Пути небесные. Том I - Иван Шмелев 3 стр.


С того утра началась угарная полоса блужданий, удачных и безразличных встреч. И во всех этих встречах и блужданиях дразнило и обжигало неотступно - "как зов какой-то" - казалось бы, уже потускневшее, как бы виденное во сне под сине-золотыми главками, за розовыми стенами, милое личико под куколем. В блужданиях, ставших теперь обычными, средоточием оставался монастырь. Виктор Алексеевич, "как одержимый, в дрожи", приходил слушать пение, разглядывал миловидных клирошанок, но е е не видел ни разу. Были из них красивые, и все были затаенно-скромны. "Из приличия", он давал на свечи и даже снискал благоволение старушки-свещницы, которая уважительно ему кланялась и всегда спрашивала: "Кому поставить накажете-с?" Но за три месяца так и не решался спросить у нее, здесь ли послушница Даша Королева.

- Я кружился у монастыря, - рассказывал Виктор Алексеевич, - как лермонтовский Демон, и посмеивался- язвил себя. И чем больше кружил, тем больше разжигался. Тут столкнулись и наваждение и… как привождение. Меня в е л о. Иначе нельзя и объяснить, что со мной случилось. И вот когда я почувствовал, что так дальше не может продолжаться, - я отказался от перевода в Орел с значительным продвижением по службе, стал запускать работу, и нервы мои расстроились невероятно, - я, наконец, решился.

В душный июльский вечер, когда даже на бульварах нечем было дышать, он вдруг почувствовал мучительную тоску, такую же безысходную, как в памятную мартовскую ночь, когда с облегчением думал о "кристаллике". Это случилось на бульваре. Он пошел обычной дорогой - к монастырю. Было часов шесть, ворот еще не запирали. Совсем не думая, что из этого может выйти, он спросил сидевшую, как всегда, у столика с оловянной тарелочкой пожилую монахиню, можно ли ему повидать "матушку А-гнию". Старушка приветливой да же с поклоном сказала, что сейчас вызовет привратную белицу, она и проводит к матушке. И позвонила в сторожевой. Этот "зовущий" колокол отозвался в сердце Виктора Алексеевича звоном пугающим и важным: "Н а ч а л о с ь", - так и подумал он. А старушка допрашивала, не родственничек ли будет матушке Агнии: "Она у нас из хорошего звания, дочка 2-й гильдии московского купца была, из Таганки… пряниками торговали". Привратная белица повела его в дальний корпус, мимо густо-пахучих цветников, полных петуний и резеды; белицы, во всем белом, их поливали молча.

В глубокой, благостной тишине, в запахе цветов, показавшемся ему целомудренным и благодатным, в робких и затаенных взглядах из-под напущенных на глаза белых платков трудившихся над цветами белиц, в шорохе поливавших струек, в верезге ласточек, в дремлющих на скамьях старушках - во всем почувствовался ему "мир иной". Тут впервые он ощутил неуловимо бегло, что "эта жизнь имеет право на бытие", что она "чувствует и поет молчанием".

- Я ощутил вдруг, боясь и стыдясь додумывать, - рассказывал Виктор Алексеевич, - что все эти девушки и старухи в ы ш е меня и чище, глубже… что я забрался сюда, как враг. Я тогда в самом деле почувствовал себя т е м н ы м… нечистым себя почувствовал. Я старался прятать глаза, словно боялся, что эти, ч и с т ы е, все узнают и крестом преградят дорогу. Но при этом было во мне и поджигающее, "бесовское", что вот, мол, я, демон-искуситель, п е р е с т у п л ю! Некое романтичное ухарство. И-присутствие с и л ы, которая ведет меня, и я бессилен сопротивляться ей.

"Переступал", а ноги дрожали и слабели. Он кланялся вежливо особенно почтенным старицам, недвижно сидевшим с клюшками. Властный голос спросил белицу: "Не к матери ли Ираиде?"- и белица ответила, склонившись: "К матушке Агнии, сродственник". Вот уж и ложь: но - "началось", и теперь будет продолжаться, В прохладном каменном коридоре белица тихо постучала, пропела тонехонько "входное", и Виктор Алексеевич получил разрешение войти.

Он увидал высокое окно в сад, наполовину завешенное полотняной шторой, а у окна на стуле сухенькую старушку, торопливо повязывающуюся платочком. Старушка, видимо, только что читала: лежала толстая книга и на ней серебряные очки. Были большие образа, и ширмы, и обвитая комнатным виноградом арка в другой покой. Старушка извинилась, что встать не может, ноги не слушают, предложила сесть и спросила: "От какого же родственника изволите вы пожаловать?" Спросила об имени и отчестве. Он смотрел на нее смущенно: такая она была простая, ясная, ласковая, доверчивая.

- Я растерялся, - рассказывал Виктор Алексеевич, - смотрел на нее, будто просил прощения, и чувствовал, что матушка Агния все простит. И тут же сообразил, что вполне естественно мне спросить: старушка такая и не подумает ничего худого, совсем она простосердая… такую всегда обманешь. "Началось" - надо продолжать.

И он спокойно, даже деловито сказал, в чем дело… что его интересует участь несчастной девушки, и надо бы ему раньше, но по делам был в отлучке и запоздал. Старушка выслушала, ласково поглядела, улыбнулась, и засияло ее лицо. Она обернулась к арке, в другой покойчик, и сказала, как бы показывая туда:

- А как же, батюшка… со мной живет, вон она, сероглазая моя!

Эти простые слова показались ему "громом и молнией": ослепило его и оглушило. Он даже встал и поклонился матушке Агнии. Но она приняла это совсем спокойно, сказала: "Зачем же благодарите, батюшка… сирота она, и я ее тетку знала, а золотые руки-то какие… такую-то каждый монастырь примет, да еще порадуется. И не благодарите, батюшка… и матушка-игуменья рада. Мы бы давно к вам пришли, да ноги не пускают… велела ей, сколько раз говорила - пошли хоть письмецо доброму барину, поблагодари, а она… совестливая такая, стесняющая, боялась все: "Ну-ка они обидятся". Ну вот, Дашенька, а теперь сам барин пришли справляться… хорошо разве, человека такого беспокоим!" - сказала старушка в другой покой, а Виктор Алексеевич сидел и мучился - теперь уже другим мучился: и таких-то- обманывать!

- Будто случилось чудо, - рассказывал Виктор Алексеевич. - Простые слова, самые ходячие слова сказала матушка Агния, но эти слова осветили всего меня, всю мерзость мою показали мне. Передо мной была чистота, подлинный человек, по образу Божию, а я - извращенный облик этого "человека", и я с ужасом… с ужасом ощутил бездну падения своего. То, т е м н о е, вырвалось из меня, - будто оно сидело во мне, как ч т о - то отделимое от меня, вошедшее в меня через наваждение. Оно томило меня, и вот, как "бес от креста", испарилось от этих душевных слов. Ну да, физиологи, психологи… они объясняют, и по-своему они правы… но и я, в своих ощущениях, тоже прав: темная сила меня оставила. А ведь я шел на грех, - ну, "греха" тогда я не признавал, - на низость, если угодно, шел на обман. Обмануть эту Агнию… человеческую овечку эту, выведать про девицу и эту девицу совратить, сманить, обманно вытащить ее из-за этих стен, увлечь, голову ей вскружить и оставить для себя, пока она мне нужна… а там!.. Не задумывался, что будет "там". И - сразу перевернулось на иное…

А вышло так. Старушка не раз выкликала Дашеньку, но та только робко, чуть слышно, "как ветерок", отвечала; "Я сейчас, матушка". Он ожидал смущенно, раздавленный всей этой чистотой и ясностью, а матушка Агния, благодушно мигая, как делают, когда говорят о детях, поведала шепотком, что это она стыдится такого господина, глаз показать боится… "А уж как она про вас… редкий день не помянет… "Господь мне послал такого святого господина", - так все и поминает. Она и в обитель-то к нам боялась тогда, как тоже поглядят… ну-ка побрезгуем, не поверим, матушка-то игуменья строгая у нас, ни-ни… ну-ка какое недоумение с квартальным или там девичье обстояние, - вот и боялась. А вы как ангел-хранитель были, наставили ее про обитель, она и укрепилась. Разобрали дело, послали письмо квартальному, а нас он уважает, - с Канителева и истребовали пачпорт. А она - золотые руки, и голосок напевный, скоро и в крылошанки благословится, на послушание певное… стихирки со мной поет, живая канареечка".

Он слушал воркующий шепоток, и тут появилась Дашенька. Она не вошла в покой, а остановилась под виноградом, молвив послушливо: "Что, матушка, угодно?"

- В этот миг все для меня решилось, - рассказывал Виктор Алексеевич. - Это была не та, какую я, т е м н ы й, вожделением рисовал себе. Передо мной была осветленная, возносящая красота. Не красота… это грубое слово тут, а прелестная девичья чистота… юница, воистину непорочная. Большие, светлые, именно - осветляющие, звездистые, глаза… такие встречаются необычайно редко. В них не было тревожного вопрошания, как тогда; они кротко и ласково светили. Раз всего на меня взглянула, осияла и отвела. И я понял, что отныне жизнь моя - в ней, или все кончится.

Матушка Агния сказала: "Ну, сероглазая моя, подойди поближе, не укусят". Она подошла ближе и сказала, кланяясь чинно, как белица: "Благодарю вас покорно, барин". Он поднялся и поклонился ей молча, как перед тем поклонился матушке Агнии: исходившему от нее с в е т у поклонился.

- Теперь это мне ясно, - вспоминал Виктор Алексеевич, - я поклонился п у т и, по которому она повела меня…

Он сказал, обращаясь к матушке Агнии, что он очень рад, что благой случай устроил все. Старушка поправила: "Не случай, батюшка, а Божие произволение… а случай-то - и слово-то неподходящее нам…" - и улыбнулась ласково.

Он "в последний раз" - казалось ему тогда - оглянул белицу, от повязанного вкруг белого платочка с ясной полоской лба, от сияющих глаз, от детски-пухлого рта, по стройному стану, в белом, все закрывающем одеянии до земли. Поклонился и вышел, провожаемый добрым взглядом и словами матушки Агнии, спохватившейся: "Да проводи ты, чего замялась… как бы они не заплутали",

Не было слышно шагов за ним.

IV
ГРЕХОПАДЕНИЕ

По рассказам Виктора Алексеевича и по "смертной записке к ближним" Дарьи Ивановны, эта июльская встреча в келье матушки Агнии осталась для них благословеннейшим часом жизни. С этого часа-мига для него началось "высвобождение из потемок", для нее - "греховное счастье, страданием искупаемое".

Выйдя из монастырских ворот на Тверской бульвар, Виктор Алексеевич даже и не заметил ни многолюдства, ни "черной ночи", вдруг свалившейся на Москву: от Триумфальных ворот, с заката, катилась туча, заваливая все отсветы потухающей зари, все небесные щели, откуда еще, казалось, текла прохлада; сдавила и высосала воздух и затопляющим ливнем погнала пеструю толпу, устрашая огнем и грохотом. Виктор Алексеевич стоял на пустом бульваре, насквозь промокший, смяв свою майскую фуражку и с чего-то размахивая ею, - "приветствовал Божий гром".

- Я тогда все приветствовал, словно впервые видел, - рассказывал он:- монастырь, розовато вспыхивавший из тьмы, бившие в кресты молнии. Я был блаженно счастлив. Все изменилось вдруг, получило чудесный смысл, - какой, я не понимал еще, но… великий и важный смысл. Будто сразу прозрел душевно… не отшибком себя почувствовал, как это было раньше, а связанным с о в с е м… с Божьим громом, с горящими крестами, с лужами даже, с плавающими в них листьями. Озарило всего меня, и сокровенная тайна бытия вдруг открылась на миг какой-то, и в с е о п р е д е л и л о с ь, представилось непреложно-нужным, осмысленным и живым, в свято-премудром Плане, - в "Живой Механике", а не в "игре явлений"… иначе не могу и выразить: и этот страшащий гром, и освежающий ливень, и монастырь у веселого бульвара, и кроткая матушка Агния, и - о н а, девичья чистота и прелесть. Смыло, смело грозой всю мою духоту-истому, от которой хотел избавиться, и я почувствовал ликование- все обнять!

Это желание "обнять мир" вышло не от избытка духовности, как у Дамаскина или Франциска Ассизского, а из родственного сему, - из светлого озарения любовью.

- С той встречи, с того в и д е н и я в келье, с той освежительной грозы я полюбил впервые, - рассказывал Виктор Алексеевич, - хотя и любил раньше. Но те любви не озаряли душу. Да что же э т о?! Она, простая девушка, монастырка, не сказала мне и двух слов, ничего я о ней не знал, и вот… только звук ее голоса, грудного, несказанная чистота ее, внятая мною, вдруг, и эти глаза ее, кроткий и лучезарный свет в них… очаровали меня, пленили и повели. И, не рассуждая, я вдруг почувствовал, что именно в этом моем очаровании и есть смысл, какая-то бесконечно-малая того Смысла, который я ощутил в грозу, - в связанности моей со в с е м.

С того июльского вечера начались для Виктора Алексеевича мучения любовью и в мучениях - "духовное прорастание". А для Дарьи Ивановны было совсем иное. В оставленной ею "смертной" значилось так:

"Сердце во мне сомлело, только его голос услыхала. И тут почудилось мне, что что моя судьба, великая радость-счастье, и большое горе, и страшный грех. Я побоялась показаться, а сами руки стали повязывать платочек. А зеркальца не было, и я к ведерку нагнулась, только что воды принесла цветочки полить, жара была. Взглянула на Страстную Матерь Божию и подумала в сердце, будто Пречистая мне велит: "Все прими, испей". И вот испила, пью до сего дня. Сколько мне счастья было, и сколько же мне страдания. А как вышла и увидала лицо его, и глаза, ласковые ко мне, тут я и отнялась вся и предалась ему. И такая стала бессильная, что вот возьми меня за руку, н я ушла бы с ним и все оставила".

И через страницы дальше:

"Тогда томление во мне стало греховное, и он приходил ко мне в мечтаниях. А молитвы только шептались и не грели сердце".

А для него началось "горение вдохновенное". Его оставили темные помышления, и он одного хотел: видеть ее всегда, только хотя бы видеть. Ему предложили уже не Орел, а Петербург: его начальник, очень его ценивший, был назначен по Главному управлению и тянул с собой. Но он отказался, "сломал карьеру".

С того грозового вечера кончились его встречи на бульварах, прогулки на лихачах, с заездами на Ямскую и в укромные норки "Эрмитажа". Все это отступило перед прелестной девичьей чистотой, перед осветляющими, лучистыми глазами. Это была самая чистая, благоуханная пора любви, даже и не любви, а - "какого-то восхищения всем меня окружавшим, над которым была о н а, за монастырской стеной, уже почти отрешенная от мира, как бы уже н а з н а ч е н н а я". Он не думал, что она может стать для него доступной. Он перечитал - что-то его толкнуло - "Дворянское гнездо", и вот Лиза Калитина чем-то напомнила ему Дариньку, - в мыслях так называл ее. Он припоминал все, что случилось в келье, даже как прыгали семечки и брызги из клетки с чижиком, и как одно зернышко упало на белый платочек Дариньки, и она повела глазами. И чайную чашку вспомнил, с синью и золотцем, "В день Ангела", и веточку синего изюма. И огромные пяльцы у изразцовой печи, с голубым атласным одеялом, "для новобрачущихся", сказала матушка Агния.

Он признал благовест Страстного и таил от себя, что ждет его каждую субботу. Заслышав тягучий зов, он шел на Тверской бульвар, бродил до сумерек и незаметно оказывался в толпе молящихся. Ему уже кланялись монахини и особенно низко - свещница с блюдом, когда он совал смущенно рублевую бумажку. Раз даже увидал сидевшую в уголку, с четками, кроткую матушку Агнию и почтительно поклонился ей, и она тоже поклонилась. Не без волнения слушал напевные голоса милоликих клирошанок, стараясь признать знакомый.

И вот глубокой зимой, когда помело метелью, за всенощной под Николин день, потянулись для величания с клиросов, и в перервавшем дыхание восторге он увидал наконец е е. Шла она от правого клироса за головщицей, высокой, строгой, с каменно-восковым лицом, мантейной монахиней Руфиной. Другая была она, не та, какую увидел на рассвете, детски-испуганную… и не та, осветленная, с осиявшими его лучезарными глазами. Траурная была она, в бархатном куколе-колпачке, отороченном бархатной, на мелкой волне, каемкой, выделявшем бледное, восковое, прозрачное лицо, на котором светились звездно, от сотни свечей-налепок, восторженно-праздничные глаза. Лицо ее показалось ему одухотворенным и бесконечно милым, чудесно-детским. Наивно-детски полуоткрытый рот, устремленные ввысь глаза величали Угодника, славили восхищенно - "правило веры и образ кротости". Он слышал эти слова, и "образ кротости" для него был ее образ кротости, чистоты, нежной и светлой ласки.

- Я слушал пение, и эта святая песнь, которую я теперь так люблю, пелась как будто ей, этой юнице чистой. Во мне сливались обожествление, восхищение, молитва… - рассказывал Виктор Алексеевич. - Для меня "смирением высокая, нищетою богатая"… - это были слова о ней. Кощунство. Но тогда я мог упасть перед ней, ставить ей свечи, петь ей молитвы, тропари, как… Пречистой! Да, одержимость и помутнение, кощунство. Но в этом кощунстве не было ничего греховного. Я пел ей взглядом, себя не помня, продвинулся ближе, расталкивая молящихся, и смотрел на нее из-за шлычков-головок левого клироса. На балах даже простенькие девичьи лица кажутся от огней и возбуждения прелестными. Так и тут: в голубых клубах ладана, в свете паникадил, в пыланье сотен свечей-налепок, в сверкающем золоте окладов светлые юные глаза сияли светами неземными, и утончившееся лицо казалось иконным ликом, ожившим, очеловечившимся в восторженном моленье. Не девушка, не юница, а… иная, преображенная, н о в а я.

Он неотрывно смотрел, но она не чувствовала его, вся - в ином. И вот - это бывает между любящими и близкими по духу - он взглядом проник в нее. Молитвословие пресеклось на миг, и в этот миг она встретилась с ним глазами… и сомлела. Показалось ему, будто она хотела вскрикнуть. И она чуть не вскрикнула, - рассказывала потом ему:

"Я всегда следил а за молящимися, ждала. И много раз видела и пряталась за сестер. И тогда я сразу увидала, и, как сходились на величанье, молила Владычицу дать мне силы, уберечь от соблазна, - и не смотреть. И когда уже не могла, - взглянула, и у меня помутилось в голове. Я едва полнялась на солею и благословилась у матушки Руфины уйти из храма по немощи".

Он видел, как ее повела клирошанка, тут же пошел и сам, но на паперти не было никого, крутило никольской метелью.

А наутро накупил гостинцев: халвы, заливных орехов, яблочной пастилы, икры и балычка для матушки Агнии, не забыл и фиников, и винных ягод, и синего кувшинного изюму, и приказал отнести в Страстной, передать матушке Агнии - "от господина, который заходил летом".

- Они были потрясены богатством, - рассказывал Виктор Алексеевич, - и матушка Агния возвела меня в святые, сказала: "Это Господь послал".

Началось разгорание любви. Они виделись теперь каждую всенощную и искали друг друга взглядами. Находили и не отпускали. Ему нравилось ее робкое смущение, вспыхивающий румянец, загоравшиеся глаза, не осветляющие, не кроткие, а вдруг опалявшие и прятавшиеся в ресницах Взгляд ее делался тревожней и горячей. После этих всенощных встреч она молилась до исступления и томилась "мечтанием".

- Я ее развращал невольно, - рассказывал Виктор Алексеевич. - Она каялась в помыслах, и старенький иеромонах-духовник наложил на нее послушание - по триста земных поклонов, сорокадневие.

Назад Дальше