Своя судьба - Мариэтта Шагинян 14 стр.


Два эти события раннего моего детства стали роковыми для всей моей последующей жизни. Я не стану описывать, как медленно, шаг за шагом, на пути моем вставали соблазны и как я подчинялся им, все больше и больше падая в своих глазах. Путь моего подчинения им был все такой же: сперва чувство уверенности и власти над событием, потом желание попробовать, - вкусить от древа, - и, наконец, свершение события, демонически овладевающего вами и становящегося господином положения. В юности был у меня товарищ, физик по образованию. Когда я поделился с ним своим печальным душевным опытом, он прибег к аналогии из физического мира: у всякого соблазна есть своя сфера тяготения, и бродить мыслью возле ее пределов - значит подвергаться опасности подпасть под его тяготение. Но я перевел это на свой собственный язык; и уже гораздо позднее, в страшную пору моей жизни, когда у меня уже не было друзей, а родные стыдились родства со мною, - я определил это заповедью "не гляди на грех".

- Тут пропуск, па, - сказала Маро, прерывая чтение и подняв на нас задумчивые глаза, - и несколько листов вырвано.

- А ты посмотри в конце, - ответил Фёрстер.

В конце оказалась предсмертная приписка бедного Лапушкина, карандашом:

"Все погибло. Не хочу никого винить, но лучше умереть, чем снова поглядеть в ту сторону. Помолитесь за меня и простите".

Так кончалась рукопись. В продолжение чтения передо мной, как живое, стояло сморщенное, лысое личико Лапушкина в старенькой ермолке, его пугливый, настороженный взгляд и его жалобный детский носик пуговицей. И в нем было дитя когда-то, - но невинный ребенок стал гаденьким старикашкой, и никто не взял его за руку, чтоб помочь пройти по жизни, пока он сам не вывел себя из нее.

- Как страшно иметь детей, - сказала после некоторого молчания Маро, - нужно не спускать с них глаз ни на минуту и в каждом пустяке уметь обходиться с ними безошибочно. А сами-то мы только в конце узнаем, что было нужно и что не нужно.

- Ну и мудрить тоже не к чему, - неожиданно вмешалась Варвара Ильинишна, - ребенок не без совести, сам знает, что хорошо, что плохо, а не знает - так узнает. Мы вот тебя никогда на цепочке не держали.

- Мудрое это написание, - задумчиво проговорил отец Леонид, отрываясь от своей папироски и подняв очки на лоб. - Самому на исповеди говорить доводилось: враг силен и коли слабым прикидывается, значит, еще сильнее; ты же закрой глаза и не гляди, ничем ты его так не обескуражишь, как неглядением.

- Совершенная правда! - раздалось из угла, где мы неожиданно увидели Залихвастого. - Истинная правда, отец Леонид! И еще лучше, зажмурясь, класть себе крестное знамение между бровей, право слово. Я вам что скажу, отец Леонид. Намедни, как вышли мы с вами…

Но батюшка величественно встал и пухленькой ручкой махнул на Залихвастого. Разговор был окончен. Карл Францевич повел батюшку к себе, где ему приготовлена была постель, а мы с Залихвастым отправились во флигель. Спутник мой был вертлявый, скудоволосый и франтоватый молодой человек, мало похожий на дьякона. Глазки у него были узенькие, монгольские, нос утиный, в угрях, а щеки до того поджарые, что казалось, они ушли внутрь из боязни пощечины. Говорил Залихвастый, задыхаясь от поспешности, и, видимо, сам себя в эту минуту стыдился, но молчать он все-таки не мог.

Мы дошли до флигеля и уже хотели подняться во второй этаж, как из комнаты Хансена вышла "бумажная ведьма" и поманила меня за собой. Лицо старухи лоснилось от важного, спокойного удовольствия. На плечах у нее была шелковая шаль, а на голове белая наколка. Не успел я перешагнуть порог, как Залихвастый юркнул вслед за мною. Комната была чистенько прибрана, стол покрыт белой скатертью. Гуля лежала на постели, и ее длинное лисье личико с двумя близко посаженными глазками и вялым красным ртом, похожим на тряпочку, было залито светом. Страшно худые, костлявые руки лежали на одеяле. Муж сидел возле нее.

Я почти не говорил с Хансеном после нашей прогулки. Я увидел его в горе, в страхе, в изнеможении и, признаться, надеялся увидеть его теперь спокойным. Опасность миновала, Гуля осталась жива, но радости и спокойствия в Хансене не было. Он глядел рассеянным взглядом куда-то в сторону, и когда я поймал этот взгляд, мне почудилось в нем недоумение. Но он улыбался и вмешивался в разговор, чаще всего невпопад.

Теща и тесть пригласили меня "откушать кофею" и жеманно познакомились с Залихвастым. Он тотчас же расположился на стуле вблиз Гулиной постели и начал разговор. Мы пили коричневую бурду вприкуску с наколотыми маленькими кусками сахара и волей-неволей слушали его вранье. Залихвастый рассказывал, как одна тульская попадья родила сразу пятерню и как ее за это не хотели допустить к причастию, ибо "не по чину человеческу, но по чину скотску" поступила. Старики смеялись, а Гуля отвечала каким-то нутряным, рассыпчатым хохотком, похожим на кошачье мурлыканье. Несмотря на свою страшную слабость, она старалась говорить, и слова ее были вызывающи и неумны. Иной раз мне казалось, что она думает о Маро и дает понять это мужу.

- А где же будет ваше семейство? - спросила у Залихвастого старуха.

- Не обзаведен, - поспешно ответил дьякон, - невесты подходящей нету. Которая ндравится, та уже под законом.

- Здесь есть такие барышни, которые сами предлагаются, - уж очень им скучно без мужа! - задорно послышалось с Гулиной постели. Голосок был слабенький и визгливый.

- Августа, тебе доктор не пускал до разговору!

- Правда, предлагаются. Но, конечно, таких в жены не берут.

Она свободно говорила по-русски и только ставила ударения на первых слогах. Хансен поправил ей одеяло и молча положил свою руку на ее руку.

- Я вам могу подтвердить, что одна знаменитого происхождения барышня готова была за меня выйти, но я не взял! - с восторгом кинулся говорить Залихвастый. - Если дамам не скучно, могу во всей подробности!

- Что вы, даже наоборот.

- Дело было таким образом, что я при матери жил и еще дьяконского чину не имел. И вот-с стою я возле речки, можете вы себе представить, совершенно в рассеянности и облокотившись. Красота вокруг неописуемая, ивы, ракиты и тому подобное. Ну я был всего шестнадцати лет и, как очень многие знакомые говорили, недурен собой. Стою я и вдруг слышу…

Хансен поглядел мне в глаза своим светлым недоумевающим взглядом и потянулся за трубочкой.

- Нельзя, нельзя тут курить! - всполошилась старуха. - Кто курит, тому выйти на лестницу. - Обрадовавшись предлогу, я встал и потянул Хансена за собой. Мы оставили Залихвастого совершенно захлебнувшимся в собственных речах, а дамы и не заметили нашего ухода.

Ночь была звездная, но не тихая. Вспышки странного ветра, то холодного, то теплого, возникали вокруг нас, кружа темной листвой дерев. Мы сели внизу на ступеньках и молча курили.

Хансен при бледном свете звезд выглядел еще худее; орлиный нос его заострился, и тонкий, упрямый подбородок выдвинулся вперед. Того совершенного спокойствия, каким он пленял меня прежде, сейчас в нем не было. Вдруг он порывисто вздохнул, поглядел на меня сбоку и шепнул:

- На скрипке поиграть хочется.

- А я уж давно хотел попросить вас, чтоб вы мне поиграли, Хансен, - ответил я.

- Разве у вас? Хозяйка моя не любит.

- Конечно, у меня! Тащите скорей скрипку, пока они там болтают!

Он нерешительно встал, провел рукой по волосам и улыбнулся.

- Скрипка возле вашей комнаты, в чулане. И ключ со мной.

Я невольно засмеялся этой предусмотрительности. Мы поднялись наверх, стараясь ступать потише, достали из чуланчика старый серый футляр и заперлись в моей комнате. Хансен отстегнул ржавые кнопки футляра и поднял крышку. На нас пахнуло пыльным затхлым запахом скрипки, приятным и сладковатым. Желтое тельце скрипки словно вздрогнуло, когда Хансен его приподнял.

- Хорошая скрипка, из Чехии, от деда, - сказал Хансен, натягивая струны. Он волновался и стиснул губы; глаза его приняли какое-то голодное выражение.

- Долго не играл, тон испортился, - сконфуженно проговорил он, настроив скрипку, - вы строго не судите!

- Да будет вам! - поощрительно перебил я.

И наконец он заиграл. Я видел его бледное лицо со стиснутыми и забранными внутрь губами, с подбородком, зажавшим скрипку, с полуопущенными веками. Лицо было взволнованно и прекрасно. Но играл он, как я и ожидал, нехорошо. Это была наивная игра самоучки, правда, с природным и правильно чувствующим артистизмом, но без малейшей школы и власти над инструментом; скрипка звучала дурно, смычок присвистывал и цеплялся за все струны зараз, квинта то и дело сползала. Внезапно Хансен встретился с моим взглядом, побледнел и опустил скрипку.

- Плохо играю! Давно не играл, - произнес он изменившимся голосом. - Вы думаете, очень плохо? Слушать нельзя?

- Да нет же, нет, Хансен! - горячо воскликнул я, чувствуя стыд и раскаяние. - Тон неважный, это правда. Сколько времени вы не играли?

- Два года. С тех пор как женился.

- Приходите сюда каждый день и упражняйтесь.

- Э, что там! - с каким-то гордым озлоблением вырвалось у него, и он бросил скрипку в футляр. - Не наше это дело. - Он сел за стол и опустил голову на руки. Ему было тяжело. Он сам не знал причины этой тяжести и, наверное, смутился бы, если б узнал. Тоска по невозможному овладела им, и он не умел ее выразить - ни в творчестве, ни в поступке; он походил на муху с обрезанными лапками, которой неудержимо захотелось ползать. И ко всему этому - его мучил стыд за себя.

Я взял скрипку и принялся ее разглядывать. Она была, правда, хорошая, с клеймом Праги 1709 года. Тон ее был глуховатый и бархатистый.

- И на органе я играл, - тихонько сказал Хансен, приподнимая бледное лицо, - в церкви играл. Бывает так, что волнуешься и теряешь спокойствие, и сам не знаешь, чего тебе надо. Вот тогда играть на органе хорошо, у него голос сильнее твоего; что тебе хочется сказать - он скажет в десять раз громче.

- Почему ж вы пошли в техническое, а не в консерваторию? - довольно-таки глупо спросил я.

- Средств не было. Отец мой умер, а у матери пятеро детей, кроме меня. Нам очень помог Ян Казимирович, мой теперешний тесть, всем дали образование, хоть и небольшое. Сестры шьют, одна шляпница. Младшего брата я в гимназию отдал, очень способный мальчик! - Хансен оживился, говоря это.

- Где же он сейчас?

- В Варшаве, с матерью. Он тоже музыкальный, его даром учат.

- Вот видите, Хансен, вы можете дать ему средства учиться музыке, и что не удалось вам, удастся ему. Разве это не утешение?

- Д-да… - протянул он задумчиво, - но не всегда. Пойдемте-ка вниз, покуда за нами не пришли. - Он подошел к скрипке и поглядел на нее. Потом бережно взял, укутал фланелью, как маленького ребенка, и запер в футляр. Тихое спокойствие снова было в его движениях, а голубой взгляд светился той углубленной серьезностью, которая так мне нравилась. Это была своеобразная резиньяция, - не горькая и не навязанная насильственно. Я взял Хансена за руку и пожал ее - на пути вниз.

А внизу царствовало необычайное оживление. Залихвастый сидел верхом на стуле, что совсем противоречили его званию и особенно его одеянию. Реденькие волосы растрепались, утиный нос налился кровью, а губы его шевелились безостановочно. Было ясно, что он "залился", по выражению отца Леонида. Впрочем, хозяева наслаждались его "залитием" не меньше, нежели он сам. Даже седенький тесть, кашлявший в своем углу на табуретке, проявлял признаки несомненного удовольствия. Он достал из кармана засаленную колоду карт и дрожащими пальцами тасовал их, поджидая лишь случая, когда пробьет и его час. Залихвастый увидел колоду.

- А, у вас и картишки. Очень приятное удовольствие, особенно в вечернее время. Могу вам рассказать один презабавный случай, как я поймал церковных воров исключительно при пособии карт и получил за это благодарность от епархиального начальства и сто рублей новенькой бумажкой. Преинтересный случай!

- Нет, вы сперва докончите, как генеральская дочь венчалась! - капризно произнесла Гуля. Она сидела на подушках; худое лицо ее горело, и все черты его были оживлены немножко вульгарным звериным удовольствием. Ей тяжело дышалось, и она то и дело облизывала свой пересохший тряпичный рот.

- С полным своим удовольствием, пани Августа! - ответил Залихвастый любезно. - Подходит ко мне сам генерал, старик важнейший, вся грудь в медалях. По лицу, говорит, вижу полное добросердечие и тонкость понимания, - это не он один во мне тонкость понимания находил! И потому, говорит, решаюсь объяснить вам мой щекотливый казус.

- Пан пулководец?

- Именно полководец, его в газетах всегда печатают, если он из одного города в другой переезжает и где именно останавливается! Я - вы, натурально, понимаете, - придвинул ему стул и сам сел, и весь внимание. Так и так, говорит, есть у меня дочь, единственное мое рождение, красавица в полном соку. Я ее, говорит, обручил с моим приятелем, ротным командиром, который у меня сейчас гостит, и выпили мы на обручении настоящего французского Соте-Бурбону, от которого мой друг немедленно впал в паралич. Вообразите же мое отцовское чувство! Жених в параличе, дочь в истерике и вдобавок угроза остаться без пенсии, потому что он с минуты на минуту может преставиться. Одно спасенье - повенчать их, повенчать сию же секунду, без замедления. И я, говорит, сперва хочу просить вашего содействия и согласия насчет его неподвижности, и чтобы вы уж от себя прочих иереев убедили, как есть у вас от бога дар красноречия. Отвечаю ему со скромностью, что действительно таковой дар у меня есть. И убедил, моментально даже убедили двух священников, и устроили мы домашнее венчание на квартире самого генерала.

- Мебель, должно быть, богатая? - спросила Гуля.

- Непременно. Ну-с, приготовились мы к обряду, жениха привезли на кресле, и лицо у него носовым платком закрыто, свету он совершенно по болезни не может перенести. А за ним входит невеста в белом атласном платье и с гарниром. Рожа, прошу пардона у дам, самая неописуемая. Лет ей под пятьдесят, лицо все в кочках, а из каждой кочки по пучку волос, вообразите вы себе такое совпадение. И сама все вздыхает: "Антиох, ангел мой, лучше ли вам? Аитиох, кумир мой, я с вами!" И беспрестанно к креслу нагибается. Повенчали мы их честь честью, генеральская дочка за Антиоха бездействующей его рукой подписалась, заплатили нам гонорарий, и отправились мы восвояси. Что же вы думаете, какая обнаружилась история? На следующий день ихний же денщик, которому заплатить пожалели, по начальству все и докладывает. Никакого такого, говорит, обручения не было, а жил у них полковник Антиох Орестович Хождипомуки, греческого вероисповедания, жил и помер. И догадались они, значит, с покойником дочь свою обвенчать! Заварилась тут каша. Показания, свидетели, допросы, присяга. Но только высшее начальство по неразборчивости велело все прекратить, а генеральской дочери Хождипомукину пенсию выдать. Вот какое было происшествие!

Гуля так и засыпалась своим мелким мурлыкающим хохотком. Старуха смеялась, покачивая головой, смеялся и тесть, сдавший всем карты. Потом сели за стол и играли до поздней ночи, покуда Залихвастый не выиграл полтора рубля. Тут я сумел наконец убедить его идти спать, и он расцеловался с тестем, поцеловал дамам ручки и хотел было полезть к Хансену, но на полдороге раздумал, ограничась рукопожатием. С великим усилием выволок я его на лестницу. У Гули поднялась температура, и она снова, бессильным комочком, откинулась на свои подушки. Валерьян Николаевич сквозь закрытую дверь крикнул нам сердитым голосом:

- Ну вас к шуту-лешему, конному и пешему! Спать не даете!

Только перед самым рассветом Залихвастый уселся, наконец, на диван, где ему постелили, и начал стаскивать сапоги. Но даже сквозь сон, к утру я слышал его бормотание, похожее на храп, - или храп, похожий на бормотание.

Глава четырнадцатая
АРТИСТКА ДАЛЬСКАЯ ПРОЯВЛЯЕТ БЕСПОКОЙСТВО

После смерти Лапушкина в санаторской жизни наступил кризис. Начать с того, что Ястребцов, уложивший свои пожитки, вдруг отменил намерение и не уехал. Мы установили за ним самое строгое наблюдение, но ничего, кроме угнетенного настроения и готовности глотать лекарство, мы в нем не заметили. Затем некоторые признаки тревоги стали обнаруживать другие, уже вполне сознательные и поправляющиеся больные. Они стали пассивны: начали уклоняться от санаторского режима, говорить больше обыкновенного и жаловаться на недостаток внимания к ним со стороны врачебного персонала.

Однажды сестра Катя отвела меня в сторону и обиженным тоном заявила:

- Доктор, приставьте к Дальской кого-нибудь другого. А мне в моих летах это слушать нестерпимо.

- В чем же дело, Катя?

- К мужу ревнует. То не так, и это не так, и зачем лишний раз в комнату вхожу. Поедом ест.

В Дальской я сам давно заметил неприятную перемену. Ко времени моего приезда она уже отвыкла от проявлений ревности. Теперь в ней опять появилась грубая мнительность обманутой женщины. Она выслушивала вас с таким видом, будто хотела сказать: "Да уж я знаю, меня не проведете".

- Хоть бы эта амфибия ей и впрямь раз-другой изменила, - говорил Валерьян Николаевич с ненавистью. Из всех "иродцев" он менее всего жаловал бедную артистку.

А муж ее действительно походил на амфибию. По профессии он был свободный художник, но, вероятно, жил на средства жены. Никто никогда не видел, чтоб он чем-нибудь занимался или что-нибудь делал. Ходил он в синей бархатной куртке с белым воротником, волосы отпускал длинные, лицо брил. На этом белом и неподвижном, как мрамор, лице была посажена, неизвестно для какой надобности, пара тусклых водяных глаз, лишенных всякого выражения и даже не согласованных как следует друг с другом, так что, случалось, один склонялся в одну сторону, а другой глядел в другую. Глаза эти и делали его похожим на амфибию, и кличка за ним утвердилась. Он безропотно подчинялся своей супруге; во время сцен ревности его водяные глаза разбегались друг от друга, а зубы старательно грызли мизинец, на котором он отпускал себе длиннейший ноготь. Наиболее употребительные выражения из его лексикона были:

- Клянусь честью, ничего подобного! - Или: - Заклинаю тебя жизнью! - Или, когда дело принимало трагический оборот: - Да, я изверг, да, я клятвопреступник, я тиран, кровосмеситель, Нерон, да, да, ну еще что-нибудь! Откройте еще что-нибудь!

Выслушав Катю, я тотчас отправился к Дальской. Она лежала в качалке с незасохшей полоской слез на щеке, нервная и изнемогающая. Возле нее сидел Ястребцов. Он что-то говорил ей. Но до меня дошла только последняя его фраза: "Неужели вы не тоскуете по кулисам?"

- Ах, очень тоскую, и, конечно, на сцене я совсем другая женщина. Но когда вас год, и другой, и третий убеждают, что у вас эксцессы и аффекты, как вы думаете - что оставалось мне делать?

- На вашем месте я вернулся бы к театру, - медленно произнес Ястребцов. - Или знаете что? Мне пришла в голову блестящая идея. Отчего бы нам тут, в санатории, не поставить любительский спектакль с вашим участием?

Я вмешался в разговор. Мне было известно, что у Фёрстера своеобразный взгляд на театр: среди всех, дозволенных в санатории, удовольствий, - драматического не было. И я высказал сомнение, чтобы Фёрстер разрешил спектакль.

- Было бы дико, если б он не разрешил его! - спокойно ответил Ястребцов, пожав плечами. - Для госпожи Дальской он, во всяком случае, принес бы пользу.

Назад Дальше