Легенда о Фергюсоне
Настоящий рассказ есть суровое изложение того, как Эбергард Фергюсон потерял в мнении людей благодаря свидетельскому показанию человека, которому он, когда тот был ребенком, дал пряник. Из дальнейшего читатель убедится, что пряник был дан неблагодарному существу и что репутация Фергюсона нашла неожиданную защиту в лице девушки, до тех пор не обнаруживавшей себя ровно ничем.
Мы все, по крайней мере те из нас, кто побывал в долине Поющих Деревьев, слышали, что Фергюсон отличался необычайной силой и один победил шайку в сорок восемь бандитов, опрокинув на их гнездо с отвеса Таулокской горы огромную качающуюся скалу весом в двадцать тысяч пудов.
Эту скалу можно видеть и теперь: раздробив барак Утлемана, предводителя шайки, она скатилась по склону в лес и там, никогда более не качаясь, обросла кустами.
Лет пять назад низменный берег моря между Покетом и Болотистым Бродом был затоплен долгими ливнями. Прилив более сильный, чем обыкновенно, благодаря урагану, помог делу разрушения насыпи. Поезд, шедший из Гель-Гью в Доччер, высадил пассажиров на станции Лим, и все стали ждать прибытия рабочих команд.
Часть пассажиров вернулась в Гель-Гью, а часть осталась.
В деревянной гостинице "Зимородок" поселились Джон и Сесиль Мастакары, братья-агенты целлулоидной фирмы; доктор Фаурфдоль, получивший службу в Доччере и не торопившийся никуда; пьяный джентльмен с испуганными глазами и нервным лицом; самостоятельная девица плоских форм, смотревшая на все твердо и свысока; и инженер Маненгейм с дочерью шестнадцати лет, молчаливой и большеглазой. Ее звали Рой.
Лим – место, где из центра во все стороны можно видеть за домами бурое поле и лес на горизонте, а за ним – горные голубые намеки, почти растворенные атмосферой, а потому на третий день вынужденного покоя начался сплин.
Было слышно, как вверху ходит по своему номеру пьяный джентльмен, напевая: "Я люблю безумно танцы…" Доктор сидел на террасе, рассматривая местных пиявок. Братья Мастакары играли в шестьдесят шесть, сидя в тени пробкового дерева, у входа в гостиницу. Инженер забрался на кухню, где начал терпеливо учить кота подавать лапку, а его дочь стояла, прислонясь к садовой стене, и грызла орехи, которыми были всегда набиты карманы ее платья. Она думала: "Что будет, если я закрою глаза и вдруг открою? Может быть, я окажусь в Африке?!"
Никто не подозревал, что к гостинице приближается алчная и беспокойная личность, заранее рассматривающая пленников Лима как отпетых дураков. Это был Горький Сироп, имя и фамилия которого бесследно пропали.
Сварливый взгляд и длинный, угреватый нос Горького Сиропа увидели первыми братья Мастакары. Горький Сироп дернул за козырек кепи и сказал:
– Джентльмены желают развлечься. Они могут посмотреть местные достопримечательности.
Джон Мастакар сосчитал: "пятьдесят один" и прибавил: "уйдите". Но Горький Сироп подошел ближе.
– Во-первых, – сказал он, – столб, на котором линчевали трех негров в 1909 году.
У окна показался пьяный джентльмен. Он был-таки пьян и смеялся.
– Во-вторых, – продолжал бродяга, – вывеска, написанная масляными красками над булочной О'Коннэля. Если всмотреться, явственно различаешь среди булок и кренделей фигуру знаменитого полководца Наполеона.
– Ха-ха! – сказал пьяный джентльмен. – Выпей на доллар и увидишь зеленых слонов.
Вышел инженер с дочерью. Рой молчаливо грызла орехи.
Увидев ее, Горький Сироп преобразился.
– В-третьих, – сказал он совсем громко, – на дереве близ мастерских ласточка свила гнездо в туфле приезжей артистки Молли Фленаган, которая бросила ее туда после того, как выпила из этой туфли целую бутылку шампанского.
Раскрылось второе окно и показался раздраженный бюст самостоятельной девицы средних лет; она твердо сказала:
– Вы должны найти работу, Дачежин! Все должны работать, а не попрошайничать!
С террасы приплелся доктор.
– Нет ли еще чего-нибудь? – спросил он, зевая.
– Едва ли вы назовете "чем-нибудь" скалу в двадцать тысяч пудов, сброшенную Фергюсоном, – с достоинством произнес Горький Сироп, – редкую качающуюся скалу, которую он обрушил на притон бандитов Утлемана! Она в двух милях отсюда. След могучих рук Фергюсона навеки врезался в камень. Можно различить снимок его пальцев.
– Папа, я хочу видеть скалу, – заявила Рой.
– Вы выразили разумное желание, мисс, – сказал Горький Сироп. – внушительное, незабываемое зрелище!
Инженер не противоречил девушке. Достаточно, что она хотела видеть скалу.
Погода стояла отличная. Уговорили ехать Мастакаров, доктора; пьяный джентльмен пришел сам. Самостоятельная девица резко отошла от окна и больше не показывалась. Хозяин гостиницы доставил поместительный старый автомобиль, куда все и уселись. Горький Сироп, сдвинув колени, чтобы не задеть кого-нибудь и тем не уменьшить свой гонорар, рассказывал, прикладывая руку к груди:
– Фергюсон был таинственная и благородная личность. Ростом семь футов, красивый, как Юпитер, с глазами, обжигавшими каждого, кто приближался к нему. Его голос звучал, как корнет-а-пистон. Его черные усы и такая же борода вились, как шелк. Его лицо было бело, как мрамор. Он жил в лесу, за Таулокской горой. Никто не знал, что он делает. Говорили, что он был несчастен в своей великой любви к дочери одного… гм… инженера. Каждый день он ходил на Таулокскую гору и слегка поддавал скалу, утоляя свое неутешное сердце ее неистовыми раскачиваниями. И вот он узнал, что Утлеман собирается ограбить и убить переселенцев. Тогда герой взошел на гору и ночью, когда бандиты спали в своем лесном доме, послал им вечную печать молчания. Сто двадцать человек было убито, а пятеро сошли с ума, и их поймали.
Доктор лениво улыбался, инженер хохотал, братья Мастакары слушали и соображали, не предложить ли целлулоидной фирме изобразить на гребенках Фергюсона, толкающего скалу.
Наконец приехали к месту, где лежала скала, и вылезли из автомобиля. Пройдя немного пешком, путешественники увидели огромный камень неправильной ромбической формы, лежавший среди деревьев, как серый дом без окон и дверей.
– Не поздоровится от такой штуки, – сказал Джон Мастакар.
– Покажите отпечатки пальцев! – потребовала Рой у Горького Сиропа.
– Они с нижней стороны, так что их не видать, – заявил прохвост.
Доктор лениво созерцал скалу, соображая, сколько ампутаций мог бы он произвести у ста двадцати человек. В это время подошел маленький спокойный старик, очень дряхлый, но с проницательными живыми глазами.
– Толкуете о Фергюсоне? – обратился он к компании. – Что-то вам Сироп врет. Дело в том, что я знал этого Фергюсона, но, хоть убей, это делу не помогает. Даже обидно. Я его знал, когда мне было одиннадцать лет. Впрочем, если…
– Отчего же, скажите… – протянул пьяный джентльмен.
– Я стоял у лавки, – продолжал старик, – а он вышел оттуда и сказал: "Хочешь пряник?" Я сказал: "Да". Взял пряник и съел. Ну, он жил около болота, этот ваш Фергюсон, и промышлял тем, что хлопотал в суде о земельных участках. Разбойники, действительно, были, только дальше отсюда, у Котомахи. Фергюсон был заика, болезненный человек, малого роста. Я ему полюбился, и он брал меня с собой на прогулки: бывало, мы с ним качали эту скалу. Но ее качнуть не труднее было, чем большую лодку. Вот он мне и говорит как-то: "Надоела дурацкая скала!" В ту же ночь ее штормом ударило об откос – верхним краем, должно быть, – основание сползло, и устойчивое равновесие нарушилось. Она, конечно, упала и раздавила двух коров, которые там внизу задумались, – знаете, эти, которые… стоят и жуют. Теперь мне даже смешно, пая все это переиначили.
Через два дня Рой Маненгейм приехала в Доччер и стала рассказывать своей тете о путешествии, грызя, как всегда, орехи. Ее задумчивые большие глаза рассматривали белое ядро ореха, когда она вдруг прибавила ко всему прочему:
– Еще видели мы с отцом скалу, весом тридцать тысяч пудов, которую Фергюсон бросил на гнездо бандитов. С ужасной высоты!
Подумав, она вытащила из кармана новую горсть орехов и, трудясь над ними, докончила:
– Он был красивый, с черной бородой, сильный и храбрый. Так нам сказал какой-то старик. Он говорил – как пел. Все боялись его, а он – никого. И когда он сбросил на разбойников эту большую скалу, он дал какому-то мальчику пряник, потому что был очень прост и доступен… Он любил одну девушку, и они женились.
Еще подумав, Рой прибавила:
– Они женились раньше, чем он сбросил скалу.
Слабость Даниэля Хортона
I
Судьба оригинально улыбнулась одному погибшему человеку, известному под именем "Георг Избалованный".
Его настоящее имя было Георг Истлей. Он сумел убедить равнодушного прохожего человека с золотыми зубами, что всего три фунта поставят его на ноги, при этом был он так остроумен и красноречив, что прохожий увлеченно пожелал Истлею "полной удачи, твердости и энергии".
Оба расстались взволнованные. В тот же вечер Истлей Избалованный засел в пустом складе доков и проиграл свои три фунта одной теплой компании, вплоть до последнего шиллинга. К утру явился лодочник Сайлас Гарт, у которого не было денег, но была охота играть. Он заложил в банк свою лодку; к полудню следующего дня, начав действовать последним шиллингом, Истлей выиграл у него лодку, весла и пустился вниз по реке, сам не зная зачем.
Это было не совсем то, на что рассчитывал прохожий с золотыми зубами, тронутый, может быть, первый и единственный раз в жизни жаром, какой вложил в исповедь свою Истлей Избалованный, – но после кабаков, притонов, панели светлая вода реки так воодушевила Истлея, что еще хмельной, ничего не теряя и ни о чем не жалея, он решил плыть вниз по течению до Сан-Риоля. Надо сказать, что в мечтах начать "новую" жизнь человек этот провел сорок два года и так привык начинать, что кончить уже не мог. Все-таки он хотел воспользоваться счастливым толчком мысли, переменить если не жизнь, то ее сорт.
На дорогу он купил большой хлеб, табаку и питался одним хлебом, к чему, впрочем, привык.
Наступил вечер, и опустился холодный туман. Мечтая о теплом ночлеге, Истлей пристал к берегу на огонек одинокого окна. Он привязал лодку и взобрался на холм. Запинаясь в тьме о валявшиеся бревна и пни, он пришел к бревенчатому дому, толкнул огромную дверь и очутился перед человеком, сидевшим на кожаном табурете. Уставив приклад ружья в край стола, а дуло держа направленным против сердца, человек этот пытался дотянуться правой рукой до спуска.
– Не надо! – вскричал Истлей, с ужасом бросаясь к нему. – Не надо! Она придет!
От неожиданности самоубийца уронил карабин и обратил бородатое лицо к Истлею; с этого лица медленно сходила смертная тень.
Он глубоко вздохнул, отшвырнул карабин ногой, встал, засунул руки в карманы и подошел к гостю.
– Она придет? – сказал человек, всматриваясь в Истлея.
– Вы можете быть совершенно уверены в этом, – ответил Истлей. – Я приехал в лодке, чтобы сообщить вам эту радостную весть. Так что – стреляться глупо. Все будет очень хорошо, поверьте мне, и не хватайтесь за орудие смерти.
Человек схватил Истлея за ворот, поднял его, как кошку, потряс и бросил на кучу шкур.
– А теперь, – сказал он, – ты мне объяснишь, кто эта "она" и что значит твое вторжение!
Истлей задумчиво потер шею и взглянул на спасенного. Его сильное, страстное лицо с по-детски нахмуренными бровями ему нравилось. Он не был испуган и без запинки ответил:
– Это объяснить трудно. Я крикнул первое, что мне пришло в голову: "Она". Позвольте подумать. "Она" – это может быть прежде всего, конечно, та женщина, которой вы пленились так давно, что у вас успела вырасти борода. Быть может также, "она" – бутылка виски или сбежавшая лошадь. Если же вы лишились уверенности, то знайте, что это и есть самая главная "она". Обычно с ней приходят все другие "они". Уверяю вас, "она" отлучилась на минуту, вероятно, чтобы принести вам что-нибудь закусить, а вы сгоряча обиделись.
Самоубийца расхохотался и пожал руку Истлея.
– Благодарю, – сердечно сказал он, – ты меня спас. Это была минутная слабость. Садись, поужинаем, и я тебе расскажу.
Спустя час, после солонины и выпивки, Истлей знал всю историю Даниэля Хортона. Рассказана она была нескладно и иначе, чем здесь, но суть такова: Хортон преследовал идею победы над одиночеством. Он был голяк, сирота, без единой близкой души и без всякого имущества, кроме своих мощных рук. Скопив немного денег работой по сплавке леса, Хортон сел на дикий участок и задался целью обратить его в цветущую ферму. Разговорившись, изложил он все свои мечты: он видел в будущем целый поселок; себя, вспоминающего, с трубкой в зубах, то время, когда еще он корчевал пни и пугал бродячих медведей; с ним будут жена, дети… "Короче говоря, – сделаю жизнь!" Так он выразился, стукнув кулаком по столу, и Истлей понял, что перед ним истинный пионер.
Как сильно он переживал эти пламенные видения, так же сильно поразила его сегодня внезапная, никогда не посещавшая мысль: "А что, если ничего не выйдет?" Как известно, в таких случаях вариации бесконечны. Ночь показалась безотрадной, вечер – ужасным, молчание и тишина леса – зловещими. Вероятно, он переутомился. Он впал в отчаяние, поверил, что "ничего", и, не желая более в мучениях коротать дикую ночь, схватил ружье.
– Это была реакция, – заметил Истлей. – Я появился совершенно своевременно, в конце четвертого акта.
– Живи со мной, – сказал Хортон, прямо не говоря, что рассчитывает на кое-какую помощь Истлея, но уверенный, что тот сам станет работать. – Здесь пока грязно и дико, но ты увидишь, как я все переверну.
– По-моему, – проговорил Истлей, взбираясь с ногами на скамью и сибаритствуя с трубкой в зубах, – это помещение очаровательно. Обратите внимание на эффект света очага среди свежесрубленных стен. Это грандиозно! Свежий, наивный романтизм Купера и Фанкенгорста! Запах шкур! Слушай, друг Хортон, ты счастливый человек, и, будь я художником, я немедленно нарисовал бы тебя во всем очаровании твоей обстановки. Она напоминает рисунок углем на штукатурке старой стены, среди роз и пчел. Хочешь, я расскажу тебе историю Нетти Бемпо, знаменитого "Зверобоя"?
В четвертом часу ночи приятели мирно храпели на куче сухой травы. Хортон вдруг проснулся, схватил лежащее возле него ружье и закричал:
– Берегись, гуроны заходят в тыл! Болтун! – сказал он, опомнясь и посмотрев на спящего Истлея. – Занятный болтун.
II
Совместное жительство двух столь разных натур скоро обнаружило их вкусы и методы. Едва светало, Хортон уходил пахать расчищенный участок земли, готовил для продажи плоты, рубил дрова, пек лепешки, варил, мыл, стирал. Он был самолюбив и ничего прямо не говорил Истлею, но часто раздражение охватывало его, когда, войдя домой поесть, он заставал Избалованного, который, прикидывая глазом, ставил в разбитый горшок прекрасные лесные цветы, приговаривая: "Они лучше всего на фоне медвежьей шкуры, которую ты растянул на стене", или возился с пойманным молодым дроздом, кормя его с пальца кашей.
Истлей старался днем не попадаться на глаза своему суровому и усталому хозяину; он обыкновенно мечтал, лежа в лесной тени, или удил рыбу, но к вечеру он появлялся с уверенным и развязным видом, отлично зная, что Хортон ценит его общество и скучает без него вечером. Действительно, злобствуя на лентяя днем, к вечеру Хортон начинал ощущать странный голод; он ждал рассказов Истлея, его метких замечаний, его анекдотов, воспоминаний; не было такой вещи или явления, о которых Истлей не знал чего-то особенного. Он рассказывал, из чего состоит порох, как лепят посуду, штампуют пуговицы, печатают ассигнации; залпом читал стихи; запас его историй о подвигах, похищениях и кладах был бесконечен. Не раз, сидя перед освещенной дверью, он говорил Хортону о действии тишины, отражениях в воде, привычках зверей и уме пчел, и все это знал так, как будто сам был всем живым и неживым, что видят глаза.
Днем Хортон сердился на Истлея, а вечером с нетерпением ожидал, какое настроение будет у Избалованного – разговорчивое или замкнутое. В последнем случае он приносил из своего скудного запаса кружку водки; тогда, поставив локти на стол, дымя трубками и блестя глазами, оба погружались в рассуждения и фантазии.
Однажды случилось, что Хортон свихнул ногу и угрюмо сидел дома три дня. С бесконечным раздражением смотрел он, как, мучаясь, полный отвращения и тоски, Истлей рубит дрова, носит воду, стараясь не утруждать себя никаким лишним движением; как крепко он скребет в затылке прежде, чем оторваться от трубки и посолить варево, и раз, выведенный из себя отказом Истлея пойти подпереть изгородь (Истлей сказал: "Я вышел из темпа, погоди, я поймаю внутренний такт"), заявил ему:
– Экий ты бесстыжий, бродяга!
Ничего не сказал на это Истлей, только пристально посмотрел на Хортона. И тот увидел в его глазах отброшенное ружье. Устыдясь, Хортон проворчал:
– Ноге, кажется, лучше; через день буду ходить.
Когда он выздоровел, Истлей принес ему десять корзин, искусно сплетенных из белого лозняка. Они были с крышками, выплетены затейливо и узорно.
– Вот, – сказал он, – за эту неделю я сделал десяток, следовательно, через месяц будет их пятьдесят штук. На рынке в Покете ты продашь их по доллару штука. Я выучился этому давно, в приюте для безработных… Не расстраивайся, Хортон.
Сдавленным, совершенно ненатуральным голосом Хортон поинтересовался, почему Истлей облюбовал такое занятие.
– Случайно, – сказал Истлей. – Я увидел старика с прутьями на коленях, на фоне груды корзин, среди других живописных вещей, куч свеклы, корзин с рыбой, цветов и фруктов на рынке; это было прекрасно, как тонкая акварель. Пальцы старика двигались с быстротой пианиста. Ну-с… что еще? Я бросил переплетать книги и выучился плести корзины…
Несколько дней спустя, утром, приятели сидели на берегу реки. Близко от них прошел пароход; на палубе стояли мужчины и женщины, любуясь зелеными берегами. Ясно можно было разглядеть лица. Высокая, здоровая девушка взглянула на двух сильных, загорелых людей, взиравших, оскалясь, на пароход, вернее – на нее, и безотчетно улыбнулась.
Пароход скрылся за поворотом.
– Быть может, это она и была, – заметил Истлей, – так как все бывает на свете…
– Что ты хочешь сказать?
– Я говорю, что, может быть, она придет… Эта самая… Помнишь, что я сказал, когда ты… С ружьем?!
– Кто знает! – сказал Хортон и расхохотался.
– Никто не знает, – подтвердил Истлей.
Хортон, в значительной мере усвоивший от Истлея манеру видеть и выражаться, глубокомысленно произнес:
– Обрати внимание, как прозрачны тени! Как будто по зеленому бархату раскинуты голубые платки. И – это живописное дряхлое дерево! Красивые места, черт возьми!
– Согласен, – сказал Истлей.