- Не премину, - сказала г-жа Петала.
- А скоро он возвратится? - спросили гостьи. Хозяйка дома отвечала:
- Как позволят дела, - и гостьи ушли недовольные. Однако г-жа Петала с первым случаем написала сыну
о том, что Аспазию хотят везти в Афины к сестре Алкивиада. Письмо она не писала сама, а пригласила старика Парасхо, которому, благодаря за труд, сказала: "Скажи старику Ламприди, либо г-же его, что я поклон сыну от них всех написала. Летом в Корфу встретятся они с сыном, если Аспазия поедет в Афины".
Так узнали в семье Ламприди, что мать Петала от брака все-таки не прочь, а все думает лишь о том, как бы побольше взять в приданое.
XXI
На следующий день, в сумерки, случилось наконец Алкивиаду остаться на полчаса с Аспазией вдвоем. Когда последняя помеха, Цици, вышла из дверей, Алкивиад воскликнул:
- Слава Богу, мы одни!
Аспазия раскладывала карты и в ответ на это указала ему на пикового туза...
- Это тебе удар, - сказала она с улыбкой и краснея.
Алкивиад приблизился к ней и хотел взять ее руку. Аспазия молча покачала головой и отняла руку.
- Ты знаешь, что Петала за меня сватается?
- Знаю, - отвечал Алкивиад с волнением и досадой, - только это мне не удар; оттого, что ты за него не пойдешь. Ты поедешь к сестре моей в Афины.
- Разве поеду? - спросила Аспазия.
- Что же ты за женщина, если не поедешь...
- Если не поедет со мной отец, не поеду же я одна? Уж не с тобой же мне ехать. Не муж же ты мне и не брат.
- Это зависит от обстоятельств, Аспазия, может случиться, что я и буду тебе мужем.
Аспазия наклонилась к картам и отвечала:
- Если бы ты был мне мужем, тогда что за разговор об отце. На что отец, когда есть муж. Но ты говоришь: может быть, и не наверное.
На этом их прервали, но и этого было довольно. Аспазия рассказала все матери и невестке. И поздно вечером, когда Алкивиад ушел, начались опять семейные состязания.
Старик сказал свое мнение так:
- Хороший малый, образованный, честный, но состояния теперь у отца мало, есть другие сыновья, еще дети; он привык к роскоши и свободе, годами сам почти дитя, должности еще не имеет; ремесла никакого; политическая карьера в Элладе путь неверный. С падением министра выгоняются чиновники. Быть может, сделает дорогу, а быть может, и нет. Если он сжег ей сердце, пусть делит его бедность и его ненадежную судьбу. Я не запрещаю; она не девушка.
Аспазия отвечала с досадой:
- Никто и не говорит, что он мне сердце сжег!
Все дело было решено тем, что надо подождать до тех пор, пока Петала не возвратится из Корфу.
- Со старухой не кончишь без этого; она камень была, камнем и будет, - говорили все родные.
А Николаки, который Алкивиада не любил, сказал после Аспазии особо:
- Петала хочет за тобой тысячу двести турецких лир взять. У тебя своего на пятьсот лир есть. Где же ты возьмешь еще пятьсот? А лучше бы за Петалу выйти. Осталась бы с нами и прожила бы век свой спокойно и честно здесь.
Глухой, когда узнал, на чем остановилось дело, стал заступаться за Алкивиада.
- Теперь уже он сватается. Значит, что же тут худого?
- Бедность худа! - сказал Николаки.
Братья долго спорили, совещались вдвоем и решили так: Петала - партия лучше, чем Алкивиад. Только Пе-тала просит много денег; тысячу лир ему не дадут; а надо дать семьсот. Где ж достать двести лир добавочных? Хорошо бы сделать сестре добро; только нельзя же, чтобы Николаки и своих детей разорил; да и Цици и Чево надо сбыть с рук. Аспазия вдова; выйдет или не выйдет, худо только для нее; а Цици и Чево не выйдут долго замуж, бесчестие родне и вечная забота отцу и матери. Что ж Петала хитрит? Можно, если так, и его обмануть. А как обманешь? Дадим своих денег, а с Аспазии возьмем вексель на ее сад и другую собственность.
- Алкивиад и без прибавки возьмет, - заметил глухой.
- Без прибавки; да лучше за Петалу. Грех нам об сестре не позаботиться. Сам же ты ее любишь! - ответил Николаки.
- Очень люблю, - воскликнул глухой и объявил, что если так, то он на свою долю даст ей прибавку и без расписки, а просто в дар.
Семья решилась ждать возвращения Петалы; послали поскорее письмо в Корфу, чтоб он торопился, если не хочет, чтоб Аспазия вышла за Алкивиада.
XXII
На другой день по городу разнесся слух, что Салаяни захватил в плен игумена монастыря Паригорицы и требует 20 000 пиастров выкупа. Племянник игумена, молодой монах, живший при нем, проливая слезы, ходил по домам, уверяя, что денег в монастыре нет и что он не знает, как спасти отца Козьму. Салаяни грозился убить игумена, если к субботе не принесут деньги на место, которое зовется Три Колодца, около того обрыва, что в скалах за монастырем.
Взяли разбойники старца в монастырском хану.
У монастыря был свой хан на проезжей дороге, который давал кой-какой доход. Под вечер игумен возвращался домой на муле с пешим мальчиком; вышел Салаяни сам из-за камней на дорогу; взял мула за повод и повернул на горную тропинку. Мальчик прибежал в монастырь. Разбойники ругали его издали и звали назад: "Не бойся, дитя! - кричали они, - иди сюда, дело есть!" Но мальчик как птица летел от страха домой. Должно быть, о выкупе хотел Салаяни мальчику приказать.
Слышал только мальчик, что отец Козьма сказал разбойнику:
- Или ты, человек, и утробы не имеешь как другие люди! Что я тебе сделал?
- Аида! Аида! - сказал разбойник.
Привели отца Козьму в его же хан. Уж было темно. Зажгли лампадочку, Салаяни достал из-за пояса чернильницу и написал в монастырь записку о выкупе. Ханджи в это время убежал сам из хана и спрятался. Разбойники достали себе сами вина и выпили, а больше никакого грабежа не сделали, а стали искать кого отправить. Схватили маленькую дочь ханджи, посадили ее на осла, дали ей записку и послали с угрозами в монастырь.
Монастырь был и близко, но девочка была мала, всего десяти лет, и чорной ночи, и собак больших, которые из овчарен кругом лаяли, боялась больше, чем разбойников. Она не доехала и вернулась в хан. "Боюсь", - сказала разбойникам. Засмеялись разбойники и сказали: "Бедная!"
- Бедная, это хорошо! - сказал один, - а что нам делать?.. Ханджи, рогач проклятый, где теперь, кто его сыщет?
- Сыщем пастуха и дадим ему записку.
Ханджи сам все это слышал из убежища своего и думал: "Выйду я или не выйду? Жаль отца игумена; только больше томят они его этим. Но как бы турки пристанодержателем не сочли? Или уж от допроса не избавиться мне? Не станут же на слова одной девочки моей полагаться. Будут и у меня спрашивать. Дело не скроешь".
И вышел. Дали ему записку, и понес он в монастырь.
- Скажи племяннику моему, чтобы большое русское Евангелие и все, что может, снес в город и заложил бы.
Но сбирать деньги для игумена было не так-то легко.
Иные не давали вовсе, говоря: "чтоб у монахов да не было денег!" Другие сокрушались о судьбе игумена, восклицали: "Грех! великий грех!", а денег дать не хотели. Аспазия первая, не разговаривая, тихо встала, сходила в свой вдовий сундук и достала из него все, что у нее было наличного - 70 чистых новых турецких золотых. "Вот что я имею!" - сказала она, подавая их монаху, покраснела и мельком взглянула на Алкивиада.
- Эти золотые чисты и прекрасны, как душа твоя! - воскликнул Алкивиад.
- Христос с тобой, Христос с тобой и Божия Матерь Всесвятая! - проливая слезы, подтверждал молодой инок.
За Аспазией дал Алкивиад что мог (всего десять лир, денег у него было очень мало с собой, и в тот же вечер он занял у Тодори три лиры на табак и другие мелкие расходы).
Старики Ламприди и сыновья дали под расписку и под залог двух Евангелий, двух кадильниц, нескольких еще мелких серебряных предметов и большого серебряного же ковчежца 100 лир, и надо сказать, к чести их, очень невыгодно, потому что ценность вещей далеко не доходила до этой цены. Старик Парасхо дал под простую расписку 50 слишком лир, восклицая тихо и задумчиво: "Слышали, слышали! На игумена посягнуть! Слышишь, изверги? Слышишь?" Остальные дал митрополит. Старуха Петала и тут осталась как камень: "я не могу без сына", - восклицала она.
Когда деньги были собраны, стали совещаться о том, кого послать с ними. Молодой монах жалел дядю и плакал о нем, но идти сам боялся не только к разбойникам на Три Колодца, но из города даже не решался выходить. Вспомнили в семье Ламприди о Тодори. Тодори с радостью согласился, и Парасхо беспрекословно отпустил его. Надо было видеть, как был рад Тодори такому поручению!
Напрасно обещал ему молодой монах награду за этот труд, он говорил:
- Поминайте меня в молитвах ваших. И пусть Бог наградит меня. Что я за собака такая, что я торговать буду, когда нужно святого игумена освободить? Собака разве я?
Кажется, все было кончено; но узнали турки о том, что деньги собрали и что Тодори идет. Им это не понравилось. Им хотелось поймать разбойников, убить их, а не выкупать игумена. Зачем же посылать выкуп, когда есть власть законная, султанская, когда есть конные заптие и новое пограничное войско нарочно для поимки злодеев?
Позвали в конак старика Ламприди и Тодори. Продержали их до вечера в бесполезных прениях. Кой-кто из местных турок шепнул каймакаму, что этот молодец Тодори - человек подозрительный, сулиот (а сулиоты - известно, какие люди - все бандиты, ножеизвлекатели, как говорится по-гречески). "Поучить бы его палкой; не знает ли он чего о разбойниках; не в согласии ли он с ними!"
Он еще недавно на площади одного правоверного убить хотел?.. Да и больше его люди, пожалуй, в заговоре. От грека, от христианина всего жди... Как бы нам вред сделать. Это его намаз!
Долго спорили. Тодори ни в чем не казался виновен. Напрасно турки строго глядели ему в глаза; Тодори и не понимал, казалось, их угроз и намеков. Он был почтителен, но смел.
Турки остались также очень недовольны на этот раз самоуверенными, самобытными приемами старика Ламп-риди и особенно тем, что он сказал:
- Я лучше знаю страну.
Однако делать было нечего, многие из турецких офицеров согласились с тем, что надо прежде спасти игумена и что послать войско сейчас, значит обречь бедного старика на верную смерть. Тодори отпустили, и он еще до рассвета отправился в путь. К несчастию, поздно ночью пришел запрос от вали по телеграфу: "Что же сделано для поимки Салаяни?" Каймакам трепетал пред начальством, все благоразумие его тотчас же пропало.
- Вали хочет голову Салаяни. Неси мне голову его! - воскликнул он.
В получасе ходьбы от города Тодори нагнали пешие и конные турки с двумя офицерами.
Тодори вздыхал, уговаривал их вернуться и подождать.
- Убьет он игумена, а мы его не убьем! - воскликнул он с отчаянием.
- Иди, иди! Показывай дорогу нам. Или ты ума лишился? Кто больше, каймакам-бей или ты, осел?
Тодори пошел. Несколько из албанцев, которые знали дорогу еще лучше его, спросили: зачем же им чрез Вувусу идти, когда можно ближе и прямее, чрез горные тропинки!
- Как бы деревенские не дали знать Салаяни?
- Да нельзя ж и не дать знать, - сказал офицер. - Надо, чтоб он знал, что этот человек ему выкуп несет. А мы скроемся.
Турки остались за горой, а Тодори пошел в Вувусу. Албанцы-худудие говорили без него офицерам, что он непременно даст знать Салаяни и что он выкуп отложит до другого дня, и что разбойник уйдет.
- Зачем ему это сделать? - спросил офицер.
- Из злости, - сказали албанцы.
Тогда один конный заптие и один из офицеров сели на лошадей и поспешили нагнать Тодори у самой Вувусы.
Что было делать Тодори? Сказать им: "напрасно вы это делаете; как бы деревенские ему не дали знать". Это было обвинять своих в преступном пристанодержательст-ве. Тодори, однако, уж не слишком тревожился; он был уверен, что Салаяни игумена не убьет, а подождет до вечера; потом опять уйдет в горы со старцем, дожидаясь выкупа. Наложить руку на духовное лицо - такой смертный грех, который и разбойнику не прощается. Стали посылать кого-нибудь из деревенских к Трем Колодцам. Никто не шел. Кто боялся, кто просил помилования; офицеры угрожали. Крестьяне клялись, что так будет хуже, что лучше всего Тодори идти одному с деньгами.
Прошел час. Пока совещались, пока офицеру изжарили курицу и сварили кофе, пока он выкурил несколько сигар, - прошел другой час.
Салаяни между тем долго уж ждал, скрывшись за Тремя Колодцами с десятью молодцами. Игумен не связанный ни веревкой и ничем другим сидел тоже пригорюнившись на земле за кустом и перебирал четки, припоминая все молитвы, которые знал. Прождали долго: проголодались (день был постный, и разбойники и сам игумен с утра кроме хлеба и маслин ничего не ели); вино, которое они выпили натощак, мутило им голову. Все были сердиты и почти не говорили между собой. День стоял сырой и невеселый.
- Анафема отцу его! Собачий сын! - сказал про Тодори Салаяни и послал одного из молодцов повысмот-реть осторожно, не идет ли Тодори. Молодец вернулся чрез полчаса и воскликнул бледный: "Пропали головы наши, человече! Тодори нет; а два десятка худудие и ни-замов под Вувусой собралось".
- Не врешь? - спросил Салаяни.
- Вот тебе хлеб мой! Вот тебе вера моя! - воскликнул молодой разбойник.
Игумен был утомлен голодом, ожиданием, ходьбой и страхом; схватившись руками за колена, он уже стал дремать и не слышал этого разговора.
- Не лжешь? - переспросил еще Салаяни с беспокойством и грозно.
- Верь ты мне! Верь ты мне, господин Салаяни! Верь ты мне, хороший мой! - умолял его юноша.
Салаяни сбросил бурку и вынул пистолет.
Другие разбойники не успели выговорить слова, как он подошел сзади к игумену и выстрелил ему в затылок. -
Когда старичок упал и утих навеки после мгновенных содроганий, все разбойники онемели. Иные перекрестились; другие плюнули и сказали с ужасом на бледных лицах:
- Это дело худое! Христос и Панагия, такого худого дела мы еще не видали, не слыхали мы, чтобы христианину да игумена бы убить.
Молодые разбойники были особенно перепуганы; они пророчили себе беду и молча спешили по камням и кустам за своим предводителем, который опять завернулся в бурку и прыгал с камня на камень, удаляясь поспешно с места своего ужасного преступления.
Когда он и вся шайка его были уже вне опасности, он обернулся и сказал:
- Турки, я думаю, слышали выстрел мой?.. Никто не отвечал, и Салаяни не разговаривал больше. Через полчаса после бегства разбойников от Трех Колодцев подступили к ним ближе турки.
Конные спешились еще гораздо раньше, чтобы подковы не стучали по камням. Пешие худудие врассыпную залегли за камнями и кустами.
План был такой: Тодори пойдет один открыто, отдаст деньги, освободит игумена и отведет его подальше на дорогу. Как только игумен отойдет прочь, так немедленно должны начаться преследование и перестрелка.
Тодори спустился к Трем Колодцам. Сначала дорогой ему думалось, как бы не убили его разбойники за измену, за то, что привел с собой турок. Потом, рассчитывая на оплошность турок и на зоркость разбойников, он стал думать, что они давно ушли и увели с собой игумена.
Так размышляя, Тодори оглядывался и не видел ничего вокруг. Три высохших колодца были уже позади его; он взошел на ровную площадку за высокою скалой; еще раз осмотрелся; кроме травы высокой и камней нет ничего... Еще сделал шаг, увидал, что трава стоптана кой-где; увидал окурок сигары; увидал, наконец, корку хлеба и нашел около нее несколько обглоданных косточек из маслин; завернул еще за один камень и увидал труп игумена. Старик лежал лицом вниз; на седой бороде его была видна кровавая пена; одна из рук, опрокинутая вверх ладонью, была вся в земле и в зелени. Умирая, он, видно, впился пальцами в землю и вырвал клок травы.
Тодори закричал, и турки все сбежались на его крик.
Долго стояли они и долго жалели и удивлялись жестокости Салаяни.
- Не собака разве этот человек! - сказал пожилой турецкий офицер. - Много я видел худа на свете, а не видал, чтобы человек своего ходжу, своего учителя так убил.
Оставили при трупе игумена Тодори с десятком низа-мов, ушли в село и послали оттуда старшин христианских и народ весь взять тело и принести в село.
Какое в селе было негодование, кто расскажет!
Пан-Дмитриу ругал и клял Салаяни, и жена его плакала, глядя на труп игумена.
Капитан Сульйо сказал:
- Надо убить этого злодея! - И потом еще прибавил: - Оно так и будет. Еще старые наши люди говорили: когда разбойник руку на попа либо монаха поднял и убил его, то и ему пропасть вскорости.
И низамы турецкие соглашались и говорили:
- Что за слово! Говорят, ходжа, учитель ваш!
Когда Тодори уходил, Пан-Дмитриу сказал ему тихо: - Ты скажи кир-Христаки, что я на днях приду к нему по хорошему делу. Пусть будет покоен!