Она не спрашивала его, любит ли он ее, и он удивлялся, что она не спрашивает его, женится ли на ней, и кто же теперь она. Растрогало его, когда она случайно высказала, что самое для нее большое горе, что она не смеет пойти на могилку матушки Агнии, не смеет поднять глаз на матушку Виринею-прозорливую, переступить порог святой обители… что часто видит в снах матушку Агнию, всегда в старенькой кофте, всегда печальную. Он почувствовал ее боль и умолял сейчас же поехать на могилку, украсить могилку розами и отслужить самую торжественную панихиду. Она отказалась, в ужасе: "Матушка вратарница увидит… матушка Виринея-прозорливая!.."
Как-то ночью он услыхал, что она горько плачет, детскими всхлипами. Он зажег свечу и увидал ее: она сидела в углу на стуле, закрыв лицо. Он стал утешать ее, спрашивать, что случилось. Прильнув к нему, она поведала, что ей страшно, что господь не простит ее, что она грешница из грешниц, "хуже язычницы", что у них даже и лампадочки не горят, а она боится без лампадочки, и Матушка-Казанская, матушкино благословение, "во тьме висит". "Детское" ее горе умилило его до жалости, пронзило ему сердце. Он спросил, почему же не заведет лампадку, - она все может, она же здесь полная хозяйка, "истинная его жена", пусть завтра же купит все, - "что там у вас полагается", всякие образа-лампадки, и это ему приятно, он в детстве тоже любил лампадки. Почему же она молчала? Она, детски прильнув к нему, поведала ему шепотом, как тайну, что боялась его спросить, что она не знает, чего ей можно… и все боится, что он отошлет ее. Эта кротость, беспомощность пронзили ему сердце. Он посадил ее к себе на колени, как ребенка, отер ей слезы сбившимися ее кудряшками и спросил, неужели она чувствует себя несчастной. Она, пряча глаза в теплом плече его, ответила не сразу, что она счастлива и очень его любит, только их счастье - "темное", что она не смеет смотреть на свет Божий, ей очень стыдно, и дворник-старик сегодня назвал ее "мадамой". Он взорвался, пообещал распечь дурака, но она соскользнула с его колен, упала перед ним и стала молить, чтобы не сердился на дворника, она и без того несчастная, и ее не простит Господь… и лучше уж ей уйти, лучше пусть отвезет ее в какую-нибудь дальнюю обитель, и она будет вечной его молитвенницей. Все плача, она рассказала, как недавно, когда ходила на Тверскую за ленточкой, признала ее ихняя монахиня-сборщица, матушка Раиса, обошлась ласково, ничего, поблагодарила за жертвенную копеечку, - она ей целый пятак дала, ничего? - и очень ее жалела, и все ее жалеют, что "живет незаконно, в блуде"… а вчера попался ей на Малой Бронной прежний ее хозяин Канителев и изругал… таким ужасным словом назвал, выговорить нельзя. Виктор Алексеевич гладил ее кудряшки, шелковую густую косу, всегда заплетаемую на ночь, и повторял, вкладывая в слова всю нежность: "Бедная моя… глупенькая моя, Даринька". Называл ее "дареная моя, дар мой", приводил ей все доводы, что нет ничего греховного, и если все разобрать, то тут, может быть, "рука ведущая", - впервые тогда сказал такое слово, таившееся в нем со "встречи", - что, если бы не встретилась она, не осияла его душу, он погиб бы. И если вдуматься, - матушка Агния сама привела ее к нему на Пасхе… и даже про их поцелуй сказала - "что она сказала, помнишь?" - что он впервые почувствовал в монастыре святое… что все там выше его и чище… это через нее он делается лучше, самое она святое, и такой он больше и не найдет, и нет такой, такой чистоты, ребенка, такой пречистой!
- Говорил, ей, себя не помня… - рассказывал Виктор Алексеевич, вспоминая "ночь откровения", второго "откровения", - всю жизнь свою рассказал ей с детства, как стал мыслителем и вольнодумцем, как женился, как разбилась, сгорела его жизнь… все рассказал, до встречи на бульваре. Мудрая не нашей мудростью, все поняла она.
Сказал, что это матушка Агния провидела, наказывала ей бежать ко мне, если что с ней случится. И вот, пришла она в то утро… и осталась. Не грех тут, а нужно так, для ч е г о - т о нужно.
Она внимала ему в слезах, но это были радостные слезы, "сияние сквозь слезы". В ее "записке" об этом "откровении" так записано:
"Сразу я успокоилась, и стало мне легко, и я вся предалась ему. Я поняла, что это Господь велит мне не покидать его, больная у него душа, жаждущая Духа. Все я ему тогда сказала, все он хотел дознать, какая я".
Они проговорили до солнца, до первых птичек.
- Странно, в голову мне не приходило раньше узнать, - рассказывал Виктор Алексеевич, - как будто я боялся правды, темного происхождения ее. Я знал о какой-то се тетке, о ее сиротстве, - чего докапываться. Было мне странно, откуда в ней такое проникновенное, стыдливость, кротость, тонкость духовности. Мещанка, цеховая, золотошвейка - по паспорту. Сложнее оказалось. Мать ее, бездетная вдова московского псаломщика, очень красивая и молодая, служила экономкой у графа Д., холостяка… - род старый, вымирающий. Ну, понятно… Граф был игрок - обо всем этом рассказывала ей тетка- и застрелился, когда ей было два-три года. Мать выгнали наследники, с ребенком. Жили в подвале, в прачечной, мать простудилась на реке, на портомойне, и умерла в горячке. Малютку приютила тетка, дьяконица-вдова, воспитала, по монастырям водила, учила грамоте, отдала в золотошвейки, померла недавно. Вот она чья, откуда… перекрест кровей. Говорили, что из предков графа, из бояр, кто-то прославлен Церковью. Об этом она страшилась говорить. Я знал, и она знала. Но мы не говорили о Святителе, - страшились.
Они в то утро "повенчались перед небом". Виктор Алексеевич, с кипящим сердцем, - так и говорил: "С кипящим сердцем", - подошел к открытому окну, откуда было видно, как подымалось солнце, и, обняв ее, сказал растроганно:
"Помни-ты моя жена, до смерти…"
Это был миг светлейший, - их любви начальной.
С этого дня Даринька стала привыкать, ручнеть. С этого дня она называла его- "милый", но "ты" ее пугало. Перед Казанской, в спальне, затеплилась неугасимая лампадка. В комнатах висели образа, разысканные в сундуках, старинные. Она все спрашивалась, можноли повесить, купить лампадку, можно ли пойти ко всенощной. Он говорил ей, с укоризной: "Да-ра, как же тебе не стыдно! тебе в с е можно, ты - хозяйка, моя жена". Она вздыхала. Целый день сновала она в доме, по хозяйству, ходила за покупками, стряпала, стирала даже. Он предлагал ей нанять прислугу, говорил, что средств у них достаточно, лучше пусть читает, развивается, ручки ее дороже всяких денег. Она сказала, что лучше без прислуги, она к прислуге не привыкнет, и… ей стыдно. Что стыдно? Она сложила у груди ладошки и поглядела осиявшим взглядом. Он подошел к ней и нежно обнял. Она шепнула: "Лучше… быть одним". Он радовался, что она ручнеет: "Ты" еще не говорит, но уже шепчет. Так приучаются петь птицы в клетке, щебечут робко. В квартире все было прибрано, уютно, чисто, завелись цветы. Он удивлялся, как мало она тратит, как хорошо она готовит, лучше ресторана. И вот однажды, возвратясь со службы, дал ей какую-то тетрадку и велел хранить. Она спросила, что это за тетрадка. Это был вклад на ее имя в банке - десять тысяч. Она взглянула на него молящим взглядом, глаза наполнились слезами. Зачем ей деньги? Он сказал - мало ли случиться может… с матушкой Агнией случилось. Она перекрестилась, прошептала: "Господи, спаси…" - и отдала ему тетрадку. Он сунул ей тетрадку за кофточку, где крестик, якорек и сердце. Она заплакала: "Не надо… страшно". Сама вскопала в саду клумбы, купила летников и посадила - георгины, петунии, горошек, резеду и астры - цветы обителей. Каждый вечер он слышал шорохи поливки, легкие шажки, гремь жести лейки. Курил и думал - благодарил к о г о-т о: "Как хорошо… чудесно… Дара… д а р?.."
Как-то, в конце июля, сидели они в ночном саду, вдыхали сладкий аромат петуний. Звезды бороздили небо. Они сидели - "Вот еще, еще… упала!". Он сказал на звезды: "Когда-то искал я, т а м…" Она спросила: "Что искал, кого?.. Бога, да?.." Он не ответил. Она опять спросила, робко: "Что же, нашел?.." Он притянул ее к себе, нашел ее дыхание и поцелуями шептал ей: "Нашел, тебя, пресветлую… в ту ночь… когда искал я Бога… и - д а р нашел Его".
В эту ночь плакала она во сне: пришла к ней матушка Агния, грустная такая, в затрапезной кофте, долго смотрела на нее болезно… жалела так, глазами… "Положила ручку, вот сюда, на чрево… и ушла". Он разбудил ее и успокоил. Ушел на службу. Весь день проплакала она. О чем - не знала. Когда он воротился и спросил, заметив, что ее глаза напухли: "Ты плакала?" - она сказала: "Да, мне было очень скучно".
- Много раз случалось подобное, и я уверился в ее примете, - рассказывал Виктор Алексеевич. - Сколько несчастий было, и мы знали, когда несчастье постучится. Так и в этот раз: несчастье постучалось, неожиданное. Даринька его ждала, а я не верил.
В начале сентября Даринька снимала парусину на террасе. Напевала тропарь: "Рождество Твое, Богородице Дево, радость возвести всей вселенной"… Был чудесный, свежий осенний день. На клумбах почернели георгины, но астры еще сияли. Вдруг осы из потревоженного гнезда, должно быть, - они все лето надоедали нам, - испугали ее зудливым гулом, стул качнулся, и она упала за террасу, слегка живот ушибла лейкой. Вечером она почувствовала боли, но таилась. Виктор Алексеевич спросил, в тревоге: "Что с тобой?" - "Сегодня я упала, что-то мне больно вот тут…" И показала на живот, вздохнула. Лицо ее осунулось, глаза погасли. Виктор Алексеевич взял ее на руки и тут увидел на паркете… - ахнул.
Только к ноябрю она оправилась, опасность миновала. Доктор Хандриков и начинавший в те дни, впоследствии известный Снегирев, сказали, что после такого "казуса" детей - увы! - не будет.
Даринька уже переходила на диван, сидела в креслах. Как-то Виктор Алексеевич взял ее руку, заглянул в глаза. Она шепнула: "Не разлюбишь?.." - и оробела: "Не разлюбите… такую?" Он проглотил ком в горле: "Что ты… Дара!.." Две слезы повисли на ее ресницах - и покатились по щекам, за шею. Прозрачное ее лицо застыло в скорби. Он гладил ее руку и молчал.
- И тут случилось странное. Бывает это, совпадение в мыслях… с ней у нас бывало часто… - рассказывал Виктор Алексеевич. - Я молчал, но где-то, в сокровенной глубине, не мысль… а дуновение мысли: "За что?!" При всем моем душевном оголении, опустошенности душевной, я вопрошал, к о г о-т о: "За что?!" С негодованием, протестуя. Она таила от меня с в о е, беременность… ей было стыдно… И вот скользнуло "дуновенье", передалось, и я услышал глубокий вздох и шелест детских губ, в пленочках, сухих, бескровных. Она ответила на мой вопрос, не сказанный:
"За грех".
Виктор Алексеевич впервые тогда поверил - не поверил, но признал возможным: "За грех".
VI
ОЧАРОВАНИЕ
Болезнь Дариньки оставила в душе Виктора Алексеевича глубокий след. Он не считал себя склонным к "мистике", к проникновению в лик вещей, и в роду их не замечалось подобной склонности. Были религиозны в меру и по обычаю, а дед хоть и перешел из лютеран в православие, но сделал это по житейским соображениям, из-за каприза тестя, богатого помещика, не желавшего отдать дочь за "немца чухонской веры". Сам Виктор Алексеевич считал себя неспособным к богомыслию и созерцанию бездн духовных, отмахнулся от Гегеля и Канта и отдался мышлению "здравому" и точному, так сказать - "механическому", что соответствовало как раз его инженерскому призванию.
И вот во время болезни Дариньки произошло такое, чего никак нельзя было объяснить точным и "здравым" мышлением.
Что болезнь Дариньки была как бы предуказана знамением во сне - "видением матушки Агнии", это никак в нем не умещалось, и он объяснял это "знамение" естественными причинами: в организме Дариньки случилось ч т о-т о еще до сна, и это ч т о-т о, при ее слишком нервной организации, неясными ощущениями уже грозящей боли и могло вызвать видение матушки Агнии, положившей ручку с грустью свою на "чрево", в котором ч т о-т о уже случилось. Он сказал докторам про сон, чтобы осветить им картину заболевания, дал объяснение "видению", и они согласились с ним. Узнав, как больная проводила время до своего падения с террасы, и принимая в соображение, что никаких видимых следов ушиба об лейку не обнаружено, они приходили к выводу, что падение могло бы обойтись и без последствий, особенно таких молниеносных, если бы не случилось ч е г о-т о раньше; а это ч т о - т о как раз и было: за два дня перед тем Даринька снимала в саду антоновку, прыгала, как ребенок, карабкаясь даже на деревья, - что очень важно! - и не раз тянулась - что чрезвычайно важно! - сбивая яблоки довольно тяжелой палкой, - что также чрезвычайно важно. Доктор Хандриков, уже немолодой, похожий на Достоевского, - его отец знавал отца Достоевского по Мариинской больнице, - при сем заметил, что полной истины мы не знаем, а если больная верующая, так это может только помочь в болезни, - вера горами двигает. С этим шутливо согласился и молодой акушер Снегирев и ободряюще сказал Дариньке, лежавшей при них с закрытыми глазами: "А вы, милая сновидица, помогайте нам, старайтесь какой-нибудь поприятнее сон увидеть… например, как ваша милейшая старушка поставила вас скоренько на ножки". На эту шутку Даринька не ответила и прикрыла лицо руками, - ей было стыдно. После утомительной работы акушер с удовольствием выпил водки и объявил, что при таком идеальном сложении и таком сильном сердце можно вполне надеяться, что все благополучно обойдется.
- Я старался себя уверить, - рассказывал Виктор Алексеевич, - что этот сон мог повлиять на Дариньку, ослабить ее борьбу с болезнью, и проклинал эту каркалу, матушку Агнию, с ее затрапезной кофтой и грустным взглядом. От этого ее взгляда Даринька и почувствовала себя как бы обреченной. Убеждал себя, а во мне нарастало что-то пугающее и мрачное. И чем разумней, казались мне, разбивал я родившуюся во мне тревогу, она укоренялась крепче.
И эта тревога оправдалась. Две недели упорно держалась лихорадка, доктора ездили каждый день и становились день ото дня тревожней: температура показывала с упорным постоянством: 37 и 7 - утром, 38 и 2 - вечером. Даринька слабела, отказывалась принимать микстурки и пилюльки: "Тошно!" - перестала пить миндальное молоко и строго предписанное - "через четверть часа по глотку шампанского". И вдруг, вспомнив что-то, радостно попросила дать ей святой водицы. Виктор Алексеевич, чтобы доставить ей удовольствие, погнал дворника Карпа в ближнюю церковь: "Взять на целковый, что ли… святой водицы". Дворнику воды не дали, а пришла курносенькая говорливая старушка, сама просвирня, и благочестиво вручила самому барину запечатанную сургучом бутылочку со святой водой, "с крещенской самой… чи-истая, как слеза". С радости Виктор Алексеевич дал ей еще целковый, отмахнулся на какие-то ее советы - довериться, спрыснуть боляшую с уголька и отслужить молебен Гурию, Самону и Авиву, насилу выпроводил, - старушка все порывалась что-то поговорить больной, и был несказанно счастлив, когда милая Даринька выпила с наслаждением почти чашку и глаза ее засветились счастьем.
В тот же вечер, осмотрев больную, доктора вышли в залу с особенно строгим видом, поговорили между собой по-латыни, - Виктор Алексеевич понял, что положение серьезно, грозит воспаление брюшины, - и сообщили ему уклончиво, что у больной начинает определяться родильная горячка, принявшая "литическую" форму, - он это не понял и попросил разъяснения, - что, конечно, молодой организм может выдержать, если не случится "непредвиденных" осложнений, а пока надо аккуратно держать компрессы, следить за пульсом, и они сейчас же пришлют опытную сиделку-акушерку: больную нельзя оставлять ни на минуту, так как может случиться кризис.
Виктор Алексеевич особенно остро принял изо всего одно только слово - к р и з и с, показавшееся ему "мохнато-черным и злым, с лапками, как паук". Взятая из богадельни старушка для ухода самовольно ушла ко всенощной. Виктор Алексеевич, в оцепенении и тоске, сидел у постели Дариньки, прислушивался к ее дыханию, казавшемуся тревожным, и внутренними глазами видел, как этот ужасный к р и з и с, с горбатыми черными лапами, возится где-то тут, в темном углу, за ширмой, куда не доходит отсвет голубоватого ночника. Даринька начинала бредить, передыхать, хрипло вышептывала слова, что-то невнятное, - может быть, слова молитвы. Просила не открывать ей ноги, не подымать рубашку, вскрикивала: "Не мучайте… закройте одеяло… как не стыдно!.." Говорила про какую-то великомученицу Анастасию-Узорешительницу: "Главка ее у нас, в ковчежце… помолитесь, миленькие…." Виктор Алексеевич испугался, когда Даринька вдруг стала подниматься, что было строго запрещено, хотел уложить ее, но она металась в его руках и повторяла: "Нельзя… надо… скорей вставать, велела с а м а… Пресветлая…" Он уложил ее, поправил на лобике уксусный компрессик и поцеловал в обметанные жаром губы. Она взглянула на него, "разумными глазами", и лихорадочно-быстро стала говорить, вполне сознательно: "Так нельзя, в темноте, без лампадочки… затепли, миленький… поставь поближе ко мне на столик, благословенье мое… Казанскую-Матушку". Обрадованный, что она говорит разумно, что, должно быть, ей стало лучше, он перенес и устроил на столике у ее постели образ Богородицы Казанской, благословенье матушки Агнии, долго искал масло и фитильки, оправил, как мог, лампадку, зажег и пристроил ее в коробку с ватой, чтобы она стояла. Даринька следила за ним и говорила: "Как ты хорошо умеешь… только стыдно мне, тревожу тебя". Потом перекрестилась и сказала совсем разумно: "Я завтра встану, мне хорошо, я совсем здорова". И успокоилась, затихла. Он послушал ее дыхание, и ему показалось, что она дышит ровно. И тут ч т о-т о сказало в нем, что кризис не посмеет ее отнять, что тогда… для чего же тогда в с е было?!
Приехала акушерка, развязная, костлявая, стриженая и неприятная - "солдат в юбке", - нестерпимо навоняла пахитоской, напрыскала везде карболкой и велела убрать со столика "все это сооружение": "Зацепим - и больную еще спалим!" Виктор Алексеевич нерешительно отодвинул столик. Акушерка швырнула пахитоску на пол, придавила ногой, хлопнула себя по бокам, засучила пестрые рукава, откинула одеяло с Дариньки, - Виктор Алексеевич смутился и попросил: "Поосторожней, пожалуйста… можно испугать больную!" - не обратила никакого внимания на его слова, разбинтовала у Дариньки живот и принялась что-то быстро проделывать над ним, приказав Виктору Алексеевичу светить пониже. Даринька, должно быть, испугалась, смотрела безумными глазами и шептала, тоненько, "как комарик": "Ой, потише…" - но акушерка не обратила внимания, пробасила отрывисто: "Терпите, милая, надо же мне исследовать!.." - и должно быть, сделала очень больно: Даринька охнула, а Виктор Алексеевич, потеряв голову, схватил акушерку и отшвырнул. Она нимало не смутилась и деловито спросила, где у них… вымыть руки? Потом привела все в порядок, пощупала пульс, поставила градусник и пробасила: "Молодцом, непременно шампанского с сахаром!"