– Извольте, ваше сиятельство! – вскричал фон Драк. – Я отдам вам все ваши фамильные бумаги, все-с! Покойный Сергей Борисович наказывал мне, в случае нужды, обратиться к правительству, давал полную волю: теперь я этим воспользуюсь. Ради бога, снимите с меня грех пред богом, а там (прибавил он с трепетом, смотря на портрет Алевтины, висевший над его письменным столиком) да будет воля божья! Да-с! Лучше погубить тело, нежели душу! Вот-с, – сказал он Кемскому, подавая кипу бумаг, – отчеты по управлению вашим имением. Я составлял их сам, по документам Якова Лукича. Уверяю вас честью, что в них все записано. Ей-богу-с! И они давно готовы, да-с, готовы-с.
– Так что ж вы мне их не доставляли? – спросил князь.
– Не посмел-с, ваше сиятельство! Я человек военный, не законник, не знаю всех счетных форм – так я просил Якова Лукича просмотреть да поисправить-с. Он начал было приводить их в порядок и около половины поочистил, потом же, как вы изволили съехать на Выборгскую сторону-с, так с тех пор ему недосужно было-с. Следовало бы, по надлежащем исправлении, переписать на основании узаконении по счетной части, да, ей-богу-с, не могли удосужиться. Извините великодушно-с. Потрудитесь посмотреть, так увидите-с, а я между тем пойду в спальню-с и принесу все прочее-с. Ей-богу, так-с!
Кемский, оставшись один, начал перебирать счеты, не думая впрочем, поверять их. Перевертывая листы, он в самом начале остановился на расходах, причиненных родами Наташи, смертью дочери, погибелью матери. С тяжелым вздохом прочитал он имена первейших петербургских врачей, которых, как видно было из счетов, осыпали деньгами для облегчения страданий и сохранения жизни княгини. Бледными чернилами фон Драка поставлены были суммы довольно значительные, дегтем Тряпицына выправлено вдвое. С трепетом сердечным князь следил на безмолвных листах различные эпохи своего бедствия и вовсе не думал огорчаться явным плутовством. Он хотел узнать, когда окрестили дочь его, когда схоронили. Первое он нашел: священнику, дьякону, дьячку и пр. в день разрешения от бремени столько-то, столько-то, но далее след исчезал совершенно. Только осталось черновое письмо Алевтины в ответ Хвалынскому на вопрос о обстоятельствах погибели княгини. Она извещала его, что княгиня, испуганная по неосторожности своей собеседницы, разрешилась от бремени дочерью; что дочь эта скончалась чрез два часа после рождения, а княгиня впала в сумасшествие и по прошествии двух недель, обманув окружавших ее людей, вышла из дому и утопилась в Неве. На другой день полиция нашла на берегу, подле Литейного двора, бывший на ней платок. Тела не могли отыскать. Это письмо было известно Кемскому: Хвалынский сообщил ему подлинник, но ему и страшно и любопытно было видеть черновое: оно было написано Алевтиною, несколько раз выправлено разными руками и сохранилось в бумагах потому, вероятно, что на нем отмечены были некоторые выдачи. Кемский не проронил ни буквы: вдруг поразили его следующие слова, руки фон Драка, написанные карандашом: "Октября 23-го (это был день разрешения Наташи) на отвезение младенца в Воспитательный дом 50 копеек; за труды при сем случае Пелагее – 2 рубля".
– Это что? – спросил он грозным голосом у фон Драка, вошедшего в ту минуту в кабинет с кипою бумаг под мышкою.
– Что такое-с?..
– Какого младенца отсылали вы в Воспитательный дом? – повторил он, задыхаясь от гнева.
– Ей-богу-с, не помню-с, – отвечал фон Драк с трепетом.
– Как не помните? Чья же это рука? – вскричал он в исступлении, взяв его одною рукою за сюртук и другою показывая ему бумагу.
– Ах, боже мой-с! Откуда вы взяли эту бумагу-с? Бедовое дело-с!
– Откуда взял? Вы сами мне отдали. Скажите, что это значит, или я за себя не отвечаю. – Фон Драк просил князя поуспокоиться и обещал все рассказать. Кемский усмирил в себе на время порыв отчаяния и выслушал его.
Фон Драк признался ему, что дитя, свезенное в Воспитательный дом, было – дочь его.
– Вас считали убитым-с, – говорил он, – княгиня лежала в беспамятстве-с, и мы ежеминутно ждали ее кончины. Так Алевтина Михайловна и Яков Лукич рассудили отдать младенца на воспитание-с. Что-де он, то есть ребенок, знает-с? Как прожить ему в свете круглою сиротою-с? Заменят ли чужие люди отца и мать-с! А опекуны и попечители – все плуты-с. К тому же в то время конфирмованы были новые штаты для Воспитательного дома-с, заведены были покойные кареты для кормилиц – этак и решились, как ни жалко было-с, новорожденного младенца, окрестив, отправить на попечение правительства-с. А я, впрочем, ни в чем не виноват-с. Даже не могу сказать, какое было дано имя при крещении-с. Ей-богу-с!
Кемский сидел в забытьи, переминая в руке бумагу. Он не отвечал своему зятю ни слова, вдруг вскочил, схватил шляпу и бросился из дому; сел на дрожки и велел гнать к Воспитательному дому.
Фон Драк изумился: князь перенес равнодушно потерю своего имения, спокойно выслушал историю фальшивого завещания, а от такой безделицы, от того, что новорожденного, бессмысленного ребенка отдали в Воспитательный дом, пришел в бешенство. "Чуть ли не прав Платон Сергеевич!" – думал он, качая головою.
Кемский приехал к начальнику Воспитательного дома и просил его справиться по книгам, что сталось с младенцем женского пола, принесенным в дом такого-то числа, месяца и года. Желание его исполнили без замедления, но по справке с книгою оказалось, что в тот день не было принесено ни одной девочки. На другой, на третий день принесено было несколько.
– Что значат нули против имен в другой графе? – спросил Кемский.
– Сии дети умерли, – отвечали ему.
Он мял безмолвный лист книги, глядел пристально на имена принесенных около того времени детей и не знал, что делать. В каком он был положении – сказать невозможно. Это было какое-то мертвенное оцепенение: ему казалось, что весь мир вокруг него превратился в ничто, что он носится в беспредельном пустом пространстве, ищет чего-то глазами, слухом и осязанием и ничего найти не может. В наружности это не было приметно, только необыкновенная бледность лица, неподвижность глаз и редкие вздрагивания изменяли внутреннему борению.
Уверившись в бесполезности своих розысков, он вновь отправился к зятю. Фон Драк сидел в кабинете и приводил в порядок бумаги, раскиданные неистовым князем. Кемский объявил ему, что ребенка в Воспитательный дом не приносили, и требовал подробнейшего объяснения.
– Да не утратились ли книги-с? – спросил фон Драк. – В гражданской службе и в канцелярском порядке это иногда случается-с!
– Нет! Нет! – вскричал князь. – Книги целы, но в них нет того, чего я искал. Объясните мне это дело или я поступлю с вами и со всеми вашими, как с злодеями и смертоубийцами.
– Успокойтесь, ваше сиятельство, – отвечал фон Драк, – мы в скорейшем времени объясним этот казус. Женщина, отвозившая новорожденную княжну в благотворительное заведение, жива и находится у нас в доме-с. Она покажет вам по всей справедливости-с.
– Где она? Позовите ее, ради бога!
Фон Драк отправился и чрез несколько минут воротился с старухою Егоровною, покровительницею Ветлина. Узнав, в чем дело, она бросилась князю в ноги и молила простить ее. Князь умолял ее рассказать, когда и как она отдала ребенка в Воспитательный дом.
– Виновата, батюшка, виновата! Не отдавала.
– Где ж он?
– А бог знает!
Старуха рассказала, что по разрешении княгини от бремени Алевтина призвала ее в свою комнату и, осыпав, против обыкновения своего, ласками, поручила ей снести новорожденную в Воспитательный дом, обещала, в случае исполнения этого дела, отпустить на волю и ее и детей ее, а если она не согласится или не сделает, грозила отдать сына ее в солдаты, а дочь в работу на фабрику. Егоровна слезно просила избавить ее от такого тяжкого греха, но слово было вымолвлено, и Алевтина поклялась ей пред образом, что непременно исполнит свои угрозы. Егоровна согласилась. Алевтина сама вынесла ей ребенка, закутанного в одеяло. Яков Лукич достал, неизвестно откуда, мертвое тельце, и его свезли на кладбище. Егоровна, заглушая в себе вопль совести и веры, отправилась с ребенком к Красному мосту и искала в обширном здании Воспитательного дома того места, где принимают детей. Нечаянно набрела она на толпу воспитанниц, шедших попарно по двору. На бледных лицах их начертаны были тоска сиротства и одиночества, отсутствие любви родительской и благодарности, которых ничем заменить не можно. Они шли медленно, без всякого выражения детской веселости; одна девочка прихрамывала, другая горько плакала. Егоровна взглянула на них и ужаснулась. Она в эту минуту вообразила, что несчастный младенец, который теперь покоится на руках ее, обречен этой же безотрадной судьбе, что дочь князя Алексея Федоровича и княгини Натальи Васильевны, добрых, кротких, великодушных, вырастет посреди сих несчастных существ, от которых родители отказались в час их рождения. Она решилась не отдавать ребенка, принести его обратно домой и объявить барыне, что не принимает на себя этого греха. Действительно она воротилась домой, но, лишь только вошла во двор, услышала голос Алевтины Михайловны:
– Федька! Дуняшка! Где это запропастилась Пелагея! Всех пересеку, да этого еще мало!
Несчастная мать опрометью бросилась со двора назад, но в страхе забежала не в ту улицу, не знала, где очутилась, боялась спросить, куда идти: ей казалось, что, с одной стороны, преследует ее полиция, с другой – Алевтина. Начало смеркаться: пора явиться домой. В этом недоумении увидела она дрожки, от которых отошел кучер. На дрожках стояла большая корзина, прикрытая холстиною; глядь под холстину, там лежат какие-то свертки, но есть еще место. Егоровна положила туда спавшего ребенка, а сама опрометью побежала в сторону. Раздался стук дрожек; сердце у ней сжалось; она очутилась пред церковью Спаса на Сенной; шла вечерня. Бедная в отчаянии кинулась в церковь, пала ниц пред алтарем и молила бога сохранить и призреть несчастного младенца.
Дома ожидала ее Алевтина Михайловна с величайшим нетерпением и допытывалась о причинах замедления. Егоровна отвечала, что долго не могла найти дороги, и тем дело кончилось. Ей дали два рубля. Сына ее отдали, по желанию его, в ученье к парикмахеру, а дочь – в модный магазин, и вообще с тех пор начали обходиться с нею человеколюбиво. Егоровна не могла утешиться, проклинала злодейку, виновницу своего греха, но, боясь гнева князя Алексея Федоровича за потерю дитяти, не дерзала ему открыться, как прежде намеревалась…
Кемский был в оцепенении: он не слышал, не видел ничего, что после того вокруг него происходило.
– Этого еще недоставало! – произнес он наконец, поводя себя руками по лбу и как будто сомневаясь еще в своем существовании. Фон Драк отдавал ему отчеты и бумаги.
– На что это? – спросил князь.
– Не прикажете ли доставить их вам после? – молвил фон Драк.
– Очень хорошо, как угодно! – отвечал князь, взял шляпу и, не простившись с хозяином, вышел из комнаты.
Фон Драк, оставшись один, почувствовал всю неосторожность своих поступков. Он сам не знал, как случилось, что он открыл князю все злодеяния жены своей. Старуха Егоровна стояла еще в его кабинете и плакала. Вдруг раздался под воротами стук Алевтининой кареты.
– Барыня приехала! – вскричала старуха с ужасом и бросилась из комнаты.
– Приехала! – повторил фон Драк с трепетом. – Что будет со мною?
LII
Князь воротился домой поздно. Все спали. Он не спрашивал ни о больном, ни об Алимари. Отдав Мише фуражку и шинель, он вошел в спальню, сел в кресла и сказал:
– Поди! Я позову тебя, когда надобно будет.
Миша повиновался, вышел в залу и присел в ожидании зову. Но князь не подавал никакого знака. Несколько раз устрашенный слуга подходил к двери и смотрел в замочную скважину. Князь неподвижно сидел в креслах, уставив глаза на портрет дочери Берилова. В глазах его выражалось внутреннее борение, мускулы лица иногда приходили в движение, но дыхание его было свободно, и ни один вздох не вырывался из груди. Видно было, что тело его здорово и спокойно, а страждет одна душа, и страждет жестоко. Миша долгое время бодрствовал, но наконец должен был уступить природе – уснул.
Проснувшись от действия ярких лучей восходящего солнца, он испугался при мысли, что барин, может быть, его не докликался: подошел бережно к дверям и увидел, что князь, все еще сидя в креслах, покоится тихим сном. На лице спящего изображалось спокойствие, даже удовольствие: казалось, сладостные мечтания утешали во сне его утомленную наяву душу. В самом деле, изнеможенный сильными впечатлениями того дня, он долго сидел в каком-то тягостном забвении, но когда силы телесные отказались ему повиноваться, он впал в дремоту, и сон на легких крыльях своих перенес его в отрадный для страдальца мир таинственных мечтаний. И там сначала носился он над бездонными, темными пропастями, во мгле и тумане, разрезываемых молниями, посреди страшных чудовищ, зиявших на него кровавыми глазами, но мало-помалу это брожение стихии и враждебных духов улеглось и стихло; воздух очистился; солнечные лучи осветили его на лугу, подле оврага, где он играл во младенчестве. Наташа, в черном платье, шла подле него, взяв его под руку, и вела за руку прекрасное дитя, лет трех. Вдали, за оврагом, стояли Алимари и Берилов и, казалось, звали их к себе. Это усладительное сновидение не прекратилось вдруг испугом или внезапным потрясением, а разлилось туманными видениями в глазах мечтателя. Сначала исчезли отдаленные лица друзей его, но тогда Наташа и дитя прижались к нему ближе, ближе, – он давно уже не спал, когда милые лики теснились еще к его сердцу. Опамятовавшись, он встал, подошел к окну, взглянул на землю, оживленную вечным солнцем после временного ночного сна, обратился к портрету дитяти, приподнял покрывало.
– Надежда! – сказал он протяжно. – Не обмани меня!
Искренняя молитва к богу довершила ожидание души и подкрепление сил его. Когда Алимари вошел к нему в кабинет, князь был тверд и спокоен.
– Что наш больной? – спросил он с участием.
– Не очень хорошо, – отвечал Алимари, – испуг подействовал на его тело и на душу сильным образом, но – странное дело! – действие этого потрясения является в душе совсем не так, как в теле. Физический состав его ослаблен, расстроен, раздражен до чрезвычайности, но душа его, нежная и прекрасная, теперь является во всей своей чистоте – и это заставляет меня опасаться дурных последствий для его здоровья и для самой жизни. Вчера, после обеда, он заговорил со мною так доверчиво, откровенно, и притом так ясно, так отчетисто, что я усомнился, тот ли это Берилов, о котором вы мне рассказывали. Он как будто спешит открыть свою душу, боится умереть, не кончив расчета с здешним миром. Я спросил, нет ли у него родственников. "Нет! – отвечал он. – Я вырос в свете круглым сиротою. Меня отдали в академию на седьмом году: как это было, что происходило прежде того, не знаю. Помню только, что чувство сиротства терзало меня с самых нежных лет. Наступало воскресенье, праздник, к товарищам моим являлись родители, родственники, друзья, знакомые. Я был один. Мне дали по экзамену золотую медаль. Как охотно поменялся бы я этою медалью с моим товарищем: он получил серебряную, но показал ее своей матери; она в радости заплакала и обняла сына своего с горячностью. Когда наступило время выпуска и мне следовало получить свидетельство, я справился в списках воспитанников и увидел отметку подле моего имени: "Неизвестного происхождения, принят по приказанию высшего начальства". Старик швейцар академии сказывал мне, что меня привез туда старичок священник – и только. Эта неизвестность моего рождения, моего звания очень меня огорчала: не знаю почему, я стыдился своей безродности и бог знает что бы дал, если б мне можно было назвать своим отцом первого раба или нищего. Только в те минуты, которые я посвящал занятию художеством, был я свободен от преследования этой тягостной мысли. Я не имел духу сообщить ее никому, даже благодетелю моему, князю, и бегал по свету, чтоб уйти от нее". – "Так у вас нет и не было никого родни?" – спросил я. "Было одно существо, – отвечал он, – которое меня привязывало к себе, но его уж нет на свете". – "Дайте мне взглянуть на нее! – примолвил он. – Велите принести ко мне портрет ее". Я снял со стены портрет дитяти и подал ему.