- Эка! - с неудовольствием бормотал он, неловко делая соску из хлеба. - Нишкни! Нишкни!.. Он-те, барин-то, он-те!.. - И замечал в скобках тоном подобострастным и мягким: - Хе, хе, говорил я, грязновато… говорил… Ишь у нас удобьи-то!.. У нас не токмо - и в хлеву-то у вашей милости чище… Мы разве понимаем что?.. - И добавил с презрением: - Сказано - мужик! - А потом подошел к жене: - Эка, эка… - зашептал он, заботливо и торопливо прикрывая ее распахнутую грудь. - Эко-ся… Овдоть!.. Овдотья… привстань-ко малость… привстань! Господа вот пришли… привстань, матушка.
- Да не трогай ее, - сердито произнес Тутолмин. - Что это, она кровью кашляет?
- Кровь, - ответил Мокей и вдруг заспешил: - Есть, это есть… как с весны ноне, так краска эта и пошла!.. Иной раз как тебе… Иной раз вот как шибанет!
- И лихоманка?
- И лихоманка. Так тебе трясет, так… беда!.. А то еще водопой теперь… Страсть как одолевает водопой. Я и то говорю Захар Иванычу: "Захар Иваныч! Кабы не жена, я тебе не токмо что…".
Ребенок опять запищал беспомощно и жалко. Мокей поспешил к нему.
- Чахотка у ней, - угрюмо сказал Тутолмин, обращаясь к Варе. А Варю точно кольнуло что. Она бессознательно прислонилась к печке и вся затрепетала, потрясаемая рыданиями. Слезы ручьями обливали ее лицо. Сердце мучительно разрывалось… Илья Петрович вывел ее в сени, дал воды… Но горькие спазмы душили ее и трепет не утихал. Иногда она переставала плакать, сердце у ней уж застывало в какой-то каменной и тоскливой неподвижности… Как вдруг раздирающий кашель доносился до нее, и горе закипало в ней неукротимым ключом, и снова рыдала она в невыносимой муке, и снова сжимала свою голову, и ломала руки, и дрожала, охваченная ужасом…
А Мокей даже развеселился, ухаживая за барышней. "Эк ее разрывает, эка, - думал он, - то-то бы в хоромах-то сидела!" - и усердно таскал воду.
Наконец Варя успокоилась. Ее только изредка пожимал озноб, да сердце у ней ныло и болело сосущею болью. Тутолмин дал Мокею кое-что из припасов, посоветовал перенесть больную в клеть и спросил:
- Да где же у тебя семейские?
- Разбрелись кой-куда, - ответил Мокей. - Матушка со снохой просо полют; брат на покосе; ребятенки скотину стерегут… Кой-куда! - И с веселой усмешкой добавил: - Так как же насчет песни-то?..
- После, после, - промолвил Тутолмин, и они двинулись далее.
В редком дворе не было больных. Иные лежали в избе, в тяжкой духоте и затхлости, облепленные мухами, изнывающие в неутолимой жажде… Другие задыхались в клетях, под тулупами и зипунами. Попадались и такие, что через силу ходили, странно и неуверенно колеблясь на слабых ногах, или сидели где-нибудь на пороге клети, задыхаясь в пароксизме и беспрестанно поникая от мучительной головной боли… Своими движениями они напоминали отравленных мух. Лица их были желтые и влажные. Мутные глаза смотрели тоскливо. Из полуоткрытого рта вырывались сдержанные стоны…
Но все-таки слухи были преувеличены. Горячки не было. Была какая-то чудная лихорадка, в ознобе доходившая до смертельного холода, а в жару сопровождаемая бредом и бесконечной жаждой.
Варя раздавала припасы, делала кислое питье, прикасалась своей нежной ладонью к пылающим лицам, и все спешила куда-то с неловкой торопливостью, да в смущении озиралась по сторонам и смотрела на невиданную обстановку с каким-то недоумевающим любопытством. Больным она обещала завтра же прислать хины (и, странное дело, это слово "прислать", сказанное девушкой, видимо, без всякой задней мысли, как-то нехорошо подействовало на Илью Петровича).
Они возвращались поздно. Солнце уже закатилось. В село пригнали стадо. Народ понемногу появлялся среди улицы. Янтарные облака таяли и в причудливых очертаниях толпились над закатом. Ветер спал. Ласточки весело щебетали. Где-то вдали гремела телега. С полей доносился теплый запах цветущей ржи. В воздухе гудел шмель, точно басовая струна гитары… Но они шли молча и в печальной задумчивости. Варя испытывала усталость. Нервы ее были как-то странно утомлены. В голове стояла мутная туча. Черты измученного и бледного лица были строги и неприязненны.
Она тихо прошла через заднее крыльцо. В комнате Надежды слышались голоса.
- Смотри же, Лукьян, - говорила Надежда, - ты уж постарайся для гостей-то.
- Оно отчего не постараться, - грустным басом ответил повар Лукьян, - постараться мы завсегда можем, Надежда Аверьяновна… Стараньи-то только наши - вроде как подлость от них одна!
Надежда вздрогнула и ничего не ответила.
- Теперь притащится эта гольтепа, например, - медлительно продолжал Лукьян, видимо поощренный сочувственным вздохом Надежды, - и вдруг я этой самой гольтепе подам соус сен-менегу, и вдруг они этот самый соус стрескают, например… Какое же у него, у гольтепы, понятие, чтобы насчет соуса, а?.. Что ни говори, оно, матушка, больно, Надежда Аверьяновна.
Надежда вздохнула еще глубже, но опять ничего не ответила.
- Аль опять соус кырпадин приготовить, - сдерживая негодование, говорил Лукьян: - Мы это можем, Надежда Аверьяновна!.. Мы это все можем: слава богу, в аглицком клубе воспитывались… Только каким же теперича манером гольтепа этот самый кырпадин слопает?.. Обидно-с!
- Нет, уж ты постарайся, - произнесла Надежда, - их сиятельство припожалуют. А уж с ним и не скажу тебе кто - миллионщик какой-то.
- О, господи, - в преизбытке усердия воскликнул повар, - аль мы не понимаем, Надежда Аверьяновна! Ужели мы не понимаем - ежели граф аль миллионщик какой-нибудь, к примеру, и - вдруг гольтепа в сапожищах… Оченно мы это понимаем! - и добавил с грустью: - А!.. Времена!.. Бывалоче, какой управитель Исай Дормедоныч, - может, сколько народу от него пострадало, - и тот - стоит себе, бывалоче, у притолки да за спинкой суставчиками перебирает… А барин-то кричит да гневается, да подойдет, подойдет эдак: "Дышать не смей, такой сякой анафемский сын!" Вот оно что было. А теперь! Не токмо сам, например, за один стол, да и нахлебника-то своего гольтепу тащит… Обидно, Надежда Аверьяновна!
У Вари даже не нашлось сил улыбнуться. Только какой-то стыд за Илью Петровича слабо шевельнулся в ней и замер… Она прошла на балкон. Алексей Борисович читал с лампой и сидел сумрачный и недовольный.
- Облепищев прислал телеграмму, - сухо сказал он. - Завтра приедут. - И, немного помолчав, добавил: - Тебе приятно будет, если всякая canaille будет указывать на тебя пальцами?
- Почему, папа? - равнодушно спросила Варя. Алексей Борисович пожал плечами.
- Вы ужасно наивны, m-lle, - сказал он. - Я думал, что только в институтах выделывают девиц, воображающих, что французские булки прямо на нивах родятся…
- Но что такое?
- Как "что такое"! - вспылил Волхонский. - Сегодня мне с такой гадкой осторожностью заявил кучер Никитка, что ты направилась в село с этим… как бишь его?.. Милая моя, если après nous le déluge,- что, в сущности, и справедливо, - то пока мы живы-то - не déluge, и потому никаких нет резонов, чтоб различные хамы пальцами па нас указывали. Мы не в долине Баттюэков, и не в Белой Арапии. Ты знаешь мои мнения: свобода во всем. Но надеюсь, ты не заставишь же меня краснеть от кучерских намеков. Это, впрочем, между строк, - мягко добавил он.
Варя повернулась и пошла к себе наверх. Сердце у ней как будто закаменело. Но она чувствовала себя глубоко несчастной. И это чувство как будто поднимало ее в собственных глазах. Она даже выпрямилась с холодной гордостью и сложила губы в надменную усмешку. И в то же время мысль о m-me Roland с быстротою молнии промелькнула в ней. Но она вспомнила, что Тутолмин как-то с пренебрежением отзывался о m-me Roland, и ей сделалось досадно.
А за ее плечами все стоял какой-то кошмар и темными крыльями веял на нее и от времени до времени обнимал ее судорожной дрожью.
XI
На другой день Варя получила от Тутолмина записку, в которой он извещал ее, что "сам едет разыскивать упорно не являющегося доктора". "Вот это отлично!" - подумала девушка и вздохнула облегченным вздохом. Она взяла книгу и отправилась на балкон, но ей не читалось… Что-то мрачное и холодное стояло в ней и отвратительно влияло на расположение ее духа. Она знала, что это следствие вчерашних посещений и что стоит ей только дать волю своему воображению, как ужасные подробности этих посещений встанут перед ней с неумолимой яркостью. Она знала это и… упорно отгоняла тоскливые картины, спутывала их настойчиво возникавшие очертания, старалась уйти от них, одолеваемая неясным страхом.
День был сухой и знойный. Раскаленное солнце светило в каком-то тумане. Горячий ветер подымал шум в деревьях и волновал поверхность озера. В небесах, как птицы, неслись суровые облака. На пыльных дорогах от времени до времени ходили вихри.
Варя нетерпеливо вскочила и позвала проходившую Надежду. "Приказать оседлать Домби!" - повелительно сказала она, невольно припоминая вчерашний разговор ее с Лукьяном. Надежда произнесла: "Слушаюсь", - и проворно побежала в лакейскую. "Видно, взялась за ум-то, графа поджидаючи", - с тайной радостью думала она, смакуя повелительный тон Вари.
А между тем Варя совершенно забыла о графе. Она села на Домби и поехала садом. Березы и липы тревожно шумели над нею. Горячий ветер бил ей в лицо. В кустах орешника робко звенела малиновка. Смелая синица взлетала по верхушкам, и ее резкий писк отдавался металлической жесткостью. Где-то иволга прокричала кошкой… Домби всхрапывал и осторожно переступал по аллее.
А Варя сидела в седле недвижимая и немая. Какие-то обрывки туманных дум носились в ее голове. Иногда светлая полоса неожиданно вторгалась и согревала ее душу - вспоминалась встреча с Тутолминым за ольховой рощей, сцена на поляне, катанье на лодке, озеро, залитое кротким сиянием зари… Но полосу снова сменяло мрачное и холодное настроение, и снова томительные картины неотступно теснились в ее голове. И она снова упрямо отгоняла их, убегала от них с боязнью и тоскою… И вдруг, как иногда часто бывает, знакомое слово попалось ей на язык. "Корежиться! - произнесла она, вспоминая записку Тутолмина. - Что это значит?.. Это, должно быть, кривляться, ломаться… - И повторила, неприязненно подчеркивая: - Корежиться в миндальных мечтаниях!.." И горькое чувство обиды засочилось в ней разъедающей струйкой. Она заплакала.
Вдруг ветер затрепетал в березах, как пойманная птица, и пронзительно загудел. Домби заржал внушительно и тихо. Варя огляделась: через вершины деревьев сквозило угрюмое небо; солнце погасло. С озера веяло холодом. Слезы Вари мгновенно высохли. Она быстро миновала сад и выехала в поле. Кругом расстилался необозримый простор. Нивы шумели и расходились пасмурными волнами. Зловещие тени легли на них. Тучи курились туманными клубами и поспешно надвигались на Волхонку. В отдалении неясно рокотал гром. Перепела тревожно кричали. Треск коростеля в ближней лощине то относился, то приносился ветром. Шум сада стоял в ушах Вари глухо и страшно. Бурный ветер трепал ленты ее шляпы.
А она чувствовала какое-то странное удовлетворение в этом жутком приближении грозы. Она поставила Домби в упор ветру и широко раскрытыми глазами смотрела, как тучи ширились и чернели и багровая молния все чаще и чаще разрывала их недра… Внутренний ее мир как будто закрылся для нее; и только какая-то превозмогающая струна звучала в нем трагической и суровой нотой, и этот непрестанный звук как-то странно совпадал с теми звуками, которые слышались ей и в грозном рокотании грома, и в шуме сада, диком и внушительном, и в пугливом шепоте беспредельных нив… И она внезапно вспомнила картину Доре, фотографию с которой Гупиль недавно прислал Алексею Борисовичу. Среди бесчисленной толпы, охваченной каким-то исступленным энтузиазмом и кричащей, шла женщина во фригийской шапке. Она в диком упоении грозила мечом и пела, буйно потрясая знаменем. Вдали крутился мрак, вставало зловещее зарево, угрюмо чернелись башни… Потом снова деревенские впечатления хлынули на нее… Но теперь они уже свободно заполнили ее восторженное воображение. И уже не с серенькими и мелочными подробностями предстали они, - далекое зарево пожара освещало их пламенным и грозным светом, и они величественным апофеозом воздвигались перед Варей, и охватывали ее душу бесконечным и блаженным ужасом… Вдруг крупные капли дождя тяжело шлепнулись на нее. Домби беспокойно шевельнул ушами. Молния загорелась синим огнем и скользнула ослепительно… И небо разорвалось, вспыхнуло, смешалось в мутном беспорядке. Варю оглушил невыносимый треск. Ей казалось, тучи обрушились на нее. Она ударила Домби хлыстом и понеслась к саду. Дождь барабанил по листьям и как будто гнался за ней. Деревья пугливо кивали ветвями.
Она заехала в покинутый курень, где прежде обитали садовники, и переждала в нем грозу.
После грозы погода изумительно похорошела. В ясном небе медлительно бродили серебряные облака. Озеро синело и тихо плескалось. Деревья весело лепетали. Влажный блеск листьев мелькал четким бисером. В воздухе носился теплый и свежий запах сена, смешанный с лекарственным ароматом липовых цветов. Птицы встрепенулись и переполняли аллеи звонким щебетаньем.
И на душе у Вари прояснилось. Недавнее возбуждение покинуло ее. Нервы улеглись… Воображение поникло. Она снова поехала в поле, посмотрела на сочные нивы, беззаботно игравшие с ласковым ветром, дозволила Домби сорвать жирный пук пшеницы, который он, однако же, тотчас же и бросил, проследила глазами голубой извив реки, обвела дали пристальным и каким-то деловым взглядом и возвратилась к усадьбе. Не доезжая дома, ее поразили звуки рояли. Они неслись откуда-то с вышины и, казалось, толпились в сверкающей синеве ясным и грациозным хороводом. И на душе у ней стало еще светлей и еще безмятежнее. "Откуда это" - произнесла она, как вдруг угадала пьесу - одну из серенад Шуберта - и догадалась, кто играет. "Это, конечно, Мишель!" - воскликнула она с сияющими глазами и поспешила к подъезду.
Наверху ее встретила Надежда. Лик ее был переполнен торжественностью и движения приобрели какую-то особливую важность: "Их сиятельство пожаловали. Прикажете одеваться?" - сказала она. Варя оделась быстро и просто. Ей все поскорее хотелось сойти вниз и посмотреть Облепищева. "Каков-то он?" - думала она с любопытством, и картины рождественского катанья привлекательными обрывками возникали в ее памяти.
- Кузина! - раздался певучий и мягкий голос, когда Варя появилась в дверях гостиной, и Облепищев, быстро покинув рояль, поспешил ей навстречу. - Какая же ты прелесть! Как ты похорошела! Какая ты пикантная! - говорил он по-французски, крепко целуя ее руки.
Она посмотрела на него. Тонкий профиль, прозрачная бледность лица, глубокие глаза с каким-то темным и неподвижным блеском - вот что бросилось ей в глаза. Он был очень мал, очень строен, одет во все черное, носил монокль в петлице жакета и имел порядочную лысину. И Варя вдруг почувствовала к нему какую-то жалость.
У окна сидел и говорил с Алексеем Борисовичем Лукавин. При входе Вари он встал. Облепищев подвел его к Варе.
- Позволь представить тебе, моя прелестная, - вымолвил он в каком-то нервном и торопливом возбуждении, - друг мой Pierre… - И добавил с едва уловимой гримаской: - Петр Лукьяныч Лукавин. Рекомендую: дохода полмиллиона, а с Тедески торгуется как лошадиный барышник.
- Граф ни на шаг без подвоха, - возразил Лукавин, улыбаясь, и низко раскланялся с Варей. Варя и на него посмотрела. Он стоял рядом с Облепищевым и как будто напрашивался на сравнение. И контраст был так велик, что Варя не могла сдержать улыбки. Статная, крепкая и осанистая фигура Лукавина, плотно и ловко обтянутая великолепным сюртуком, превосходила на целую голову изящного и хрупкого графа. Но зато лицо Лукавина не отличалось нежною тонкостью очертания, и нервы не сквозили в нем непрестанной игрою чутких мускулов, - оно было пышно и румяно, и печать великорусской смышлености явно лежала на нем. Зубы так и сверкали ослепительной белизною, серые глаза смотрели умно и насмешливо, коротко остриженная бородка придавала несколько купеческий облик… "Как он типичен!" - невольно подумала Варя.
Подали обед. К обеду пришел и Захар Иванович. Облепищев поместился рядом с Варей. Он почти ни до чего не дотрагивался. Ложки три супу да кусочек куриной котлетки, вот все, что проглотил он за весь обед. И все как-то жался и болезненно морщился, как бы от озноба. Но речь его, порывистая и капризно разнообразная, не утихала ни на минуту. Он то рассказывал о новостях Ниццы - откуда только что приехал, то о впечатлениях дороги, то сообщал какую-нибудь сплетню политического свойства, то восторгался новой пьеской Рубинштейна. И эти капризные переходы, этот певучий и гибкий тон графа, эта мягкая и несколько грустная насмешливость, которой он беспрестанно освещал свои рассказы, ужасно нравились Варе. В ней самой просыпалось какое-то мечтательное и ласковое настроение, и под влиянием этого настроения Мишель все более и более казался ей меньшим братом, больным и милым и несколько загадочным.
А Лукавин преисправно уничтожал и суп, и котлеты, и цыплят à la crapaudine, которыми щегольнул-таки Лукьян, и ананас, поданный с шампанским, и дыню-канталупу… А в промежуток говорил с Захаром Иванычем и с Волхонским. Впрочем, больше с Захаром Иванычем, чем с Волхонским. Он расспрашивал Захара Иваныча о хозяйстве, о качествах земли; спрашивал, можно ли устроить в окрестности сахарный завод, какой процент сахара можно ожидать в здешней свекловице, каковы должны бы быть условия сбыта, велик ли подвижной состав у ближней железной дороги, как можно эксплуатировать отбросы… И, видимо, оставался доволен обстоятельными и дельными ответами Захара Иваныча.
Пить кофе перешли в гостиную. Граф свернулся на pâté, которое по его просьбе придвинули боком к рояли, от времени до времени прикасаясь длинными и прозрачными своими пальцами к клавишам, медленно кусал ломтик ананаса, предварительно опуская его в вазочку с шампанским. Варя поместилась около него.
- Как живется тебе, Мишель, расскажи мне, - тихо спросила она, с участием заглядывая ему в лицо.