III
Лодка выехала в чистую синеву бухты прямой линией. Строп сердито держал руль и, может быть, первый раз в жизни выражал нетерпение. Черняк задумчиво улыбался. Дело это казалось ему верным, но требующим большой твердости. Вообще же близкое приключение вполне удовлетворяло его жажду необычайного.
Шмыгун греб и смотрел по сторонам так сухо и неприветливо, что, казалось, сама вода несколько подсыхала сверху от его взглядов. Относительно Черняка он думал, что этот молодец сделан не из песка. Впереди, белея и вырастая, дремала "Чайка".
Глубокое волнение охватило Шмыгуна, когда шлюпка стукнулась о борт корабля - этого радостного звука он дожидался полтора года. Несколько матросов подошли к борту, разглядывая прибывших.
- Где боцман? - спросил Шмыгун вахтенного.
Матрос не успел ответить, как приземистый человек с проницательными глазами подошел к Шмыгуну, и руки их застыли в безмолвном рукопожатии.
Черняк и Строп отошли в сторону. Боцман с контрабандистом говорили быстро и тихо. Со стороны можно было подумать, что речь идет не о ценном товаре, запрятанном в таинственных уголках, а о новостях после разлуки.
- Слушайте! - сказал Шмыгун, подходя к Черняку. - Он здесь, внизу, в каюте.
Черняк посмотрел на боцмана; обугленное лицо моряка ясно показывало, что человек этот далек от неудобных для него подозрений.
Тогда он выпрямился, чувствуя, с приближением решительного момента, особую, тревожную бодрость и нетерпение. Строп стоял рядом с ним, неподвижный, хмурый, с вялым, немым лицом.
Деловой ясный день взморья продолжал свою суету: на палубе перекатывали бочонки, мыли шлюпки.
Недавняя определенная решимость боролась в Черняке с трезвыми глазами рабочего дня и обстановкой, способной убить всякое убеждение. Он опустил руку в карман, ощупывая револьвер, и заявил, обращаясь к боцману:
- Я приехал с вашим знакомым, собственно, по своему делу. Есть у меня разные маклерские поручения, а мне сказали в конторе, что молодой хозяин сейчас тут. Как бы пройти к нему?
Прежде чем боцман успел открыть рот, Шмыгун сказал:
- Не думаю, чтобы ты принял меня сухо. И так невесело жить на свете!
Моряк осклабился.
- Пройдите шканцы - на юте спуститесь вниз по трапу, а из кают-компании - первая дверь налево, № 1. Молодой Ядров сидит там. Он, кажется, рассматривает судовые бумаги.
Слова эти относились к Черняку, и тот, не ожидая результатов - тонких намеков Шмыгуна относительно выпивки, пошел вперед, невольно замедляя шаги, потому что Строп, следовавший за ним, двигался так же вяло и неохотно, как всегда. Заложив руки в карманы, он производил впечатление человека, прокисшего от рождения.
Черняк шумно вздохнул и спустился в кают-компанию.
Цифра один, криво выведенная над дверью черной масляной краской, поставила между ними, пришедшими сделать отчаянную попытку, - еще одного, третьего. Третий этот сидел за дверью и был невидим пока, но уже начался мысленный разговор человека, обдумавшего план, с тем, третьим, которому предстояло ознакомиться с этим невыгодным для него планом путем тяжелого, неприятного объяснения. Впрочем, когда Черняк взялся за ручку двери, все придуманные им начала покинули его с быстротой кошки, облаянной цепным псом. Весь он сразу стал пуст, легок и неуклюж, как связанный.
Но тотчас же открытая им дверь превратила его растерянность в туго натянутую цепь мыслей, в сдержанную отчаянную решимость. Через секунду он уже чувствовал себя хозяином положения и вежливо поклонился.
Подняв голову, он увидел неприветливое лицо Ядрова. Купец прищурился, встал; гримаса неудовольствия была первым безмолвным вопросом, на который Черняку приходилось отвечать надлежащим образом. Он выпрямился, взглянул на Стропа, и тотчас же флегматичная фигура матроса встала у двери, загораживая могучей спиной ее неприкрытую щель.
- Позвольте мне сесть… - сказал Черняк и сел так быстро, что привставший Ядров опустился уже после него. - Я принужден с вами разговаривать, мне это самому неприятно, потому что тема щекотливая и забавная.
Ядров вспыхнул.
- А не угодно ли вам выйти на палубу, - сказал он, - и разговаривать там таким образом, как вы разговариваете сейчас, с корабельным поваром? Я думаю, это для вас самая подходящая компания.
- В таком случае, - глухо сказал Черняк, - я вынужден быть кратким и содержательным, и первый мой аргумент - вот это!
С этими словами Черняк вытащил из кармана револьвер так медленно и неохотно, как будто подавал спичку неприятному собеседнику. Но маленькое короткое дуло, блеснув в свете иллюминатора, метнулось к лицу Ядрова быстрее, чем он сообразил, в чем дело.
Черняк посмотрел на Стропа и успокоился. Матрос расправлял руки.
- Вот этого с вас, пожалуй, будет достаточно, - сказал Черняк. - Есть ли у вас хорошая плотная бумага? На ней нужно написать следующее: "Боцман, ваш друг Шмыгун приехал сегодня по делу, известному вам так же хорошо, как и мне, от моего умершего отца. Отдайте начинку Шмыгуну".
- Плохой расчет, - сказал Ядров, притягивая улыбку за уши, - я понял все. Вы и ваша гнусная компания пострадаете от этой рискованной операции тотчас же, как только сядете в лодку. Неужели вы думаете, что я не поговорю с таможней и что она откажется заработать приблизительно двадцать тысяч?
- Непростительная наивность, - сказал Черняк, - потому что вы будете молчать, как дохлая рыба, по очень простой причине: шхуна принадлежит вам. И если таможенным было бы приятно заработать хороший куш, то вам, я думаю, потерять сто тысяч штрафу совершенно нежелательно. Берите перо.
Петр взял бумагу. Она лежала перед ним с явно угрожающим видом: в белизне ее чувствовались тоска насилия и горькая необходимость. Рука его то приближалась к бумаге, то судорожно отклонялась прочь, словно он сидел на электрической батарее. Беспомощно горел мозг; он стал писать, и каждое слово стоило ему усилий, похожих на прыжок с третьего этажа. Все это совершалось в глубоком молчании, нетерпеливом и тягостном.
- Возьмите, - сказал Ядров, - и делайте что хотите.
Черняк встал, сжимая бумагу так же крепко, как револьвер. Ему было почти весело. Он посмотрел на Петра и вышел.
Ядров и Строп обменялись взглядами. Глухая ненависть кипела в Петре, он весь вздрагивал от безумного желания закричать, позвать на помощь, выругаться. Сонный вид Стропа внушил ему некоторую надежду - матрос мог попасться на хорошо придуманную уловку. Ядров сказал:
- Ну, что же? Все кончено! Вы слышали? Теперь я уже не могу помешать вам! Пустите меня или уйдите!
Он подошел к двери. Строп растопырил руки, в лице его не было ни угрозы, ни возбуждения. Спокойно, лениво и просто, как всегда, матрос сказал:
- Не хотите ли покурить? Сядемте и подымим малость. Курить - хорошо!
Боцман провел Черняка и Шмыгуна прямо из подшкиперской в трюм, где, пробираясь ползком между грудами самого разнообразного груза, наваленного почти до палубы, они добрались к основанию фок-мачты, а там, повернув налево, по груде ящиков с мылом, взобрались к верхним концам тимберсов.
То, что составляло предмет стольких треволнений, тревог и неожиданностей, таилось за внутренней, фальшивой обшивкой борта. Работа совершалась с быстротой и треском: торопиться было необходимо. Взломав обшивку, боцман вытащил и побросал вниз до полусотни маленьких деревянных ящиков, весом каждый около двух фунтов. Увязав добычу в куски брезента, приятели поднялись на палубу.
- Постойте минутку! - сказал Черняк, сообразив, что надо освободить Стропа от его невольной обязанности.
Он снова прошел в каюту, холодно поклонился Петру, вышел вместе с матросом и запер Ядрова двойным поворотом ключа. Тотчас же глухой яростный стук присоединился к шуму их шагов и затих, потому что "Чайка" строилась из прочного материала.
IV
Утром, когда все еще спали и солнце тускло бродило по задворкам, играя сонными отблесками в молчаливом стекле окон, Черняк встал, разбуженный легким прикосновением еще накануне бессознательной, но теперь окрепшей во сне мысли. Это не было усталое, флегматичное пробуждение изнуренного человека - он был свеж и бодр, полная ясность ощущений и памяти наполняла его чувством нетерпеливой радости. Ему казалось, что совершилось огромное и важное, после которого все легко и доступно. В кармане его звенело золото, - часть вырученного от операции с опиумом, и он чувствовал себя богатырем жизни, свободным в ней, как рыба в воде.
Черняк посмотрел на спящих. Вот исполняются мечты каждого. Девушка не будет нуждаться: любовь, наряды и удовольствия к ее услугам. Шмыгун, вероятно, купит дом и обрастет мохом, Строп пустится в открытое море с чувством человека, отныне могущего воспользоваться всем тем, что ранее было для него недоступно. Молча, с вялым лицом, но восхищенный в душе, он будет говорить еще чаще: "Хорошо!"
Да, узел развязан. Разрублен.
Действительно, - случайно, навстречу одному из интересных людских положений - попал он к узлу событий, где было два одинаково важных центра: воплощение чужих грез и собственный, могучий толчок жизни, содержанием которой являлось для него все, что пестрит, сверкает и мучает сладкой болью, как фантастический узор цветущей лесной прогалины, полной золотых водоворотов солнца, цветной пыли и теплого дыхания невидимых лесных обитателей, мелькающих воздушными очертаниями под темным навесом елей.
Делать ему здесь более было нечего: размотался клубок, и за последний конец нитки держался он, зная, что все дальнейшее не даст больше ни одного штриха его болезненной жажде - гореть с двух концов сразу, во всех уголках мира, одновременно и неизбежно.
Черняк посмотрел на Катю, сонный изгиб стройного тела пленил его на мгновение ярким контрастом влекущей женственности с неряшливым полутемным подвалом, где золото и опасность, лишения и достаток мешались в пестром калейдоскопе.
Сложнейшие движения духа роились в нем сильно и гармонично, сразу открывая настоящий, единственный выход в мировой простор, по отношению к которому трое спящих вокруг него людей делались чем-то вроде тюремных замков.
Черняк не мог, не в силах был представить, что будет дальше; ничего такого, что могло бы служить достойным продолжением пережитой страницы жизни, не видел он в этих четырех стенах, покрытых случайными коврами, ободранной штукатуркой и плесенью.
Все спали. Момент был удобен как нельзя более; уйти - без разговоров и сожалений, расспросов и остановок.
Куда? На момент Черняк остановился, стараясь зажать в стальной кулак мысли цветущий земной шар, где много места для нетерпеливых движений радости.
Черняк потер лоб и вдруг зажмурился, охваченный жгучим светом простой и ясной, как нагой человек, истины:
"Неизмеримо огромна жизнь. И место дает всякому, умеющему любить ее больше женщины, самого себя и короткого тупого счастья".
Черняк надел шляпу. Дверь скрипнула. Уходя, он бессознательно оглянулся, как это делает всякий, покидающий приютившее его место. Но в комнате уже не было сна: с кровати, приподняв взлохмаченную пушистую голову, смотрела на него девушка.
- Куда вы? - спросила она тоном вежливой, случайной необходимости. Глаза ее смыкались и размыкались; она ждала незначительного ответа, после которого можно опять уснуть.
- Прощайте! - сказал Черняк, улыбаясь так легко и безобидно, как будто выходил на минутку. - Я ухожу, и совсем. Кланяйтесь Шмыгуну.
Мгновение, и Катя стояла перед ним с тревожным выражением на пунцовом от крепкого сна лице.
Вопросы срывались с ее губ быстро и бестолково:
- Куда? Почему? Вы нашли другую квартиру? Вы больны? К доктору?
- Нет! - произнес Черняк, избегая ее глаз, тревожных и влажных, как темное вечернее поле. - Я ухожу пожить, потому что жил мало и потому, что больше здесь делать мне нечего.
Он насчитал еще сотню вопросов в ее лице, оторопевшем от неожиданности, и что-то похожее на просьбу, но уже не думал об этом.
Последняя мысль его была о том, что девушка эта красива, как песня, прозвучавшая на заре, и что много на земле красоты, дающей радость глазам и отдых сердцу, когда оно бьется медленней, усталое от истрепанных вожжей буден.
Он попытался улыбнуться еще раз так, чтобы слова сделались лишними, но не смог и махнул рукой.
На пороге он еще раз обернулся; последние слова его прозвучали для девушки обрывком сна, нарушенного внезапно:
- Родители мои еще живы. Я убежал от них тайком, потому что меня хотели сделать бледным, скучным, упитанным и добродетельным. Короче - мне предстояла карьера взрослого оболтуса, профессионально любящего людей. Немного иначе, но то же было бы здесь. Прощайте! И если можно вас любить так, как я люблю всех женщин, потому что я хочу все, оставьте мою любовь.
Выйдя на улицу, Черняк миновал сеть узеньких переулков, обогнул здание таможни и вышел к морю.
Лес корабельных мачт, среди которых торчали пароходные трубы, отполированные стальные краны, облака каменноугольной пыли, гул, звон, глухое пение содрогающейся от бесчисленных возов и телег земли - все отдалось в его вымытой утренним солнцем душе прямым спокойным ответом на вопрос, заданный себе десять минут назад. Всесветная синяя дорога - море, и каждый день много отходит кораблей, и есть золото, и он молод!
А мир велик… И море приветствовало его.
Пассажир Пыжиков
I
Пыжикова словно подтолкнуло что-то; он протянул руку, коснулся сваленных на кожухе поленьев и пробудился. Плавно подергиваясь, шумел колесами пароход; на кожухе, у трубы, было жарко и темно. С высоты своего ложа лежавший животом вниз Пыжиков увидел внизу, в проходе, баб, развязывающих узелки, матроса, загородившего проход с фонарем в руках, и щелкающего чем-то помощника капитана. Пыжиков хотел спрыгнуть, но раздумал, матрос уже смотрел на него охотничьим взглядом; Пыжикову стало не по себе; беспокойно и стыдливо настроенный, он принялся, не отрываясь, смотреть в затылок помощнику, скрепя сердце, привел в порядок одежду и сел, спустив ноги. Помощник отдал вздыхавшей бабе билет и, чувствуя напряженный взгляд Пыжикова, обернулся, подняв голову.
- Ваш билет, - сразу настраиваясь вызывающе, с протянутой кверху рукой сказал помощник и посмотрел на матроса.
- Я билет потерял, - давясь словами, произнес Пыжиков, держа руки сложенными на коленях.
Он думал, что помощник затопает ногами и пригвоздит его к месту проклятиями, матрос загогочет, а бабы всплеснут руками, но этого не произошло. Помощник сказал:
- Где он сел?
- Усмотри за ими. - Матрос поболтал фонарем и прибавил: - Если билета не имеешь, возьми.
- Деньги есть? - спросил помощник. Он и матрос любопытно смотрели на Пыжикова.
- Нет денег, - упав духом, вполголоса сказал Пыжиков и сконфузился так сильно, что задрожали руки. "Вот сейчас, - стрельнуло в голове, - сейчас выругает".
Баба, открыв рот, вздохнула, перекрестила подбородок, бормоча:
- Господи Исусе.
Пыжиков сидел неподвижно, все больше пугаясь, и покорно смотрел на низенького, веснушчатого помощника, думая, что человек этот с такой хищно вздернутой верхней губой и белыми большими зубами, должен быть совершенно жестоким.
- Ссадить, - помолчав, сказал помощник и хотел идти дальше.
Пыжиков, гремя поленьями, спрыгнул с кожуха, обдергивая засаленную жилетку.
- Будьте так добры, - сказал он унылым голосом, не надеясь и грустно вздыхая, - провезите, пожалуйста; ей-богу, я первый раз… В Астрахани искал места, нездоров.
- Не могу, - быстро, не оборачиваясь, ответил помощник, - просите в конторе.
- Ну, ей-богу, что же мне делать, - защищался Пыжиков, - разве убудет… отец болен, прислал телеграмму, что же это? Пропадать надо…
Помощник шел сзади матроса с фонарем; матрос дергал спящих за ноги, говоря:
- Билет, билет, господа, приготовьте билеты.
Пыжиков замыкал шествие, причитал и просил.
- А, ну, господи… черт… хорошо, - сказал помощник, оборачиваясь, - ладно, не ссадим.
Пыжиков просиял, порозовел, улыбнулся взволнованно, мотнул головой и забормотал:
- Вот спасибо… Поверьте… никогда в жизни… я не просил… Что же делать?
Приятно ошарашенный и даже согретый душевно, он зашагал назад, остановился, ликуя, у машины и стал счастливо смотреть, как отполированная, сложная, стальная масса выбрасывала тяжелые шатуны. Душа его успокаивалась, а бездушная стальная масса казалась ему такой славной и доброй, согласившейся бесплатно везти его, машиной. Сон прошел. В густо набитом пассажирами третьем классе не было видно ни одной сидящей фигуры; в кухне на столе храпел повар. Взвинченный, все еще чувствуя себя уличенным и жалким, Пыжиков вышел наверх и сел у решетки, смотря в темноту.