше французы окрестные, перед панно прошлого века (с сюжетами увеселяющими). Все эти места выхожены. Все-таки не теряют прелести. Всегда приятно чувствовать за спиной площадь Конкорд с обелиском и стрелами автомобилей – перед собой же тяжеловатые колонны Мадлэн.

У знаменитого ресторана Анатолий Иваныч остановился. Это он уважал. Небольшие зеркальные окна со шторами, красного атласа диваны и кресла, зеркала, несколько всегда сонных лакеев во фраках. Старомодное и неброское, вроде московского Тестова.

Перед фасадом Мадлэн поглазел по обычаю, перешел улицу, когда ажан остановил поток автомобилей, и бессмысленно пошел вдоль левой стороны храма. В небольшую дверь с навесиком на тротуар вошли две дамы. Старушка в черном вышла. "Капелла Антония Падуанского!"

Он когда-то слышал о ней. "Хороший был, Падуанский… с мальчиком всегда изображается". Анатолий Иваныч вдруг почувствовал себя смирным и маленьким. Вот у него этот меховой воротник, трость, десять франков в кармане, комбинации в голове и неизвестность на завтра. А в прошлом? Тоже, может быть, лучше не вспоминать? Но для таких и жили Падуанские. Если бы все были добродетельны, то и святыни бы не надо.

Из низенькой передней повернул он направо – тоже низенькая, узкая и длинная комната со сводами. Горит много свечей. Стоят стульчики. Сразу же слева – розовый св. Антоний на пьедестале с младенцем Иисусом на руках (это и есть "с мальчиком"). Яичко золотое. Цветы, медальки, образки – вся нехитрая бутафория католицизма. В стенах плитки с надписями: "Remerciements". Анатолий Иваныч по-православному перекрестился и неловко стал прямо против розового Антония, загораживая дорогу. Чувство детскости, смирности и ничтожества возросло. "Ты ведь знаешь, какой я, и что… помоги, святой Антоний, вот я к тебе всею душой… Помоги".

Что имел он в виду? Удачную продажу? Выгодную женитьбу? Возможно. Розовая статуя святого много перед собой перевидала. Ничтожеству ли, слабости ль человеческой удивляться? И может быть, не весьма огорчился святой малому обращению человека в катакомбной крипте.

* * *

В эти же самые часы Женевьева работала с той бессознательной добросовестностью, которая одинакова: в ней, в барышне за прилавком, дактило за машинкой. Она знала, что вялое свое гибкое тело с плавными бедрами (основой заработка) надо в некоторые часы выставлять: как на рынке овощи, фрукты, рыбу. А для этого следует делать круги по бульварам, с видом независимо горделивым: дама, вышедшая за покупками. Потом по неписаному закону зайти в кафе (здесь уже аллюром мисс Вселенной). И над чашкой кофе сидеть долго, в безразличии оцепенения. Впрочем, переводя взор по посетителям. Старику из провинции, с красными жилками на лице, поющему у окна витель – загадочно улыбнуться. Начать флирт с веселым толстолицым коммивояжером – и как только поднялся он и ушел (зря пропали заряды), вновь омертветь и пустыми глазами глядеть на проходящих гарсонов – единственных людей, с ней разговаривающих по-товарищески (некоторых знает она и ближе, но никого не помнит по именам. И ее все в лицо знают здесь, но никто не знает, кто она).

Женевьева может быть парижанкой, может происходить из Гренобля, Тура или Нанта: никому до этого нет дела и никто этим не интересуется. На своей службе она дельная работница. Прогулов не знает. Обязанности исполняет добросовестно и равнодушно. Когда очередной cheri спрашивает, есть ли у нее кто близкий, Женевьева покойно отвечает:

– Non, monsieur.

Впрочем, вопросы такие редки.

…Ныне работа не весьма клеилась – из-за холода. Это обычно. Она не огорчалась. Потеплеет, все будет наверстано. Сделала круг мимо магазинов Лафайет, поглазела на световые каскады, на катанье со снеговых гор в окнах, на безликих манекенов, медленно за стеклом вращающихся (ей они очень нравились). Искупалась в зеленом и фиолетовом свете, поочередно сверху насылаемом… Предрождественская толпа – толстые мамаши с детьми, очереди перед панорамами. Долго ей тут не приходится быть. Людской поток, что стремится к Прэнтан – бесчисленное море тел, лиц, взглядов, смывающих, замывающих каждое отдельное лицо – вынес ее, с одним-двумя перебоями у боковых улиц (волны поперечных автомобилей), к улице Троншэ, тоже сверкавшей красной пестротой света – столь изящно дробного, рассыпанного, такого парижского… Тут уж свободнее. Две знакомых товарки подрагивали на углу улицы Матюрен. Женевьева улыбнулась им и кивнула. Они улыбнулись тоже. Как проходящие корабли – Женевьева взяла курс на Мадлэн, а Жоржетта с Денизой на Лафайет. Их дальнейшее плавание в сине-туманном Париже, пронзаемом тысячью острых огней, гудков, скрежетов автобусных, не совсем одинаково. Жоржетта направилась в кафе, Дениза получила ангажемент, Женевьева спокойной своей походкой дошла до Мадлэн, и, когда огибала храм справа, столкнулась с изящным господином в скунсе, выходившим из капеллы Антония Падуанского. По скунсу собралась было выстрелить, но заметила знакомое пассийское лицо – при потушенных огнях прошла мимо. Соседей в клиентуре быть не могло. Анатолий Иваныч при всей рассеянности своей тоже обратил на нее внимание, хотел было поклониться. Но Женевьева уже вдали покачивала на ходу бедрами, оставляя эротическую фосфоресценцию. Это на занимало его сейчас: не без задумчивости брел он к метро – собирался навестить Олимпиаду Николаевну.

А равновесие трех встретившихся девиц быстро восстановилось. Через полчаса Женевьева получила ангажемент, а Дениза сидела в кафе, потом обе делали круги дальнейшие, а выступала со своим номером Жоржетта. Потом все трое в разных кафе сидели, в разных отелях лежали – сочетаний оказалось порядочно. Зимний Париж, холодный, предпраздничный, тасовал их как хотел.

* * *

Олимпиаде Николаевне было под пятьдесят. Но на вид не более тридцати пяти. Она обладала удобным свойством, не столь редким у парижских дам с бюджетом от пятнадцати тысяч в месяц: если не молодеть, то удерживать позиции. Это не так трудно ей и давалось: помогала гигиена, техника и ровный характер. Основное правило жизни ее – не волноваться. Она любила себя спокойной, самоуверенной любовью, твердо верила в свою звезду и со всеми данными этими прожила довольно бурную жизнь. Бурность связана была с красотой. Если Женевьева считала, что бедра кормят ее, то белотелая, могучая Олимпиада с гораздо большим правом могла сказать: "Квартира моя – это я. Платья мои – я, бриллианты тоже я".

Происхождения средненизшего, она рано вышла замуж в Калуге за доктора. Потом ее увез актер, в Нижнем застрелился. На ней женился пароходовладелец. Потом влюбился инженер, потом попала она к крупному картежнику в Москве. Началась война – она в Польше с санитарным поездом. Наряд сестры милосердия весьма шел к ней. И в "малом Париже" познакомилась она с лодзинским фабрикантом – начался развод с судовладельцем. Тот умер вовремя. Олимпиада превратилась в польскую гражданку. По окончании войны много шатались они с мужем по Европе, играли по всем Биаррицам и Довиллям. Муж проигрывал. Олимпиада выигрывала (ей везло). Правда, в случаях ее проигрыша платил он, она же ему своих выигрышей не отдавала (но и проигрывала редко – опять-таки дар характера и некоторый опыт молодости – уроки ушастого игрока из Москвы).

Наступила минута, когда муж окончательно ей надоел. Она устроилась так, чтобы жить в Париже, его же почаще, подольше засылать "на корону" – управлять там делами и именьями. Это давало ей свободу. Польская гражданка из Калуги посещала премьеры, пила чай у Ритца, причесывалась у Антуана и каждое утро Дора Львовна разминала ее все еще прекрасное, с розовеющей нежностью блондинки тело. У ней было много друзей и среди французов – титулованных или промышленников. Называли ее la belle Olympe. С русскими тоже водилась – без особенного разбора. Что-то русское, почвенное сидело в ней, несмотря ни на какие Парижи: скучно с одними иностранцами. И потому – с неким опасением хлопот и просьб о помощи – перед соотечественниками все же не закрывала она дверей.

Анатолий Иваныч сел в метро на бульваре Османн. Через десять минут сороконожка станции Трокадеро выносила его из глубин. Рядом ахали две мидинетки – вечным аханьем притворного страха – как бы не оступиться при выходе – хохотали, держались друг за дружку. Анатолий Иваныч любил эти лестницы. Поднявшись, оглянулся – нельзя ли опять спуститься и подняться? Но было уже поздно, сонный тип в будке – сзади. Зато выйдя на свет Божий, пересекши синюю в вечерней мгле площадь с золотыми огнями, он на улице Франклэн не сел в подъемник дома Олимпиады, а пошел пешком: насколько любил ползучие гусеницы метро, столь же ненавидел лифты – боялся их. И медленно подымался сейчас по тихой, в ковре, лестнице. Олимпиада жила в четвертом этаже, с балконом, видом на Трокадеро и заречье Парижа. Богатые французы обитали за массивными дверьми… Все здесь порядок, "благообразие". Шаги не слышны по бобрику. "У консьержки, наверное, les quelques six-sept cents milles francs d'economie. Да, у них все прочно, у французов".

Отворила горничная – из тех безразлично послушных парижских существ, что с парадной своей стороны, обращенной к хозяевам и гостям, напоминают летейские тени, в действительности же полны той самой жизни, страстей, зависти и желаний, как и их повелители. Такая тень – нынче Жюльетта, завтра Полина – прошептала, что мадам несколько сейчас занята. "У мсье rendez-vous?" И безразличным жестом пригласила в гостиную. Столь же привычно повернула выключатель – в люстре вспыхнул нежный свет, сразу выхвативший комнату из небытия. Мягкий ковер – будто бобрик с лестницы забрел и сюда. Виды Варшавы на стенах, мощный диван ампир из деревенского дома под Кельцами. Карельской березы рояль, узенький, старомодный: не Шопен ли играл на нем некогда? Куст бледной сирени в корзинке.

Летейская тень удалилась. Анатолий Иваныч потушил свет. Комната тотчас угасла, зато другой мир явился: за окнами, дальше решетки балкона, за башней Трокадеро замерцал золотистой чешуей Париж. Мрак синел и туманел. Но дракон шевелился в нем, отливая бесчисленными, огнезлатистыми точками. Анатолий Иваныч сел в кресло. Было тепло, тихо, покойно. Из двери справа узенькая стрела света по ковру. Голоса. Олим-пиадин узнал он сразу, другой, мужской, будто тоже знакомый.

Над драконом в окне вознеслась узкая золотая цепочка башен, задрожала, обнаружила над собой красную голову, а на теле выскочила цифра б, и красная голова заструилась, замигала переливчатым пламенем.

В комнате двинули стулья, встали. Дверь отворилась. Олимпиада вошла плавной, медленной, точно паж должен нести шлейф королевского ее платья.

– Какая тьма…

Опять тайная сила пронеслась в люстру. Мантии на Олимпиаде не оказалось, просто атласный пеньюар с мехом. Сзади Михаил Михайлович.

Анатолий Иваныч подошел к ручке. Давнее знакомство, еще с Польши, баккара с мужем, некие общие предприятия с Олимпиадой, все это установило как бы товарищеские, слегка запанибрата отношения.

– А мы с генералом целые проекты строили… Да, трудные времена.

Все тем же плавным шагом подошла она к сирени, тронула ее у корня. Глаза стали серьезны. Тяжеловатые ноздри раздулись.

– Helene.

Летейская тень вынырнула из глубины.

– Вы не поливаете сирени. Совсем сухая!

– Я поливаю.

– Нет, сухая.

Назад Дальше