Тень покорно исчезла. В передней раздался звонок. Олимпиада взглянула на ручные часы.
– Это мой адвокат. Дела, дела… Генерал, попробуйте, как я советую. Может, что и выйдет. Я ведь дала вам карточку. Так. Анатоль, чай будет в столовой, мне только несколько слов, да подписать две бумаги. Вот. У вас, разумеется, тоже неважно? Да, поговорим. Михаил Михайлович, если меня не дождетесь, то передайте Доре Львовне, чтобы захватила завтра эту книжку.
И la belle Olympe, положив руль вправо на борт, выплыла в свой кабинет.
Анатолий Иваныч ласково улыбнулся генералу.
– По-годите уходить. Выпьем по чашке чаю.
Генерал имел вид несколько подавленный.
– Что же мне здесь чай пить. Я как проситель, с письмом.
Анатолий Иваныч взял его за рукав, слегка погладил.
– И я. И я тоже. Это… ничего!
Он серьезно, по-детски расширил глаза.
– Вы на халаты атласные… не обращайте внимания. Это – так полагается. А стесняться… Не надо. Она вам обещала?
– Д-да-да… что-то вроде консьержа в замке под Парижем.
Генерал вынул карточку, повертел в руках. Слегка пожал плечами.
– Я могу и консьержем…
– Консьержем, консьержем…
Анатолий Иваныч все улыбался – лукаво и поощрительно. В такое дурацкое, мол, время ничему удивляться не приходится.
Но в столовой внимание его быстро отвлеклось. На столике стояла шхуна, изящно сделанная. Он показал на нее генералу.
– Это… мой подарок. И вместе – реклама!
Он хитро улыбнулся.
– У нее здесь бывает немало народу, видят… иной раз и мне заказ перепадет. Есть ведь любители кораблей. Она меня познакомила с одним стареньким французским адмиралом, премилейшим… Два брига заказал и фрегат… А иногда мы с ней и большие дела устраиваем.
Анатолий Иваныч блаженно улыбнулся. Вновь переживал радость хорошей комбинации. Но и генерала несколько подбодрила шхуна.
– Ведь замечательно сработана, действительно… Вы что же, моряком были, что ли? Инженером корабельным?
– Нет! Никогда. И даже боюсь моря. Я по дипломатическому ведомству.
Генерал посмотрел на него пристально. "Со странностями малый. Прямо чудоковат".
Когда тень с именем Элен внесла чай, они сели у тяжелого дубового стола с дневной скатертью – добротной красноватой материи.
Анатолий Иваныч задумался, побалтывая ложечкой в стакане.
– Я был младшим секретарем посольства, и казалось, все так навсегда, и служба, Россия. А теперь видите… тоже очень нуждаюсь. Пожалуй, не меньше вас. Тоже… борюсь, но иногда падаю духом. – Он помолчал, потом вдруг взял опять генерала за рукав, приветливо и как бы с грустью. – Вот и подумаешь: к чему? Вечно возиться, бороться, бегать, занимать… Я сегодня к Антонию Падуанскому заходил, помолился ему… Это, как вы думаете, поможет?
В комнате тихо, светло. Отопление слегка потрескивает. Иногда по трубам что-то мелодически перебегает. Генерал сидит под струящимся светом, в незнакомой комнате полузнакомой хозяйки, глядит на малознакомого обитателя Пасси – полусоседа, полутоварища. Ему тоже кажется, что приоткрылась некая стена из светло-теплой столовой. Море житейское! Ему ли не знать по нем плаваний?
Но сейчас он бурчит:
– Что ж это к Падуанскому? Вы разве католик?
– Нет, православный.
– Тогда лучше уж к Сергию или Серафиму.
Анатолий Иваныч вдруг забеспокоился.
– Напрасно к Падуанскому? Значит, скорее бы вышло, если бы обратился к преподобному Сергию?
Генерал слегка фукнул.
– Опасаетесь, что вместо Маклакова попали к Моро-Джиаффери?
– Нет, но, конечно, естественнее мне, как православному…
– Ничего, Бог даст и Падуанский поможет.
Генерал помешивал чай ложечкой, задумчиво смотрел на Анатолия Иваныча. Он уже несколько освоился и с местом. Вежливый человек с мигающими глазами, будто чего-то стесняющийся, не раздражал его.
– А по правде говоря, очень многим русским здесь нужна сейчас помощь. Дело серьезное-с, очень серьезное…
– Серьезное, – отозвался почтительно Анатолий Иваныч.
– И не столь в смысле материальном. Разумеется, всем трудно. Приходится вот так пороги околачивать. Но главное не в этом. Мы, военные, отлично знаем, что такое в борьбе моральная сторона. Самый ловкий и правильный маневр может разбиться о духовную стойкость. Вспомните у Толстого, Шенграбенское сражение. Да таких примеров можно и из нынешней войны привести десятки. А так как нынешняя жизнь по напряженности своей очень похожа на войну, то и приходится с опытом войны считаться.
– Конечно, война! Совершенно правильно.
Анатолий Иваныч все сочувственнее на него смотрел. Этот сухощавый старик, бедно одетый, среднее между испанским грандом и аристократическим консьержем, нравился ему все более.
– Я даже скажу вам так: наше положение походит на труднейшую фазу военных действий – на отступление… Как мы в Польше, в пятнадцатом году, летом отступали… Сохранить в отступлении порядок и не пасть духом, не разложиться – это, знаете ли… Здесь не место, разумеется, рассказывать. Но как вспомнишь эти ночи июльские – в темноте полк движения, и с трех сторон зарева. Только узенький коридорчик туда, где Россия. С трех сторон немцы. Как они нас, почти безоружных, вовсе не окружили – удивляюсь.
Генерал помолчал.
– Здесь, в эмиграции, многие не выдерживают, как и у нас на фронте случалось. Выскочит из окопа молоденький прапорщик. Скажем, у него зуб болит. Да из-за зубной боли трах, в лоб себе из нагана. Вы замечаете, как часты стали у нас самоубийства? Газ, веронал, мало ли что. Даже и преступления появились – ослабел народ, оно понятно. Вот где духовная поддержка и нужна-с. Это все равно, разумеется, Сергий или Антоний, важна бодрость в отступлении, чтобы его достойно вынести. На заранее подготовленные позиции! Знаем мы эти позиции. Вроде тогдашних окопишек – бухнешься в них на заре и лежишь целый день. Но что поделать, приходится… и теперь как тогда в младших бодрость поддерживать. В нашем, военном кругу, есть здесь известное товарищество, связь. В некоторой степени крепит. А нужно бы и вообще на всю эмиграцию.
– Вот именно на всю! Вы правильно сказали, совершенно правильно. На всю!
Анатолий Иваныч вполне оживился. У него был такой вид, что он готов сейчас же поддерживать и укреплять не только военных, но и всю эмиграцию. А пожалуй, и весь свет.
* * *
Он это и показал. По его мнению, русские должны были объединиться, устроить содружеские артели, образовать общий фонд и в конце концов избрать себе правительство, в противовес третьему интернационалу. Центр должен быть в Париже, а отделения разбросаны по всему свету.
Генерал допил чай, встал. Ему вдруг стало несколько не по себе. Что-то уж очень того… занеслись. И сам он впал зачем-то в разглагольствования и воспоминания – в чужом месте, куда попал отступая – перед полузнакомым человеком двусмысленного, несолидного тона…
Анатолий Иваныч стал его удерживать – будто был тут хозяином. Генералу это еще меньше понравилось. Он вежливо, но прохладно попрощался и вышел.
…Несколько слов и две бумаги Олимпиады затянулись. Ожидая ее, Анатолий Иваныч подошел к невысокому буфету и достал коньяку. Вид бутылки со звездочками и коричневато-золотистой жидкостью не огорчил его. Первую рюмку он выпил сразу, не отходя, вторую налил до краев, бережно донес к столу и уважительно поставил на серебряный подносик: к этакому коньяку не мог отнестись легкомысленно. Эту вторую выпил уже медленно, заедая кусочком сахара. Но фатально вторая повлекла третью, погружая в коричневато-золотистые фантазии.
В этом состоянии – мечтательной расслабленности – и застала его Олимпиада. Из гостиной выходил адвокат. Она была несколько недовольна, поправляла у зеркала волосы. Светлые глаза глядели хмуро.
– Столько всяких неприятностей. С этой Польшей черт ногу сломит. И еще был бы рядом толковый мужчина… А вы ведь знаете, он там по части скачек да карт. Дела все на мне. Вы, конечно, уже выпиваете. Дайте и мне рюмку. Устала. Толстеешь от коньяка… обращусь в Стаэле. Ну, одну рюмочку.
Анатолий Иваныч налил, она прочно, по-мужски опрокинула. Ноздри слегка раздулись.
– Вот. Теперь тепло.
Она провела рукой по горлу и верхней части груди.
– Анатоль, у вас, конечно, тоже нету денег? Вы потому и пришли? Скажите прямо: занимать или советоваться?
Анатолий Иваныч стал ласково и бессмысленно улыбаться. Олимпиада налила себе вторую.
– Коньяк неплохой, это мне подарок. По вашей улыбке я вижу, что и занимать, и советоваться. Превосходно. Взаймы я вам дам пятьдесят.
Он встал, поцеловал ей ручку.
– Мне нравится в вас эта бессмысленная улыбка и вообще ваша бессмысленность. Я вам ничуточки не доверяю, и все-таки веду с вами дела, потому что у вас приятный характер. А я больше всего не люблю раздражаться, волноваться.
Она села в кресло, вытянула могучие ноги, опершись пятками на низкий пуф, и ее крупное, холеное тело как бы успокоилось в удобном футляре. Полузакрыла глаза, подняла голую руку и опять поправила волосы – низкий завиток знаменитого парикмахера: точно ленивый зверь.
Начался разговор о деле – все о той же картине, которую греку он, разумеется, не продал, и теперь решил без Друцкого попробовать с Олимпиадой. Она сначала посмеивалась. Потом стала серьезней. Фрагонар… да, отказываться нельзя. Были и собственные предложения, но это мельче. Она сделал над собой усилие, встала. Села к столу и в спокойном, деловом тоне принялась обсуждать, к кому обратиться, что спрашивать.
Поведение Доры
– Ай, какие пустяки! Если тебе Фанни говорит, что берет твоего святошу в Ниццу, так уж она зря не скажет!
Дора сделала несколько заключительных пассов по округлым, с жирком и начинающим сбиваться (как кисель) ляжкам Фанни – отошла от постели.
– Я нисколько и не сомневаюсь, что ему будет хорошо у тебя. Все-таки жаль расставаться.
Под струею воды в умывальнике она мыла руки.
– Ну, да, да, что за сентиментальности. Я же ему двоюродная тетка. Он меня обожает. Какой-нибудь месяц-полтора на Кот д'Азюр. Подумаешь, велика радость одному целый день сидеть и с этим твоим генералом об орденах и архиереях разглагольствовать…
Фанни лежала на постели совершенно голая, в голубом чепчике, с намазанным кремом лицом. Крем клался для того, чтобы предотвратить морщины, но живые глаза, нервность и подвижность Фанни портила все. Да и годы мешали. Она соскочила с постели, подошла к весам. Неважно сложена Фанни – с полным бюстом, низким тазом, не совсем правильными ногами (кое-где синели на них узлы вен). Но бодрое, неунывающее не покидало ее никогда.
– Дора, ты великая массажистка. До тебя я приняла полкило, а теперь убавляю.
– Очень рада. А насчет Рафы – конечно, ему очень полезно пожить в новых условиях, и на солнце. Я не совсем знаю, как он сам относится…
Зазвонил телефон. Фанни накинула халатик, подошла к аппарату.
– Софья Соломоновна? Да, я. Ну, как вчера сошло? А Иезекииль Лазаревич? Выиграл? Ну, ему всегда везет. В пятницу? Я, кажется, занята. Если не ошибаюсь, бридж у Дубовских.
Дора, слегка улыбаясь, вытирала руки о мохнатое полотенце. Все это знала она наизусть: вечные перекрещивания примерок с дневными синема, бриджей с покерами, благотворительных балов с вечерами писателей. Да, телефон Фанни работал. По финансовому положению мужа и по доброте характера состояла она в черном списке всех союзов, комитетов, землячеств. Все присылали ей билеты. Если бы ходила аккуратно, то и ног не хватило бы.
Но сейчас это лишь мелькнуло перед Дорой. Занята она была другим.
– Ну, так имей в виду, в среду я уезжаю. Решай не позже понедельника. И позвони. Советую попросту спросить молодца. Он умный. Поймет, что у тети Фанни скучно не будет.
Дора Львовна оделась и вышла. Начинался ее трудовой день – от грудей к животам, от спин к ляжкам, – если бы внезапно остановились весы и замолкли доктора, отправляющие здоровенных дам на отдых, тотчас лишилась бы она и скромной квартирки в Пасси. Но весы действовали. Доктора не унывали.
И материальное пока Дору не угнетало. Душа же не была покойна.
Во-первых, Рафа. Конечно, сидеть с генералом, слоняться по дому и по квартирам русских не такое уж замечательное занятие. Учится он мало и случайно; действительно набирается от генерала всякой старомодной премудрости. Теперь не то, вовсе не то нужно! Этаких генералов поставляли барские усадьбы. А в эмиграции, при борьбе за существование… Нет, скорее в лицей – надо было еще осенью отдать. Будет он бегать в беретике, пойдут всякие compositions, башо…– и незаметно станет инженером, уедет в колонии. Дальше думать не хотелось. Дальше опять начинались какие-то печальные вещи – вроде одинокой старости на непрерывных чужих животах и ляжках. Дора Львовна вздыхала, помалкивала. "Об этом незачем думать. Природа так создала, значит, и надо жить".
А вот сейчас: отпустить, все-таки, Рафу на юг или отказаться? Тоже вопрос – это второе, что ее занимает.
Конечно, ему любопытно. Но весь дух Фанниной жизни… "Бестолковщина, роскошь, карты, шум, синема…" В будущем видела она Рафу юношей серьезным, трудолюбивым, никак не снобом в широких штанах. "Эти замашки легко прививаются, а изволь-ка от них отвыкнуть".
Здравый смысл говорил, что, скорее, пускать не следует. И весь день, передвигаясь с авеню Анри Мартэн на Малаков, с Малакова на Токио и Кур ля Рэн, от больших животов к малым, от одних вен к другим, ощущала она какую-то занозу – к вечеру надо принять решение. Оно будто бы и вполне ясно, но не так легко дается. "Надуваю как-то себя…" – подумала, садясь в автобус, с которым всегда возвращалась.
Сошла с него и медленно брела про улице Помп.
Порошил снежок, таял, делая пестрыми тротуары: следы печатались черным в белесой мгле, кое-где прерываемой проталинами. Машины скользили. Пешеходы тесней жались к домам, и желтый свет кондитерских, бистро, книжных магазинов косым столбом выхватывал культурно-европейские снежинки неба парижского. Здесь, свернув в переулочек, можно было увидеть за невысокой стеной каштаны дома Жанен. Может быть, одно окно светится – то, настоящее, которое как раз и нужно. А может быть, только что оно погасло, и некий худощавый и высокий человек, так удачно тогда помогший купить вино, подняв скунсовый воротник, с пустым желудком вышел за добычей и вот-вот с ним встретишься, хоть бы у той лавчонки.
А можно ли, встретившись, не взволноваться? Рафино рожденье… Как все неожиданно случилось! Ну, конечно, слабость… От волнения, смущения не спала ночь. "Рафа ведь раздевался у себя в комнате, мог войти". "Как последняя…" "Да, но с другой стороны… Не маленькая, свободный человек, захотела и полюбила. Тело тоже имеет свои права" – и шли естественнонаучные размышления.
А он, сам-то он? Случайность? Может, завтра будет стыдиться, не узнает на улице?
На другой день никуда не годилась согрешившая Дора – г-все массажи ее чуть дышали, животы и груди удивлялись, как небрежно, слабо, неумело обращались с ними крепкие прежде руки.
"Ну да, ну все это чепуха, мало ли что бывает с одинокой женщиной…" "Да и он не подумает обо мне вспомнить…" Но как раз тем же вечером, как решила это и частью даже успокоилась (эпизод, пустяк), он и явился, около десяти. Рафа уже спал. Сидели вдвоем. И все эти мысли ушли. Опять он улыбался, был тих, очень нежен, настолько нежен… Стыда она не чувствовала. Подозревала ли Капа, что он тут же, чуть ли не за стеной? Что ушел в третьем часу ночи и вновь Дора не спала, теперь уже вовсе ослабевшая, в блаженной усталости, в ощущении жизни, любви, силы?
Уходя, Анатолий Иваныч сказал, что придет на другой день вечером. Дора купила бутылку Brane Cantenac, спрятала его, спрятала и угощение, расставила все, лишь когда Рафа заснул. Чтобы не будить его, входную дверь не заперла.
Сыр честер, заварной черный хлеб, ветчина и шпроты так и простояли до полуночи – никто их не тронул. Подогрелся и Brane Cantenac – никто не откупорил его. Неприятное чувство хозяйки… Дора одно лишь подумала – что-нибудь вовсе особенное его задержало? Но прошло еще два-три дня, и еще семь дней. "Это уж совсем странно…" А он не нашел нисколько странным. В некий момент встретил ее, выходя от Капы, так же любезно и мило, как тогда в виноторговле – на недоуменный взор улыбнулся, взял под руку и повел по улице Помп, объясняя, что тогда никак не мог, неожиданно его вызвали по делам. "Отчего же потом не зашли?" А вот все разные пустяки. Но он всегда и с великим удовольствием зайдет, например завтра. Дора смотрела на него сбоку, видела, как он слегка нагибал вперед голову, точно близорукий – кто он ей, свой, чужой, любовник, учтивый сосед? Нужно бы сразу решить: или идти по-другому, или совсем не идти. Но она именно шла и смотрела и не совсем по-разумному шла. А назавтра он действительно явился и действительно так, что и Рафа спал, и честер опять был. И Brane Cantenac не пропал понапрасну. Когда уходил, она спросила:
– Вы часто у Капы бываете?
– Да, бываю. Она прекрасная девушка, но с тяжелым характером.
Дора смотрела пристально.
– Она вновь ваша любовница?
– Я служил одно время шофером у Стаэле. Она жила там лектрисой. Мы очень дружили.
– Конечно, любовница…
– Я иногда захожу к ней. Она прекрасная девушка.
– Я не ревнивая, – сказала Дора покойно. – И не имею на вас никаких прав. Но мне хотелось бы все-таки… ну, например, как держаться с Капитолиной Александровной? Она знает… что вы ко мне заходите?
– Это неважно. Лучше ей, разумеется, не знать… – Он говорил рассеянно, как о неинтересном. – У нее тяжелый характер.
"Хорошо, – думала Дора, оставшись одна. – Конечно, она болезненная девушка, меланхоличка и, должно быть, истеричка. А я здоровая массажистка сорока трех лет. И так легко сблизилась с ним, что, понятно, никаких на него прав не имею. Таких, как я, у него были десятки. И мы, здоровые и случайные, должны оберегать этих Достоевских девушек, которые, впрочем, тоже довольно легко отдаются, но потом разводят бесконечные истории". Дора долго чистила зубы, мылась, причесывалась, все старалась делать медленнее и покойнее, чтобы несмотря ни что получше заснуть и вообще не терять сил понапрасну: завтра ведь трудовой день. Действительно, улеглась очень покойно. Чтобы лучше спать, приняла таблетку диаля и в конце концов правда спала. А на другой день работала, все шло разумно и философично, но нельзя сказать, чтобы в глубине покой. Что-то должно прийти, как-то окончательно выясниться. Тогда-то, собственно, настоящее и начнется. Дора все эти дни ждала. И когда Фанни предложила взять Рафу на февраль в Ниццу, ее именно то и смутило, что хоть это и неправильно, а все же что-то есть… Рафы не будет, все иное, она свободная и помолодевшая, Становилось даже стыдно – точно Рафа мешает? Он чудный мальчик, единственное, что прочно привязывает ее к жизни… – раньше Дора покойнее к нему относилась, но сейчас вдруг предстал он в особо пронзительном, сентиментальном роде. Стало казаться, что только в нем все – вместе с тем так же сильно хотелось, чтобы сейчас он уехал.