Надел он фуражку с галуном и с короною вышитой, мундир сшил, ходить прямее стал, глядит строже. Беда! Уж и перед пашой в сапогах сидит; башмаки перестал носить (а прежде сапог не носил, легче скидать), смотрим, он уж и с турками спорит: извините, говорит, на это трактаты великих держав существуют!
Зашел я к нему с Рождеством поздравить. Садись, - говорит. А прежде бывало: добро пожаловать, капитан Яни! Добро пожаловать, садитесь. Как живете?
А теперь просто: садись, брат. Ныне праздник, ты у меня гость... Садись!
И фуражка драгоманская на столе, на особой вышитой подушке у него лежит, короной вперед; пройдет мимо и поправит ее.
"Ба, ба, ба! - думаю, - как этот человек вдруг распух и возгордился".
VIII
Костаки, я вам скажу, может быть, при одной песенке бы и остался. Все бы думал: куда мне навьючить богача и драгомана! Поскучал бы и сказал бы после: "Софица - Мофица не все ли равно! На лаккиотке нашей женюсь". Но та старуха, которая от кади его спасла, Катйнко Хаджи-Димо - распалила своими словами его любовь. О том, что Софица нравится нашему молодцу, она от меня узнала. Я сказал ей: "Вот бы сделать ему хорошую судьбу?" Катйнко была прелюбопытная старуха. Добрая была на разговоры, да и на дела всякие, как мужчина.
После того, как она спасла Костаки от наказания, Костаки стал'бывать у ней в доме. Она жила одна; хоть муж у ней был еще жив, однако он давно уехал в свое село и с ней не видался никогда. Она сама развелась с ним, сумасшедшая! Не любила его, а поверьте мне, что он в молодости был превидный собой мужчина! Да, сказала себе женщина: "Не люблю его и кончено!" Представили архиерею прошение, что у ней будто зоб на шее больше растет, когда она с мужем вместе. "У меня зоб, говорит, есть: и как я уеду от него к матери моей, так у меня зоб меньше; вернусь к мужу, зоб больше станет!"
Доктора свидетельствовали ее, свидетельствовали. Все говорят одно:
- Не слыхали мы, и в книгах не писано, чтобы через мужа зоб стал больше!
А Хаджи-Димо свое:
- Не хочу, чтобы меня через него да зоб бы задушил!
Архиерей говорит: "Это не причина". А она ему: "Ваше преосвященство монах, человек святой, от таких дел далеко жили. Вы мне поверьте. Доктора мошенники. Кабы я побогаче была, не то чтобы зоб, а и худшую бы причину нашли".
Таскали, таскали мужа по ханам. Устал человек. А Катинко оставит дело на два-три месяца, уедет к матери в село, и опять в город судиться. У нее родные везде были; у родных живет. А мужу несчастному каково в хану жить, когда его вызовут? Уж он и сам стал соглашаться. "Хоть мне она и по душе была, и зоб этот у ней невелик, и я этим зобом нисколько не брезгаю; однако, Бог с ней, если я ей угодить не могу" (надо и то сказать, что деньги и имение у нее были, а он был беден). Архиерей, однако, все еще увещевал ее и уступил только тогда, когда Катинко сказала: "Эй! не разведете, пойду к туркам и потурчусь - одно мое вам слово".
Испугался архиерей и все старшины и развели ее. А она смеется после: "Слыханное ли дело, чтобы хорошая христианка потурчилась? Кто пойдет турчиться? Разве распутная какая-нибудь, которая турка полюбила!"
И стала с тех пор жить сама одна.
Женщина эта многое вынесла и многое видела и знала. Она и у разбойников в плену была. Да! взяли ее на дороге разбойники и две недели держали в лесу. "Извините, кирия, говорили они ей, что у нас угощать вас нечем, кроме хлеба и кизиля". Кизилевыми ягодами все ее кормили; послали одного пастуха-влаха с угрозами в город и велели родным выслать пять тысяч пиастров; "а не вышлите, убьем кирию Катинко".
Дома у нее были деньги, и выслали родные пять тысяч пиастров. Разбойники ночью проводили ее сами до хана и сдали ее ханджи в руки. "Смотри, осел, береги кирию и завтра отправь бережно в город! Это наша кирия, мы ее любим".
И еще сказали ей: "Мы, сударыня, знаем, какое у вас состояние: не богатое и не малое, а среднее; оттого мы с вас больше пяти тысяч пиастров и взять не хотели"...
Когда вернулась Катинко в город, захотели турецкие чиновники ее видеть и узнать что-нибудь о разбойниках. И она своими ответами всех смешила, а показать что-нибудь важное на разбойников не показала.
Случился тогда в конаке один греческий подданный, и вздумал он, когда все от ответов Катинки развеселились, подшутить над ней.
- А что, - говорит, - Катинко, как здоровье ваше? После разбойников у вас как будто зоб опять побольше стал?
Все засмеялись. А она ему:
- Стыдись, несчастная твоя голова! Ты думаешь, здесь Эллада ваша, что ли? У вас в Элладе, в Юнанистане вашем разбойники люди бессовестные, такие же, как ты! А здесь Османли-девлет, и албанцы, которые меня взяли, люди целомудренные и разумные.
Боже мой! как хвалили ее турки за эти слова! А она вышла из конака и говорит христианам:
- На! пропадите все вы, и паша, и кади, и все дьяволы! Захотели, чтоб я на разбойников что-нибудь показала! Как же, ждите! Разве можно хорошему человеку в Турции на разбойников показывать? Что ж это будет за порядок, если в Турции переведутся разбои и скажут все: "Турция хорошее государство, Турция вперед идет. А Эллада государство скверное: Эллада не идет вперед; в Элладе есть разбойники, грабят и бьют; а в Турции нет!" Ну, какие же и вы сами патриоты, если хотели, чтоб я на разбойников туркам показывала?
Вот какая была женщина эта Катинко. Все мы ее уважали; а Костаки так и говорил: "она для меня больше матери".
Я сказал вам, что Костаки стал к ней часто ходить после того, как она его из рук кади спасла. Старуха его очень любила. Ласкала его как сына и любила шутить с ним и дразнить и стыдить его.
Костаки был отцом своим в большом целомудрии воспитан. Кто видел его с мужчинами в пляске, или на базаре, или когда на горе за городом в праздник начнут играть в войну и, разделясь на две партии, камнями бросать, всякий говорил: "какой этот смелый и дерзкий паликар!" А при женщинах он все краснел, и никогда никто от него бесстыдной шутки не слыхал; мы, которые постарше, часто и шутить начнем между собой. У того есть в городе кума; а у того две кумы. Костаки только краснеет. Раз, как я знал, что Катинко любит Костаки как своего сына, я и говорю ему в праздник:
- Пойдем, Костаки, сделаем посещение кира-Катанки.
- Пойдем.
Пришли. "Садитесь, садитесь. Как поживаете?" Очень хорошо. А вы как? "Очень хорошо!" Стали разговаривать. Костаки курит и молчит в углу, как девица.
Пришла служанка, подала нам варенья и кофе. Служанка была молодая куцо-влаха и собою красивая.
Я на нее взглянул; а Костаки и глаз на нее не поднял. Ушла служанка. Кира-Катинко и говорит паликару:
- Что же это ты, друг мой, такую великую суровость оказываешь? На женский пол не глядишь.
Застыдился Костаки! Как свекла красная покраснел!
- Оставь его, кирия, - говорю я. - Костаки мальчик у нас хороший, стыдливый и честный. А паликар вы сами знаете какой! Он отцом в целомудрии и молодечестве воспитан.
- Знаю, знаю, - говорит Катинко. - Я пошутить хотела с ним, потому что я его люблю как своего сына. А что он, такой паликар, краснеет и стыдится, когда говорят с ним о женщинах, это точно доказывает его скромность. И знай ты, если молодой человек краснеет, когда с ним говорят о чем бы то ни было старшие или по званию высшие, то это значит, что он хороший человек будет. Это значит, что душа его чувствует все!
- Женить бы его, кирия, поскорей, - говорю я, - чтобы не развратился, не испортился...
- Что ж, женили бы его. А я говорю, "На ком?"
- На ком? - говорит кирия. - На девушке честной и красивой, из уважаемой семьи и с приданым.
Так этот разговор и кончился. Мы ушли, и с тех пор Катинко задумала непременно женить Костаки.
IX
Старушка Катинко Хаджи-Димо как задумала своего любимца Костаки женить на Софице, так и стала паликару об этом говорить.
- Вот, изволь, тебе жена как следует... Ты молодец и она миленькая. Ты молод, а она еще моложе. Пара! Девочка, ты меня, сын мой, послушай, диво! Обходительная, кроткая, хозяйка. Теперь, как из школы вышла, посмотрел бы ты на нее: ни минуты без дела не бывает, посуду моет сама, всем старшим и родным, которые в дом приедут погостить, постелю стелет; на кухню беспрестанно ходит; шьет; я даже видела раз, что она стены белила сама.
Старуха хвалит, а Костаки только краснеет, бедный.
Так всякий день говорила Катинко паликару. И это было правда. Что другое, а воспитание Стефанаки дочерям хорошее давал, благочестивое. И в семье он и сам был Добрый и ласковый человек. Всячески и подарками, и ласкою дочерей старался утешить.
А Катинко все свое твердит:
- Какая, я тебе говорю, Софица эта тихая. Я у них часто бываю и ночую даже нередко. И что ж, поверишь ли ты; слова почти от нее не слыхала! Только улыбается всем и угощает, бедная: не угодно ли кофе, кира, не угодно ли ликеру, не угодно ли варенья, кира? Такая сладкая девушка! И приданого за ней будет лир 200 и даже более...
- Не отдадут ее за Костаки! - говорим мы.
- Старуха Катинко - колдунья! Не бойтесь. Уж не знаю, отчего это я полюбила этого паликара? Или оттого, что мне за мои грехи Бог детей не дал; так уж ему душу всю отдаю!.. Будет, будет это! Пусть Костаки еще годик поторгует телятиной и немножко поправится деньгами!
Катинко призналась мне, что она и Софице говорила.
- Хочешь замуж, дочь моя? - сказала ей старуха. Софица только глаза опустила.
- Нет, ты мне скажи...
- Это воля отца моего, - говорит.
- А твоя воля?
Конечно, девица скромная на это не должна ответить... Да старуха успокоиться не могла.
Велела паликару пройти мимо окон, и позвали Софицу.
- Смотри, что, эта картинка хорошая?
- Какая? - говорит.
- Этот паликар.
- Хорош, - говорит Софица, - я его знаю; это Костаки, сулиот, который кожей торгует. Я в школу мимо его магазина ходила.
- Вот тебе муж! - говорит старуха. Софица обиделась и покраснела.
- Ба! - говорит, - белошапочник, и вдруг мне мужем будет! Простой человек. Весь, как клефт, в белом платье!..
Этого мы не сказали Костаки бедному, чтобы не огорчить его.
Так-то шло это дело. А старик Стефанаки в это самое время о мошеннике Жоржаки с ума сходил.
Тот изверг ему все льстил, в делах своих советовался, способности его хвалил.
- Как же не проклянуть вам, здешним православным, эту Турцию! Сколько великих способностей пропадает. Да вы министром, губернатором должны быть.
- Не брани Турцию, - скажет Стефанаки, - как бы хуже не было!
- Ба! ба! ба! Да вы такой умный, да вы такой честный и опытный гражданин... Я, который столько видел людей... Мало видел таких, как вы... Вы меня извините, я вам скажу, у ваших здесь мало благородства в обращении... А у вас благородство свыше всякой меры. Вы мне отец. Я отца своего так никогда не любил.
Катинко все это сама слыхала и сама рассказывала нам.
И полюбил старик Жоржаки крепко. Пироги ему шлет; виноград привезут ему из деревни, он целые вьюки винограда к Жоржаки шлет.
Похвалит Жоржаки у него в доме ковер болгарский, - старик ковер дарит ему.
Сам по улице идет в драгоманской фуражке с базара, а слуга за ним большую каракатицу для Жоржаки несет.
- Каракатиц свежих, - говорит, - привезли из Превезы!
Жоржаки плачет, обнимает его: "Ты мне отец!" - кричит.
А Стефанаки везде вздыхает и рассказывает: "много я жаловался, что судьба дала мне одних дочерей, и пожалел меня Бог, послал мне сына в Жорже!"
Катинко сокрушалась, боялась смерть, чтобы Софицу за Жоржа не отдали.
- Нет! - я говорю ей, - этой-то мерзости уж не сделает старик. Все как бы то ни было христианин, за Франка не отдаст!
- Закрутился, - уверяет Катинко, - закрутился старик от похвал и от драгоманского галуна!
Недолго, однако, веселился с франками Стефанаки.
Смотрю я раз поутру - бежит за мной мальчик от Хаджи-Димо:
- Идите, - говорит, - кир-Янаки! госпожа моя желает вас видеть.
Прихожу.
- Что такое случилось?
- Случилось, капитан Яни, дело мерзкое. Жоржаки ограбил кир-Стефо нашего.
- Как? - удивился я.
- Как? Лестью. Брал у него деньги взаймы и в срок отдавал, а гляди и раньше срока. Раз пришел и говорит: "Сыном ты меня считаешь, кир-Стефо". - Лучше сына. - "А если я тебе лучше сына, так дай мне под залог имения, которое у меня в Молдавии, полторы тысячи лир. Вот тебе мои документы".
Старик дал и расписку взять не хотел; Жоржаки насильно дал ему расписку. А там, как это случилось, что и расписка пропала и в Молдавии, говорят, имение разоренное, двух пиастров не стоит, и сам Жоржаки уехал.
- Плохо старику! - говорю я. - Жалко. А что же мусьё Бертоме с женой о племяннике говорят?
- Они тоже бранят и проклинают Жоржаки. Поди теперь, ищи его. Ведь здесь Турция, и на месте дело не кончается, а каково в Египте или Молдавии мошенника искать?
Встречал я не раз после этого дела старика. Снял он и драгоманскую фуражку, и сапоги бросил, и опять башмаки надел, чтобы легче было снимать у турок. Об трактатах уже ни слова! Стал опять согнувшись к паше и к кади подбегать. К вали-паше ездил подавать прошение. Писал вали и греческому консулу (потому что мошенник греческий подданный был), и в Константинополь писал. Дело и до сих пор не кончено.
Старик горюет, а у нас с Костаки и с Катинкой все его дочь на уме.
Стал жаловаться старик Катинке, что старшая уж на возрасте. Катинко и говорит:
- Это еще не велико несчастие, что на возрасте. Все девушки растут скоро.
- Время замуж, - говорит Стефанаки. - Время приданое готовить. Кто у нас с малым приданым возьмет? Разбойник ограбил меня, теперь и мне тяжело будет, Софице под пару не найти теперь жениха. Из большого дома жених большие деньги попросит.
А Катинко говорит ему.
- Не смотри на большие дома, смотри на человека. Я тебе жениха нашла.
И сказала ему, кто жених.
Боже сохрани, как рассердился Стефанаки!
- Белошапочник! простой сулиот! кожей торгует!
- А ты сукном торгуешь, - говорит ему кира наша добрая.
И начался у них с Пилиди спор и крик.
- Он капитанского рода хорошего!
- Кто, - говорит Пилиди, - на капитанов глядит теперь! Теперь цивилизация! Ты так говоришь, кирия, потому сама за простым человеком была...
- Так что ж, дай Бог здоровья моему мужу бедному. Он со мной хорошо жил, и хоть сельский человек, а из хозяйского дома, а ты ведь у франка-портного прежде старое платье штопал и двор ему подметал!
- Что ж ты мужа бросила, если он такой благородный человек был? - кричит Пилиди.
- Это дело другое, - говорит ему старуха, - сам знаешь, у меня зоб прибавлялся...
До ссоры дело чуть-чуть не дошло. Однако, так как Катинко была сродни старику, то они скоро опять помирились.
- Нет тебе судьбы, паликар мой! - сказала старуха Костаки.
- Как Богу угодно! - ответил бедный... Побледнел он, правда, немножко в эту минуту, но потом уж не говорил ничего ни мне и никому из друзей.