Рада бабенка полтиннику, и хоть думала она за холстину свою рублика четыре получить, и хоть она все-таки топочется как-то нескладно и головою вертит, получая полтинник, но все же рада, что успела товар свой продать. А тут уж целая куча мужиков и баб стоит, своей очереди дожидается. Без шапок все, ровно перед начальником, стоят и мнутся, с ноги на ногу тихохонько переступают.
- За милостью вашей, Иван Липатыч, рождеством еще ржицы вам привозил, маленько должку оставалось, - получить бы желательно было.
- Некогда мне с тобой разговаривать. В слободное время толкнись, получишь сполна, а теперь не мешай.
- Надобно нам очинно деньги-то…
- Разговаривай по субботам. Мне, думаешь, не нужны деньги-то? Расходу-то побольше твоего держим.
- Вестимо побольше, - уныло поет мужик: - только ты выручи меня, Христа ради.
- Иди уж, иди поскорей, - шепчут мужику из толпы…
- Батюшка, Иван Липатыч! Снабди ты мне, бога ради, три серебра! Я тебе вот и заклад принесла, - плачет старуха-мещанка и какое-то старое ситцевое тряпье благодетелю показывает.
- Нет у меня такой суммы. Не мешай, бабка.
- Батюшка! Сына становой в кандалы кует - откупить хочу. Родителя твоего покойного знала. Он мне давал, бывало, взаймишки-то, дай и ты.
- Нету, нету, баушка! Поди-ка ты отсюда, не разговаривай ты пустяков-то, старый ты человек.
- Штобы у тебя и не было их никогда, разбойник ты безжалостный! Штоб вам обоим с батькой с твоим, мошенникам, не видать ни дна, ни покрышки, проклятым, - вопит сердитая старуха.
- Ишь, старая, ругается как, - сквозь зубы бормочет Иван Липатыч: - грех только бранить стариков-то; я бы тебе нос-то утер…
Еще новый проситель приходит. В руках у него пара гусей и новый нагольный тулуп.
- Иван Липатыч, - говорит новое лицо и смеется. - Будьте благодетелем, освободите от ноши. Век буду бога молить.
- Ну, уж ты мне! - отвечает Иван Липатыч и тоже смеется. - Издалека?
- Будьте без сумнения. В город вчера ходил, так назад когда шел, на дороге попалось. Должно быть, обронил кто-нибудь, ха-ха-ха!
- То-то обронил! Ты смотри у меня, не очень подбирай.
- Без сумнения, осторожность надо соблюдать, потому шея у меня не купленная. Тоже ведь мы бережем шею-то, ха-ха-ха! Прикажите четыре серебра получить, - праздник.
- А ты в самом деле береги загривок-то, парень. Четыре серебра! Ишь его расхватывает. На-ка вот получи рубь-целковый!
- И на том благодарны. Нам это все равно. Ха-ха-ха! Нам это летошнего снега дешевле. Только нельзя ли у вас под перед одолжиться. На предбудущую службу пошло бы. Не обернусь я рублем-то.
- Будет с тебя в трынку-то поиграть, а то коли нужно что, поди в лавке возьми.
Парень этот, видите ли, с цапанным приходил. Молодцы такие очень занозисты. Им и хозяева-то в пояс кланяются, потому ежели что не по нем сделается, умеют они под купецкие крыши красных петухов запускать.
Обеими руками, как видите, жар загребает Иван Липатыч.
Тут опять пошли у него расчеты с мужиками, у каких хлеб он ссыпал.
- Ты, шершавый, получай, подходи, - говорит ближнему мужику Иван Липатыч. - За семь мер по три гривенника рубь восемь гривен.
- За восемь, кормилец. Гляди, вон на бирке-то сам же наметил.
- Это уж ты гляди да дома с женой считай, а мне с тобой валандаться некогда. Вишь, народу сколько, не ты один.
- Это точно. Только дома я мерял, ровно четверть была, и у тебя давеча столько ж намеряли.
- То-то, то-то, говорю: на печь поди домой разговаривать-то, не в пример тебе теплей будет там. На-ка, получи поди: вот тебе рубь, а вот тебе трехрублевый. Эх, хороша монета-то! В клад хотел было положить, ну, да уж бог с тобой, огребай деньги: а пятачок за мной будет, - после заедешь когда.
- Додай теперича, Иван Липатыч. Тебе все равно.
- Чудак ты какой - погляжу я на тебя! Давай, пожалуй, с пятирублевой бумаги сдачи. Мне твоего не надобно; душа-то мне всех твоих денег дороже. Ну ступай, ступай поскорее, - давай другим место.
Другой подходит мужик.
- За три четверти по семи рублей, - бормочет как будто для себя Иван Липатыч:- двадцать рублей. Скостить што ль што-нибудь? Берешь, берешь у тебя всякую залежь, а благодарности от тебя никогда никакой нет. Ой, малый! Говорю я тебе: оставь ты свой норов собачий. Будешь ты у меня в город с своим хлебом прогуливаться. Сам покупать у тебя не буду и другим никому не велю.
- Можешь ты это завсегда сделать, коли господа бога не боишься. Только скостить я тебе ничего не скощу, а за три четверти по семи рублей не двадцать рублей выходит, а двадцать один. Ты мне их и давай.
- Ладно, ладно. Получи-ка поди.
- Еще рубль подавай.
- Ну это ты после приди, а теперь неравно обожжешься. Подходи, ребята, некогда мне с вами разговаривать. Нищую братию обделить еще нужно.
- Рубь, Иван Липатыч, давай. Деньги нужны, - пристает мужик.
- Приди с нищими вместе - два, может, получишь.
- Самому приведи бог, а мне мое подавай.
- Мне-то когда приведет, а ты-то уж клянчишь, музлан необузданный. Подходите, ребята, скорее, а то все деньги раздам, ждать вам придется.
- Нечего ждать-то - сейчас подавай, - пристает мужик с собачьим норовом.
- Подождешь. Сколь ты глубоко в землю-то врыт, не вижу; а на виду-то ты не очень широк, подождешь.
- Не больно ж и ты из земли-то вырос. Деньги, сказываю, подавай.
- Уж заставлю же я тебя, парень, молчать. Засажу я тебя хлеб ссыпанный из амбара по зернышку назад выбирать.
- Много будет. Утрись прежде, а там уж и лезь в приказчики-то.
- Ну, да живет - живет девка за парнем. Есть нечего, зато житье хвалит. Ты вот увидишь у меня, что еще не рождался ты, а я уж утерт был. Паренек! Обрати-ка ты лошадь его в ворота оглоблями да хлестни ее раз-другой покрепче. Может, она поумней своего хозяина выйдет: третьего не дождется, домой убежит…
- Своих хлестай, а мою не трожь, - говорит мужик и хозяйского парня отпихивает. - Погоди, сам уйду, деньги только дай получить.
- После посева получишь, когда новые вырастут, а теперь у меня одни только старые монеты остались. Хлещи, малый, лошадь-то, видишь - некогда.
Малый хлестнул лошадь, и она, как угорелая, бросилась со двора.
- Разбойники, душегубцы вы преисподние! Когда вы разбойничать перестанете? - закричал мужик.
- Што ты разорался, суконное рыло?
- Деньги подавай.
- На! Вот тебе, волк ты несытый! Широка у тебя глотка-то, я ее засажу! На! Вот тебе, вот тебе! Будешь ты у меня купцов разбойниками обзывать.
- Батюшки! Караул! - раздалось по всему посадскому базару.
- Вот тебе за караул еще, скалдырник ты эдакой! Для праздника великого руку-то с тобою осквернил…
Со всего базара сбежался народ и смотрел, как Иван Липатыч мужика бил. Все он ему лицо в кровь избил и со двора взашей вытурил. Не буянь, говорит…
Правду сказать: глуп наш степной народ. Вот хоть бы этот мужик. Ну чего он перед хозяином бодрился? Только что для праздника согрешить его вынудил, да себе эдакую благодать получил по салазкам…
Такие-то обороты торговые чуть ли не каждый день на дворе Ивана Липатыча совершались. Многих он мужиков, какие уж очень к нему за деньгами пристают, смертельным боем бьет, затворивши ворота.
Да оно, пожалуй, и запирать ворот не следует, потому никто не пойдет заступаться. Исстари у нас это ведется: без всякой опаски богатые бедных колотят, да еще так тебя нужда-то пригнет, что ты же его благодарить станешь; спасибо, мол, что уму-разуму поучил.
Вот и прошел день в таких хлопотах. Близится к празднику время - и ждут его все не дождутся. Ребятенки то и дело у матерей спрашивают:
- Скоро ли, мама, молоко и красные яйца с колокольни слетят?
- Скоро, скоро, - отвечает мама.
- А может, они прилетели уж? Ишь вон сколько наставила ты молока и яиц. Дай-ка мне чуточку. Я бы покуда отведал.
- Грех теперь про это говорить. Спи, поди, завтра после обедни всем накормлю.
"Господи! Когда же это обедня-то начнется?" - думает нетерпеливый ребенок и в думе своей засыпает, а во сне снится ему, что отошла уж обедня и кормит его мамка всеми скоромными снадобьями, за которыми она просидит до самой заутрени.
Темная ночь накрыла собой и посад и село. Никого на улицах нет, только старые старухи сельские по улицам грязным чеботами своими праздничными хляскают. Отправляются они в церковь на всенощное бдение, чтобы послушать деяния апостолов святых. Радостно умиляются их старые души, когда в ночной тишине заслышится им про воскресенье Христово пенье святое, которое на папертях базарных церквей слаживали молодые мещане к завтрашней службе великой.
Двум младшим братьям своим, молодым, еще не женатым парням, и всему семейству своему в такой час ночной Иван Липатыч такую речь вел:
- Сказать вам не могу, други мои, как умирал страшно покойник тятенька Липат Семеиыч. Три дня и три ночи в предсмертной болезни страдал он - все не мог с душой своей распроститься. Только часа за два до смерти подозвал он меня к себе и говорит: "Будешь ли помнить, Иван, что я скажу тебе?" Буду, мол, тятенька. "И исполнять будешь?" Буду. "Ну, говорит, помни и исполняй, а не то: нет тебе моего родительского благословения, и да будешь ты от меня отныне и до века анафема-проклят". Ужаснулся я и слушаю, а он и говорит мне: "Сколь бы долго или мало жития твоего на сем свете ни было, всегда ты, говорит, последнюю копейку убей, а заповедь мою исполняй: всякий год, накануне великого дня Христова, покупай ты, говорит, украшенье какое-нибудь для церкви господней и тайно, чтоб никто из посторонних не знал, то украшенье в божий дом и подкидывай, потому великий я грех в этот день тайно от всех людей учинил. Детям своим под страшным заклятием накажи, чтобы они на вечные времена помин по моей грешной душе неуклонно творили. Из могилы, говорит, выйду я и замучу того, кто слова моего не исполнит". По такому тятенькину приказу я каждый год поступаю и вам тоже приказываю, чтобы не погрязла душа моя в проклятии родительском. На-ка вот, братец, подкинь поди на паперть церковную ризу парчовую да кадило серебряное. А вы, - обратился он к домочадцам: - подите сюда. Получите вот и между заутреней и обедней нищей братии христовой, за упокой дедушкиной души, раздавайте…
Ровно в двенадцать часов на всех посадских церквах плошки зажглись и в колокола к заутрене зазвонили.
Бабы-домоседки все до одной на улицы высыпали - час тот караулить, когда, по стариковским рассказам, будет радоваться светлому дню христову и на небе играть божие солнце…
- Христос воскрес, милая? - говорят друг дружке соседки.
- Воистину воскрес, родимая! Видела, мать, как солнце-то в небе играло?
- Как не видать, голубушка, - видела. Все видела, как оно там, словно молния жгла, - разными огнями самоцветными жаром горело…
- Истинно, что прозорливы душевные очи у людей простых и сердцем невинных! - говаривал в этот раз чернопольский священник. - Божья благодать, невидимо для нас, грешных, радости райские в души их посылает и восхищает их дух. Многих, под строгим испытаньем, спрашивал я: правда ли, что видят они во время пасхальной утрени солнце играющим и веселящимся будто? Все они мне говорили: истинная правда, батюшка! Сподобил бог радостью сей насладиться…
Велик господь в праведном гневе своем. Он, как говорят духовные люди, за грехи, отцами сделанные, детей их, даже до четвертого рода, наказывает. Укрылась грешная Липаткина голова в этом свете от осуждения и наказания человеческого (вот и думай теперь, сколь справедливы бывают людские слова, в которые мы про братьев своих, по своему слепому уму, перезваниваем), только ж нашли светлые божьи очи, на кого за грех этот наслать пламя свое палящее.
Попалило это пламя всех детей и сродников разбойника даже до последнего малолетка, словно как в лютый пожар лесной огонь не только что сучья развесистые с дерева оголяет, тонкий и красивый ствол обугливает, а даже и в самые корни, какие земля в своей глуби таит, забирается, и выедает он день за днем всю мокроту из тех корней, дабы, оставшись в дереве, та мокрота сызнова его не поправила и не расцветила.
Все мы смотрели и видели, как многие годы тяготела рука господня над проклятым родом убийцы, как она, попустивши ему возвеличиться над нами, сломила, нам грешным в наставленье благое, род его гордый и поставила ниже самых низких…
Только страсть нас всех великая брала, когда, как свеча восковая, таяло это семейство на наших глазах и с каждым годом достатки его всё больше под гору уезжали.
Сказываю о том теперь, как это дело началось и чем оно кончилось.
Помню (маленький совсем в это время я был), жаркий такой летний день стоял. Большие-то все после обеда спать разошлись и один другого тайнее от жара по сенцам, по садам и огородам запрятались, потому что в такой жар никому нельзя на улицу выйти - больно он голову ломит и все тебе суставчики так разварит, что жить тошно станет. Такая-то жуть по всему саду после обеда стоит, словно в царстве каком заколдованном. Только ребятишки одни не спят, да и их голоса не очень слышны в это время бывают, потому и ребятишки от того жара угорают и в холодок куда-нибудь пригочаются.
Вот, сказываю, и я в такой день сидел на своем дворе под сараем и сетку из конских волос для ловли птиц плел. Такою удачливой выходила эта сетка в руках у меня, что, по приметам, не только у воробьев и синиц, а даже и у галок вырваться из нее силы бы не хватило. Придумал я палочку к ней небольшую приделать, чтобы палочка эта птицу, какая в сеть попадет, по голове колотивши, отуманивала и рвать сети той не давала….
Очень хитрая сеть вышла! Когда я так-то пальцем своим примеривал, как птицы будут попадать в нее, до крови мне - первой птице - палочка палец размолотила. Разорвал я эту сеть, палец из нее выдираючи, и другую, без палочки уже, плесть стал. Собака тут наша подле меня лежала. Сильно ж ее, надо полагать, оводы и жар пробирали, потому так-то тоскливо стонала она и все пить из корыта, которое к колодцу приделано было, бегала.
Как теперь припоминаю, очень я пристально в дело-то углубился. Грезилось мне, сизые будто бы голуби с золотым отливом налезли ко мне в сетку и так будто бьются в ней и крылами щелкают.
- Пусти, пусти нас на волю, мальчик, - ворковали они. - Мы божии птицы, ты вон поди у бабки своей спроси, и она тоже скажет тебе, что голуби божии птицы. Мы, когда Иисуса Христа жиды распинали, мы слетели к нему на крест и, чтобы его больше не мучили, всем ворковали: умер, мол, умер - не мучьте; а воробьи-воры, так те всё кричали: жив, жив! Вот ты их и лови и мучь их - тварей неверных - за Христа. Сорок грехов тебе, все равно как за таракана, за убиение всякого воробушка на том свете простится…
- Ну, что ж, - говорю я будто бы голубям. - Ступайте, летате, - я вас, пожалуй, выпущу из сети, - только вы дайтесь мне по спинкам немножко погладить.
А большой двор с высокими сараями и огородом такими-то сиротами печальными и задумчивыми расстилались предо мной, так-то млело над всем, что около меня было, жаркое солнце, что в глазах круги какие-то радужные рябили, когда случаем посмотришь, как на желтой верхушке длинного подсолнечника лучи солнца горят.
Горят, жарко горят те лучи, на травинках высоких и низких горят, и как будто играют. Словно как птица какая огненная, летали они по деревьям зеленым, по соломенным крышам, и на всё разлетались от них яркие искры, и все, что видел я, искры те зажигали… Плету я свою сеть, ребячью игрушку, и не знаю, есть ли у меня голова на плечах, потому что вижу я, огненные столбы какие-то с дымом и громом летят по земле и все, что встречается им, беспощадно палят. Полдневная тишь зашумела в ребячьей голове стоном и смятеньем базарным… Забегали, залетали, зароились по широкому двору и огороду люди какие-то неизвестные. Бледные-бледные все были они, головы свои, будто разбил им кто головы, к грудям они клонили и стонали: "Батюшки, жарко! Сгорим мы сейчас!.."
Смотрю я на тех людей, с ужасом и тоскою смотрю (очень мне жаль их, как они, бедные, в этом жару мучатся) - и думаю, как бы и мне не сгореть вместе с ними; а там уж и не помню, как выпала сетка из рук моих, - упал я горячей головой на холодеющий под сараем навоз, и несчетное будто бы множество голубей и всяких птиц, одна другой краше и цветистее, налетели на меня, всего меня собою завалили, и такой холодок отрадный и щекотливый крыльями своими навевали они на меня, что сердце мое ровно в небе плавало, и давал я в бреду тем птицам обещанье с божбой - никогда не ловить их, а они будто не верили мне и стращали богу сейчас жаловаться на меня лететь…
Замер я так-то в беспамятстве своем и до слез жалею о том, что птицы не верят мне и что накажет меня за них господь бог, ежели я не упрошу их с жалобой своей к нему не лететь…
- Не летайте, не летайте, - умаливаю я безжалостных птиц. - Сказал - никогда не буду ловить вас, - ну и не буду… - А они налетели на меня еще более сплошной тучей, уставились прямо в глаза мне своими светлыми, маленькими глазками и с такой-то угрозой пугающей все в один голос мне говорят: "Нет! Не умолишь ты нас. Молодец был ты сети на нас плесть, теперь вот посмотришь, как тебя за нас в аду самого сетью будут ловить. Небось! К той еще похитрей палочку-то приделают - и будет тебя палочка та в голову колотить…"
Вдруг будто бы подо мною расселась земля. Стремглав лечу я в эту расселину, и обдает меня из нее дымом и пламенем серным. Во всей этой пропасти, где я очутился, горел будто бы, как в печи, неугасимый огонь, а в огне летали крылатые дьяволы, точь-в-точь какими их на картинках пишут, и всего меня насквозь прожег огонь этот, а дьяволы, как только увидали меня, все закричали: "Попался ты к нам. Вот мы тебя сейчас проберем. Будешь ты голубей ловить! Давай сюда сковороду, да погорячей, - пусть-ка он попробует, как у нас голубятину жарят…"
Вырваться стараюсь из пропасти, а тут уж сковороду притащили всю красную, и начал один чертеныш голову мне к такой сковороде нагибать, чтобы я лизал ее. Вцепился он в меня острыми когтями и гнет, а сковорода мне губы палит, только вырвался я будто и побежал: "Держи, держи, - заорала нечистая сила. - Голуби! Держите его!" - и неоглядной станицей бросились за мной голуби и всего меня запутали они волосяными сетями и потащили назад, а палочки, какие я приделывать к сетям ухитрился, так-то больно по голове меня колотили…
"Ну, не уйдешь теперь!" - и голуби и нечистые в один голос шумят, и от шума того затряслись стены пропасти и заколыхался, словно живой, огонь, который горел в ней…