"Наденька! – сказал он с глубоким вздохом, – бог дал мне, бог и взял тебя!" – "Так она умерла?" – спросил я. "Умерла – и не на моих руках. Где мне было усмотреть за ребенком! Настасья Родионовна, правду сказать, не очень хорошо и опрятно ее держала. Однажды приехала ко мне для заказа работы графиня Елисавета Дмитриевна Лезгинова, увидела Наденьку и влюбилась в нее. Ребенок в самом деле был прекрасный, умный, ласковый. "Что это, – говорит она, – держите вы дочку так неопрятно?" – "Как мне присмотреть за нею, ваше сиятельство? Работаю весь день, а иногда и по целым дням дома не бываю". – "У меня нет детей, уступите мне дочь вашу. Я буду воспитывать ее, как родную. Давно искала я такого дитяти. Даю вам честное слово, что не упущу ничего для ее воспитания, для ее счастия". Что мне было делать? Я взглянул на Наденьку, подумал: "Ты не вправе мешать ее счастию", – и согласился. Мы ее обмыли, вычесали, принарядили, и на другой день я свез ее к графине. Там ее мигом переодели в тонкое белье, в новое, щегольское платье, надавали ей сластей, игрушек и всего, что только вообразить можно. Я от души радовался счастию бедной сироты. Графиня оставила меня у себя обедать. В гостях у ней было множество знатных людей. Трудно и неловко было мне в этой компании, но я надеялся как-нибудь высидеть. Только, на беду мою, один какой-то барон, недавно приехавший из Италии, вздумал толковать о художествах и понес такой вздор, что у меня уши завяли. Однако я скрепился, молчу. "Что ж вы ничего об этом не скажете, Андрей Федорович?'' – спросила графиня. Я почел долгом сказать правду и отвечал, что барон судит, как сторож в академии. Барон рассердился, начал спорить, грубить; я вдвое, и кончилось тем, что нас с трудом розняли. Графиня крайне прогневалась на меня за эту дерзость: барон был ей племянник. И если б она при всех не объявила, что берет к себе дочь мою, то непременно отослала бы ее назад. Я пошел домой, проклиная глупую мою запальчивость. На другой день получил я уведомление, что графиня уехала в Ревель и увезла Наденьку с собою. Признаюсь в слабости: расставшись с бедным ребенком, я мало о нем заботился. Чрез год места, получил я от графини письмо, в котором она просила меня, чтоб я отказался от Наденьки, чтоб никогда не предъявлял на нее своих отеческих прав и предоставил ее в полную волю графини. Я, может быть, и согласился бы, да к этому предложению она прибавила обещание дать мне, в случае моего согласия, тысячу рублей. Что ж это значит? Я должен был продать ее, продать этого ангела! Нет, нет, ваше сиятельство! Я написал к ней письмо, то есть написал его, по моим словам, один мой друг, человек умный, ученый. Письмо было написано, вложено в конверт, но не запечатано; я ждал почтового дня. Вдруг получаю от нее, то есть от графини, письмо с черною печатью. Что б это было такое? Она уведомляла меня, что Наденька скончалась. Жаль мне ее было, да делать нечего. Письмо мое к графине осталось неотправленным. Таким образом, лишился я и одного существа, которое бог даровал мне в этой жизни. Портрет этот, написанный мною очень счастливо, – вот все, что осталось у меня после Наденьки. Этот портрет отдал я тому, кто мне всех дороже, князю Алексею Федоровичу. Так! Он дороже мне всех людей в свете, и если мне придется умирать, то с ним одним мне тяжело будет расставаться. Благодетель, утешитель мой!"
Вдруг раздался крик Акулины Никитичны в другой комнате:
– Помогите! Помогите! Кончается.
Алимари и князь бросились к Берилову. Он лежал в постеле, на высоком изголовье, почти сидя. Руки его были сложены крестом. На бледном лице вспыхивала краска. Глаза выкатились и на что-то глядели пристально.
– Вижу, – говорил он протяжно, – вижу берег, конец. Вижу эту картину, не я писал ее, но я ее помню. Вот они – бегут за нами, злодеи! Нянюшка, спаси меня! Не бросай – ах! Страшно, страшно! Падаю, лечу! – Он умолк, зажмурил глаза. Чрез минуту открыл их, увидел, узнал князя и сказал тихо: – Ах! Это ты, друг мой! Приди ко мне в последний раз! – Он протянул к нему руки. Князь обнял его. – Как я рад, что еще раз тебя увидел, – слабым голосом произнес Берилов, – теперь все кончено! Прости! – Он покатился на изголовье. Послышалась хрипота предсмертная. Бледность покрыла его лицо.
Князь закрыл ему глаза со слезами искреннего огорчения. Алимари вывел его в другую комнату. Князь, выплакав первое горе, непременно хотел еще раз взглянуть на лицо доброго Берилова, пока перст тления еще его не коснулся. Он вошел к нему. Алимари провожал его. Покойник лежал еще в постеле. На лице его изображались спокойствие и удовольствие. Уста сжаты были с улыбкою: казалось, он глядит на прекрасную картину. Князь смотрел на него с умилением и припоминал жизнь свою, проведенную со времени знакомства с добрым артистом. Крупные слезы катились по его щекам.
– Видите ли, узнаете ли вы его, князь? – спросил Алимари.
– Кого?
– Вашего брата!
– Брата? Вы полагаете…
– Не полагаю, а точно знаю. И при жизни его замечал я необыкновенное сходство с вами, возраставшее с течением лет, а теперь, когда смерть совлекла с лица его случайную кору обстоятельств, воспитания, привычек – оно приняло свой истинный, первоначальный вид. Если б вы могли сами это видеть!
Князь бросился на мертвое тело и облобызал охладевшие уста.
– И я любил его как брата! – сказал он. – Но для чего судьба не позволила нам при жизни узнать истину?
– Вы знали, вы любили друг друга! – сказал Алимари. – Благодарите Провидение.
LIII
Одно из этих сильных потрясений могло бы взволновать, поколебать, истерзать Кемского, но стечение всех их в одно время произвело в нем какую-то сверхъестественную твердость, усилило в душе его веру во всеблагое, неисповедимое Провидение и дало ему силы перенесть испытания еще сильнейшие.
Мысль о дочери наполняла всю его душу, но в душе его был простор и для любви братской, для дружбы и благодарности. Он положил похоронить брата своего на том месте, где его лишился, и над прахом любезным и драгоценным построить храм для принесения богу молитв благодарственных.
По миновании первых минут оцепенения, произведенного неожиданным жестоким ударом, друзья отправились в комнату Берилова, чтоб привесть в порядок его имущество, принадлежащее отныне дочери, которую он почитал умершею.
Это имущество состояло из множества рисунков, конченных и неоконченных, которые во всех своих видах запечатлены были гением творческим и пламенным воображением. Душа Берилова жила именно в этих творениях, произведенных им не по заказу других, не по влечению нужды, но по свободному вдохновению, в часы видений божественных.
– Как вы думаете, князь, – спросил Алимари, перебирая прекрасные рисунки с наслаждением знатока, – обрадовало ли бы артиста открытие его породы? В молодые лета, не спорю. Но ныне, когда он свыкся с своим благородным званием, оно было бы ему в тягость и преогорчило бы последние дни его жизни. Он был бы выдвинут из своей сферы, насильно перенесен в другой, чуждый мир, а вы говорите, что он боялся и нового сюртука. Одно утешило бы его – открытие, что вы брат ему, но это открытие сделал он теперь и так!
– Это что? – спросил князь, подняв из кучи рисунков, которыми был наполнен ветхий сундук, два пакета: один, большого размера, запечатанный и надписанный на имя Берилова. Весь он покрыт был глазками, головками, цветками, арабесками руки покойника, набросанными карандашом, и, как видно было, в разные времена. Кемский распечатал этот пакет и нашел в нем похвальные листы воспитаннику академии Берилову, свидетельство на золотую медаль и еще несколько других бумаг при следующем письме:
"Любезный друг, Андрей Федорович! При выпуске нашем из академии ты, взяв свидетельство из рук президента, вышел в открытые двери на свободу. По окончании акта начали тебя искать, чтоб отдать тебе аттестаты и другие бумаги, может быть, для тебя важные, но не могли доискаться. Я взялся доставить тебе эти бумаги, но вот прошло пять лет, что я не могу найти тебя дома и залучить к себе. Отправляясь завтра в Италию, считаю обязанностью препроводить их к тебе. Остаюсь верный товарищ и друг твой
Василий Рифеев.
18-го мая 1796 года"
– Узнаю моего друга! – воскликнул Кемский. – Он забыл в академии свои аттестаты, получил их чрез пять лет и в двадцать лет не мог удосужиться, чтоб распечатать пакет!
В числе бумаг была копия с прошения священника села Берилова, Вятской губернии, о принятии сироты в академию. Священник говорил, что в 1772 году, спасаясь на пути из Астраханской губернии в Вятку от преследований разбойничьих шаек Пугачева, он где-то, в какой губернии, не помнит, услышал крик младенца, остановился и нашел на дне глубокого оврага мальчика, как казалось, от роду менее году, поднял его, и в ту минуту раздались вопли, крики, выстрелы. Он бросился на повозку и поспешил далее. По прибытии в дом свой он решился воспитать найденыша наравне с своими детьми и действительно содержал его пять лет, но ныне, не имея средств дать ему приличное воспитание, просит о принятии его в Академию Художеств, потому особенно, что ребенок большой охотник рисовать и исписал дома углем и мелом все стены. Ребенок этот должен быть не из простого звания: на нем было тонкое белье, помеченное словами Анд. Фед., и на шее золотой крест. Его назвали, поэтому, Андреем Федоровичем, а прозвище дано ему от села, в котором он воспитан. На просьбе была и резолюция И.И. Бецкого: Принять.
– Теперь нет никакого сомнения, – сказал Кемский, – брата моего звали Андреем, и, странно, когда я называл Берилова по имени, мне иногда чудилось, что брат мне откликается.
Алимари развернул другой пакет, незапечатанный и надписанный: "Ее сиятельству графине Елисавете Дмитриевне Лезгиновой" – и начал читать его вслух:
"Милостивая государыня! Я получил почтеннейшее письмо ваше, в котором вы, описывая чувства любви и привязанности к моей Надежде, изъявляете желание взять ее на место родной своей дочери. Что могло б быть для меня лестнее и приятнее! Я не в состоянии не только дать ей порядочное воспитание, но и присмотреть за нею. И я, конечно, без всякого отлагательства согласился бы на ваше милостивое предложение, если б вы не присовокупили к тому обещания выдать мне тысячу рублей, в случае моего согласия отречься от моей дочери, не называться отцом ее, уступить вам все права, никогда не видаться с нею. Милостивая государыня! Подумали ль вы, что вы делаете? Можно ли было предлагать сие отцу? Можно ли было вообразить, что найдется человек, который в состоянии взять деньги за уступку своего детища? И вы сделали это предложение художнику, человеку, обрекшему себя на служение благороднейшее в мире? Если б вы знали, как этим меня огорчили, то, конечно, почувствовали бы в сердце своем жесточайшие угрызения совести! Оставьте при себе свои деньги! Ради бога, забудьте, что вздумали предлагать их мне! После этого вы, конечно, ожидаете, что я стану требовать у вас возвращения Надежды, что возьму назад слово, которым отдал ее вам на воспитание! Нет, ваше сиятельство! Пусть она останется у вас, пусть пользуется вашими милостями, вашею любовью. Я не имею права лишать ее счастия, которое дано ей провидением, приведшим вас в дом мой и внушившим в вас с первого взгляда сострадание и любовь к несчастной сироте. Я должен открыть вам тайну, которую хотел было сохранить до могилы. Надежда не дочь мне. Важное обстоятельство принуждало меня скрывать это, и только крайность, только мысль о том, что дальнейшее умолчание может быть вредно ей самой, заставляет меня сказать истину. Вообразите мое положение. Когда ей минуло два года, я, в одну из тех счастливых минут вдохновения, которые и у великих артистов не часто случаются, вздумал написать ее портрет – вышло одно из лучших произведений моей кисти, и я выставил это произведение при открытии академии. Президент наш, осматривая выставку предварительно, остановился пред этим портретом, восхитился им и сказал: "Прелестно, несравненно! Это не может быть вымыслом. Конечно, это портрет вашей дочери?" Я был осчастливлен, восторжен приветом этого почтенного любителя художеств и в то же время сердился на одного из его спутников, который, став между картиной и окошком, загородил свет и тем лишил ее половины достоинства. "Это, конечно, дочь ваша?" – повторил президент. "Точно так-с, ваше сиятельство!" – отвечал я, запинаясь. "Прекрасный ребенок, – сказал он, – но вряд ли в натуре он может быть так мил, как на картине". Я хотел прибавить, что граф ошибается, что именно в этот раз, в первый раз в жизни моей, я не успел поравняться с природою; но он пошел далее и уже не мог бы слышать слов моих. Дня через два государь изволил быть на выставке, отличил мою работу, любовался ею, и чрез неделю я получил бриллиантовый перстень при записке, в которой сказано было, что я награжден за написанный мною портрет моей дочери. Я душевно обрадовался царской милости – такого внимания я не надеялся заслужить. Правда, перстень у меня украли из кармана тут же на выставке, но бумага с подписью начальника, за нумером, осталась у меня. В ней Надежда именно названа была моею дочерью, названа так от имени государя. Что мне было делать: объявить, что я обманул, оболгал начальство, или молчать? Я решился на последнее. Никто не знал в сем деле истины, кроме покойной моей хозяйки, Настасьи Родионовны, и одного друга моего, который пишет это письмо по моим словам. Теперь, когда нашелся случай дать Надежде приличное воспитание, устроить ее судьбу в будущем, я не смею долее скрывать истины, но прошу вас убедительнейше сохранить тайну мою между нами. Прошло несколько лет с того времени, как я получил хвалу и награду за портрет моей дочери. Если узнают правду, я погиб навсегда в мнении моего почтенного начальника и благодетеля.
Вы теперь захотите знать, чья дочь Надежда: я сам этого не знаю. Года четыре тому назад, осенью, я закупал краски и другие для себя снадобья в одной лавке близ Гостиного двора и все свои закупки сложил в большой корзине. Приехавши домой и отпустив извощика, я внес корзину в комнату, и, лишь только хотел вынуть оттуда мои покупки, раздался крик младенца. Я перепугался до смерти. Глядь в корзину, а там между свертками лежит спеленутый ребенок. Я призвал на помощь Настасью Родионовну; мы вынули его из корзинки: в свивальнике торчала бумажка, на которой было написано: "Младенец незаконнорожденный, крещен, имя ему Надежда". Видно, ребенка положили в корзину, когда я был в лавке и извощик отошел от дрожек. Мы, с Настасьею Родионовною…"
Что-то грохнуло об пол. Алимари, прервав чтение, оглянулся. Кемский лежал в обмороке. Алимари бросился к своему другу. В это время вошел в комнату Вышатин и помог ему привести князя в чувство.
– Где я? Что со мною? – спросил Кемский, открыв глаза. – Сон это или в самом деле? Скажите, ради бога, Петр Антонович… и ты, Вышатин, точно ли?
– Что такое? – спросил испуганный Алимари. – Я читал письмо Берилова о его дочери, а вы вдруг…
– Так это точно! – вскричал Кемский. – Так это не мечта? Берилов не отец Надежды? Он воспитал дитя, нечаянно найденное?
– Да! Он это писал к графине. Но дайте кончить…
– Нет-нет! – воскликнул Кемский. – Довольно! Надежда дочь Наташи… дочь моя!
LIV
Прошло три недели. Вышатин, приехавший по первому известию о болезни Берилова и не нашедший его уже в живых, сделался свидетелем открытия, которое возвратило Кемскому жизнь и любовь к жизни. В то же время узнал он и все прочие обстоятельства жизни своего друга, боявшегося дотоле обременять его своим горем: увидел, что большая часть этих неприятностей произошла от излишней кротости, терпеливости и нежности князя, и почел обязанностью вступиться за него, быть его помощником и руководителем. Он без труда растолковал и себе и другу своему действия и поступки графини Лезгиновой: муж ее был Вышатину дальний родственник, и двоюродная сестра его, Мария Петровна Василькова, имела право на большую часть наследства, оставшегося после покойного графа. Графиня была женщина добрая, умная, благородная, но в то же время гордая, своенравная, повелительная: уважая внутреннее достоинство человека, она, однако, еще более обращала внимание на внешность. С мужем своим, человеком добрым и почтенным, она разошлась за то, что он дурно говорил по-французски и нюхал зеленый табак. Чтоб не встречаться с ним никогда, хотела она удалиться в чужие край, но, не имея возможности исполнить это предположение, удовольствовалась тем, что жила в Эстляндии. Сердце ее искало пищи, искало существа, с которым могло бы жить, – и нашло его в Надежде. Дитя, прекрасное собою, приветливое, благодарное, вселило в нее, можно сказать, страстную к себе любовь. Неловкое обращение Берилова, грубая его откровенность раздражали строгую чтительницу этикета, вежливости и приличий, она непременно хотела освободиться от посещений артиста, порывалась было возвратить ему дитя, но не могла на то решиться: Надежда овладела ее сердцем. Это обстоятельство усилило в ней желание выехать из Петербурга, но и в Ревеле она беспрерывно страшилась, чтоб артист не вздумал как-нибудь навестить дочь свою. Привыкнув судить о людях и о вещах по наружности, она не могла вообразить, чтоб человек, небрежно одетый, небритый и нечесаный, который не умеет войти в комнату и управиться за столом с серебряною вилкою, засовывает салфетку за галстух и плюет на паркет и на ковры, мог быть благороден и нежен в душе своей. Она решилась предложить ему, чтоб он отрекся от своей дочери за хорошее вознаграждение. Он долго не отвечал. Графиня приписала это молчание какому-нибудь с его стороны замыслу: боялась, что он явится сам и, в надежде получить большую плату, станет требовать возвращения ребенка. Что было делать! Графиня употребила последнее средство – написала к нему, что дочь его умерла. Берилов не отвечал и на это: тем дело кончилось.
Между тем графиня тревожилась мыслию, что отец Надежды как-нибудь узнает о существовании своей дочери, но лет чрез пять нашла она в петербургских газетах известие о продаже имения без вести пропавшего живописца Андрея Берилова и успокоилась. Это случилось после одной слишком долговременной отлучки Берилова, в продолжение которой скончалась Настасья Родионовна. Его имение описали и назначили было в продажу. В день аукциона он явился из-за тридевяти земель и вступил в свои права. Надежда выросла в той мысли, что она круглая сирота, а у Берилова остались портрет ее и темное о ней воспоминание. Родственники графа Лезгинова знали, что жена его воспитывает бедную сироту, но имя и порода ее были им неизвестны. Тщеславная барыня подавала вид, что Надежда дочь дворянина, офицера, убитого на войне.
Вышатин взялся уведомить графиню об открытии Кемского и просить ее о возвращении Надежды истинному ее отцу. Кемский хотел известить об этом Ветлина, но не мог написать ничего связного: несколько раз начинал он письмо, и, лишь только доходил до описания счастливого своего открытия, голова, глаза и рука ему изменяли. Между тем получил он от Ветлина уведомление, что его отправляют на эскадре, идущей во Францию. Бедный молодой человек, не получая ответа на свои признания, был в самом мучительном недоумении. Кемский наконец собрался с силами, написал к нему, но уже было поздно: эскадра снялась с якоря накануне прихода письма в Кронштадт.
В это время кончилось, к душевному удовольствию Кемского, дело офицера, за которого он хлопотал с лишком год. Подсудимый получил прощение в уважение прежней его службы и ходатайства начальства; ему зачли в наказание долговременный арест.