V
Влюбился Костаки в дочь купца Пилиди. Только вы, господин мой, не думайте, что в нашей стороне бывает любовь как у других, у франков, или у русских, или в Афинах, что девушка с молодым человеком разговаривает или под ручку гулять с ним идет. У нас этой свободы нет. Я в жизни моей множество вещей видел и стихи читал разные, и мифические истории о любви; у других людей иначе это все бывает, а у нас иначе. В Болгарии я был, например, и как увидал, что простые, сельские девушки у болгар с молодцами танцуют; возьмутся все руками, вокруг станут и пляшут, и прыгают высоко, - и девушки, и мужчины, - Господь Бог один знает, как я удивился! И смешно мне и стыдно стало; и еще удивительнее для меня было, что эти болгарские паликары возьмут цветок и девушке при всех дают. Это значит: "Я тебя люблю". В Боснии тоже я был. Так там не только христиане, и турки с молодыми девушками на улице смеются. Девушки придут за водой на колодезь; а паликары-босняки и христиане, и турки с ними шутить станут. Подойдет другой, сейчас ей два-три комплимента скажет; и она рада! И это у них ашик называется.
Где у нас так делать!
У нас в Эпире девушка как подросла так, что можно замуж идти, запрут ее в дом, - и никуда она выходить не смеет; не то на танцы или на свадьбу чью, аив церковь нельзя. Срам великий! Один раз в год все девушки причащаться в одну церковь сбираются ночью, и кроме попа и певчих ни одного мужчины нет тогда в церкви; и митрополит в эту ночь у паши заптие требует, чтобы дверь церковную стерегли. И в самом вилайете, в Янине, еще строже, чем в других местах. И чем богаче дом, тем строже, потому что и спрятать девушку в богатом доме легче.
Извольте теперь судить, какая у нас любовь может быть! Скверное наше место насчет этого!
Однако пока еще девушка не выросла совсем для замужества, ее можно видеть везде, - и в доме гостям варенье и кофе она подает, и в школу по утрам ходит, и в гости, и на танцы ее берут родители, пока мала.
Так и Костаки наш Софицу Пилиди узнал, когда еще ей четырнадцать лет было; и влюбился в нее. Она уже велика была, а еще ходила в училище. По мне, ничего в ней хорошего не было, бледная и худенькая, как почти все наши эпирские женщины. (Это так! у нас все больше худые; род уже такой!) Глаза у нее это правда, что сладкие были, и обращение хорошее, целомудренное.
Идет с нянькой утром в училище всегда очень скромно, а вечером из училища в дом отца возвращается. Одета она была по-старинному и не шляпку на голове носила, а феску; идет, и глаз от земли не подымет. И обучена была она в школе свыше всякой меры хорошо.
Подушки по канве большими франкскими цветами вышивала; рубашки европейские шить умела. Историю и географию всю наизусть знала.
Приехал к нам новый митрополит и пошел на экзамен в девичье училище. Пришла очередь Софицы. И так знала она хорошо, бедная, - как в барабан забила! не разберешь даже слов.
А митрополит хитрый; спрашивает вдруг у нее: "Есть в Молдавии горы или нет?" Покраснела Софица, на учительшу глядит. Учительша тоже застыдилась, а помочь нельзя. Подумала Софица и говорит митрополиту: "Нет гор в Молдавии; все поле". Все обрадовались.
Костаки, конечно, ее воспитания не имел. Однако и его священник наш читать и писать хорошо обучил; пел он в церкви с детства и Апостол читал прекрасно. Сулиот-человек! Где ж ему географию знать?
VI
Ни я, ни другие друзья и товарищи Костаки долго не знали, что ему нравится дочь Пилиди. Только стали замечать, что он петь чаще стал. Все поет и поет! И особенно одну песенку.
Эту песнь вы часто, господин мой, можете слышать на улице и в Янине, в Арте, и в других наших городах; в праздник, когда стемнеет, паликары наши выпьют в кофейнях, идут по улицам и громко поют ее:
Проснись и не спи, Моя золотая канарейка! Встань с постели И услышь, как я пою.
Вот эту песенку Костаки все распевает. Он распевает, а Софица в школу мимо нашей лавки ходит.
Уж когда я спросил у него от всего сердца правду и просил его мне исповедаться, он признался. - Люблю ее, говорит.
- Ба! - говорю я ему, - трудное это дело! Не случится это, чтобы дочь такого официального человека как Стефанаки за мальчика-сулиота вышла...
- Я сулиот, а он франкский портной, франкорафт. - говорит.
- Это так, - говорю я. - Да он, видишь, не только богат, но и в драгоманы теперь поступил; корону на фуражке золотую носит; с пашой обедал раза два у консула, у консула в большом уважении.
- Да он осел, - говорит опять Костаки...
- Осел, да поди навьючь его? - не навьючишь!
- Бог все делает! - ответил Костаки и ушел.
Я молчу; жалко паликара, что безумие такое задумал.
Так и прошло довольно много времени.
Оно не то, чтобы Стефанаки был из какой-либо старинной эпирской семьи: есть у нас древние имена по сту лет даже. Все торговали и в уважении были. А Стефанаки-франкорафт с тех пор наживаться стал, как у нас в моду великую это европейское платье стало входить. Человек он был не умный, а судьбу хорошую имел. Сначала многие помнят его у итальянца-портного: босой бегал мальчиком, а потом за женой взял деньги хорошие и начал богатеть. Судьба ему даже такая вышла, что жену свою он не любил и, видно по желанию его, ее разбойники убили. Вот как это было: у жены его в Загорах в деревне был домик; виноградники были и еще кой-какие вещи. В 54 году разбрелись люди Гриваса, потому что уж Гривас не мог держаться: были у Гриваса всякие люди, и побродяги и злодеи были. Нельзя без этого при восстании. И люди Гриваса сильно озлоблены были на загорских, потому что загорские жители мошенники и хитрецы. Я сулиот и не люблю их. Они и защищать себя сами никогда не умели, а наших же прежде капитанов с молодцами из Лакки-Сулии сторожить себя от разбойников нанимали. Деньги наживать - это они умеют, сказано, загорцы.
Вот ребята Гриваса и разбрелись туда и сюда. Пришла партия в Загоры ночью. - Мы, говорят, султанское войско. - "Дервен-агадес", сельская стража.
Поужинали. А Пилиди они знали, знали, что он и туркам кланялся всегда низко, и на восстание ни пиастра не дал. Он в это время уехал в Загоры посмотреть свой дом и виноградники.
Подошли к его дому: - "Отворяй!" - кричат.
- Куда отворять! Убежал через крыши и скрылся портной проклятый... а жену беременную оставил.
Они ее и не хотели убить. Но, видно, ее смертный час пробил тогда. Мошенник муж от скупости своей все не верил ей и прятал от нее деньги. Зароет их в погребе в землю в один угол и призовет, и покажет... Смотри, вот деньги где. А потом опять испугается, чтобы она не взяла и не истратила, потихоньку от нее в другое место перенесет. Потом опять зовет, показывает, опять тайком в третье место переносит. Так она, несчастная, и не знала, где деньги.
Впустила она, бедная, грабителей. Что ж ей делать было? Беременая, убежать не успела...
- Где деньги у мужа? - кричат разбойники. Она указала на последнее место. Рыли, рыли, ничего не нашли; указала она на другое, третье место: опять ничего, измучились рывши.
- Ты, ведьма, нас обманываешь, смеешься над нами! Здесь со злости ее, несчастную, и убили. Зарезали с ребенком вместе, который в утробе ее был. Так и ушли. Франкорафту что? Слава Богу! Жены нет, а деньги целы. Для хозяйства старушку бедную, сестру свою родную, вдову, взял и живет хорошо.
Вот какой человек Пилиди! Худой человек! А в почете большом, куда бы ни пришел, особенно как к богатству его, да корону на фуражку надел и драгоманом стал...
VII
Каким драгоманом сделался Стефанаки, французским, русским или австрийским, уж я и сказать вам не могу. Вице-консулом в нашем маленьком городке был один мусьё Бертоме, франк из армян. Он был вовсе простой человек и служил без жалованья, а только из чести, и поднимал разом три флага: русский, французский и австрийский. Русский настоящий консул назначил его для кое-каких мореходных дел и еще чтобы было кому защитить иногда человек пять-шесть русских подданных (из наших же греков они все были).
Хоть и простой и смирный человек, а был мусьё Бертоме в большом уважении, потому что из старых хозяев был в городе и состояние свое имел. В праздники императоров русского, австрийского и французского расходов не жалел; угощал всех кофеем и ликером, кто ни придет, и старался, бедный, как мог. И вот что Удивительно: хоть и франк он был по вере своей, однако, как будто, русский флаг больше других уважал.
Я думаю своим мозгом, который мне Бог дал, что он это в угоду грекам делал, чтобы в городе его больше любили. Ничего, был человек хороший. Только бедный ум его плохо резал. Придет к паше, улыбается все, а сказать, как следует, ничего не умеет. Если бы не консульша, дела бы вовсе не шли. Та была паликар старуха! На пашу накинется: "Я с тобой говорить не хочу! Ты все лжешь и обманываешь нас. Обещал выпустить вот того-то и того-то из тюрьмы, а не выпускаешь. Учат-учат вас, а вы все такие же... Не смотри ты на меня, паша... я сама тебе вчера пирог сладкий испекла, своими руками замесила; а ты нас не любишь, и я сама тебя теперь уж не люблю!" Просит ее паша, обнимает. "Эй, море кирия, не сердись! Не сердись, море консульша! Отпущу этого человека тебе в угоду. Верь мне! мы с мужем твоим старые друзья... В одном городе родились"...
На жандармов кричала, командовала ими консульша. То не так, и другое не так! "Ты знай свое место, разбойник; а ты свое дело смотри; а ты свой долг знай, и тем и уважишь кого надо!.."
Так и покрикивает, и муж за ней тихонько да с улыбкой: "Что ж ты это? Правду она говорит: ты это не так, море, делаешь".
Были у них две дочки молодые: m-lle Роза и m-lle Мари. Девицы красивые и скромные. Сама старушка была из Сиры, франкорумья, и был у нее родной племянник, тоже франкорумьос, Жоржаки.
Вот этот Жоржаки и свел с ума старого дурака Пили-ди, сделал его драгоманом, всячески насмеялся над стариком и ограбил его потом через меру.
Я с кавассами г. Бертоме был большой друг и часто бывал в консульстве. Приду и сижу у них. И они мне много рассказывали, а многое и сам слышал. Жоржаки такой негодяй был, что и сказать трудно. Жиденький, да с бородкой, как еврей, так и крутится. Дьявол! А хвастаться - это первое дело. Придет к нам с кавассами вниз: "я, говорит, весь свет изъездил! В Александрии был, в Константинополе жил, в Молдавии и Валахии торговал. В Константинополе в посольствах замучили меня. Я, друг мой, люблю простоту; комплиментами тягощусь. Нет покоя! надевай, Жоржаки, фрак и перчатки каждый вечер! "Кир-Жоржаки! - говорит русский посланник, - вы обедаете у меня сегодня?" - француз к себе зовет, немец к себе. Тирания! кататься верхом с секретарями, французскую посланницу вечером à la bra-cetta домой с балу английского провожай! Я с ними со всеми был знаком. Конечно, люди высокого звания, аристократия такая, что ваши эпиротские головы и не постигнут во веки вечные. А иной раз бывало от утомления всех их к чорту пошлешь. - "Чтобы ваши души не спаслись!" - скажешь про себя. Уж довольно мне комплиментов этих!.."
Так он нам рассказывал. Верить нам этому или нет - не знаю. И еще говорил: "скажу я тебе, брат, что я вот какой человек: чем хочу, тем и буду: с пастухом я сам пастух, с лордом лорд, с ученым ученый, с пашой паша, с дураком дурак, с мудрым мудрец первой степени!.. У меня ключ всего мiра; что захочу - отопру. Вот что я!"
Тошнота, бывало, видеть его, как он вертится и хвалится: панталоны узенькие и сам тонкий... Господи, избави!
Раз один старичок простой сидел у нас и сказал ему: "Это точно, оно может быть, что ваше благородие с пастухом пастух; учености я и мудрости никакой не знаю; лордов в жизни моей не видал. А с пашой-то вы когда, так на пашу не похожи; а как бы, так сказать, больше к простым людям приближаетесь.. Паша паше кланяется иначе, чем вы, да и говорит, я думаю, иначе, чем вы говорите!"
- Ты, - говорит, - глупый старик - грамоте не обучался и свету не видал... Не вместить голове твоей толстой суждение о человеке как следует благородном... Это моя вина, что у меня гордости нет и что я с такою сволочью, как ты, в разговоры удостаиваю вступать! Ты знаешь ли, несчастный, что я на все способен!.. Знаешь ли ты, что если на меня хоть бы писать найдет охота, перо в руке моей трепещет! Как в лихорадке само перо бьется! Вот что я такое! Никто здесь и понять даже не в силах, что у меня за душа... И сверх того еще какая я собака...
Рассердился Жоржаки - беда! а мы от смеха чуть не задохлись все.
А благородство его тем и кончилось, я говорил уже вам, что он старика Пилиди ограбил.
Раз сидели мы вечером внизу с кавассами, - слышали у господ наверху шум и смех, и дочки консула тоже громко хохочут.
Взошли мы потихоньку на лестницу, глядим: старого Пилиди Жоржаки на царство венчает...
Правду я вам говорю; на царство венчает. Ведь этот Жоржаки бессовестный и что выдумал: у епископа митру выпросил. - "У нас спор, говорит, в консульстве сколько митр у вас есть. Я говорю две, а консул говорит одна. - Нет, я говорю... Одна здешнего круглого фасона, а другая высокая из России..." "Я, говорит консул, только круглую видел..." Так и выпросил митру Жоржаки.
Напоили немножко старика и посадили на очаг как на трон и митру надели...
- Zito! - кричит Жоржаки, и другие кричат "Zito!"
- Zito! император австрийский!..
- Что, - говорит Жоржаки, - император австрийский... Не того он достоин... С таким величием, с таким, говорит, лицом ему только византийским императором бы прилично быть...
Консул говорит: - полно, полно! А тот безумный сидит на очаге в митре и улыбается, и не видит, что из него карагеза сделали...
Выйти в этот день нам пришлось с Стефанаки вместе из консульства. Мальчик опоздал прийти за ним с фонарем, у меня был фонарь, я и говорю: "пойдемте вместе, кир-Стефо!"
Пошли.
- Что, - говорю я ему, - хорошо повеселились сегодня?
- С такими благородными, воспитанными людьми как не веселиться, - говорит. - Боже ты мой! что значит человек в Европе был! Совсем другой обычай! Свобода обращения, благородство, веселость! А у нас что? бедность, нищета, каждый ищет только, как бы осудить и обмануть другого! Варварство, Турция, одно слово...
Я слушаю его и думаю: "вот что! А давно ли я видел, как ты башмаки снимал в сенях, не то у паши, а у последнего турецкого меймура, и подбегал к нему согнувшись, точно полу поцеловать сбирался!
Думаю я так, а сам говорю ему:
- Да, кир-Стефо - Турция и дела турецкие вещь пропадшая! Пора и тут эллинской свободе распространиться!
- Нет! - отвечает, - этого ты также не говори. Я эллинов не люблю... Ты меня не понимаешь, несчастный... И я тебя не виню, потому что ты не так-то грамотен... Я говорю о свободе обращения, а ты об Элладе! Что хорошего твоя Эллада? Разбой, всякий пастух равен богатому и образованному торговцу. Теперь хоть бы мне... Я человек хорошей фамилии, благородный, имею состояние... Приятно ли мне будет, если всякий куцо-влах, всякий белошапочник будет со мной равен. Здесь тебе все-таки почет какой-нибудь есть... Здесь, друг мой, есть еще аристократия. Просфору мне в церкви подают особую, потому что ценят и уважают меня за мое состояние... Что это значит? Это значит аристократия!
- Ну, хорошо! - думаю я про себя. - Мне что до этого... Подожду, как начнется тревога какая в краю, да перейдут эллины границу, что тогда заговоришь?.. Первый от страха закричишь: "Zito!"
Через неделю мы узнали, что Стефанаки драгоманом сделали.