Largo - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 19 стр.


- "Но всего более страдало от этой выдумки еврейское племя, рассеянное среди других народов. Вызванные ею погромы проложили кровавый след в темной истории средних веков. Во все времена случались порой убийства, перед целями которых власти останавливались в недоумении. В местах с еврейским населением все такие преступления тотчас же объяснялись обрядовым употреблением крови. Пробуждалось темное суевеpие, влияло на показание свидетелей, лишало людей спокойствия и безпристрастия, вызывало судебные ошибки и погромы… Часто истина все-таки раскрывалась, хотя и слишком поздно"… - Кто, Владимир Васильевич, сейчас влияет на показания свидетелей? Люди, купленные евреями. Тут известный вам Вырголин даже кассу устроил и платит сыщикам и тайной полиции. Да, кому-то нужно замутить это дело. Кому-то нужно отвлечь от евреев подозрение в кровавом преступлении. Все как раз наоборот тому, что написано. Да иначе и быть не могло, ибо писано не на месте, писано, основываясь на предубеждении, а не на знании.

- Читайте!

- "Тогда наиболее разумных и справедливых людей охватывало негодование и стыд. Многие папы, духовные и светские правители клеймили злое cyевеpие и раз навсегда запрещали властям придавать расследованию убийств вероисповедное значение. У нас такой указ был издан 6 марта 1817 года императором Александром I и подтвержден 18 января 1835 г. в царствование Императора Николая I"… - Когда захотели передернуть - то и ненавистный всем этим господам Император Николай I пригодился.

- Как это, - "передернуть", - весь как-то съежился Стасский. - Так, почтеннейший Яков Кронидович, нельзя-с выражаться.

- Да помилуйте, Владимир Васильевич! Ведь все это просто неправда. Погодите… вот у меня есть какая справочка… - Яков Кронидович вынул из синей папки, лежавшей на комоде, бумагу и прочел: "На мемории Государственного Совета по Велижскому делу об убийстве солдатского сына, четырехлетнего Федора Емельянова Иванова, Император Николай I со всею свойственною ему рыцарскою прямотою и честностью написал: - … "разделяя мнение Государственного Совета, что в деле сем, по неясности законных доводов, другого решения последовать не может, как то, которое в утвержденном мною мнении изложено, считаю, однако, нужным прибавить, что внутреннего убеждения, чтоб убийство евреями произведено не было, не имею и иметь не могу. Неоднократные примеры подобных умерщвлений с теми же признаками, но всегда непонятными по недостатку законами требуемых доказательств, и даже ныне производимое весьма странное дело в Житомире, доказывают, по моему мнению, что между еврееми существуют, вероятно, изуверы или раскольники, которые христианскую кровь считают нужною для своих обрядов, - cие тем более возможным казаться может, что, к несчастью, и среди нас, христиан, существуют иногда такие секты, которые не менее ужасны и непонятны. Например, сожигальщики и самоубийцы, которых неслыханный пример был уже при мне в Саратовской губернии. Словом, не думая отнюдь, чтоб обычай сей мог быть общим евреям, не отвергаю, однако, чтоб среди их не могли быть столь же ужасные изуверы, как и между нас, христиан"…

Казалось, Стасский был смущен тем, что Яков Кронидович ему прочел.

- Откуда вы это взяли? - сказал он, протягивая руку к синей папке Якова Кронидовича.

- Я собираю нужные мне материалы.

- Но вы… медицинский эксперт… И только.

- И только. Вы правы… Но именно, как таковой, я обязан знать, возможно ли то, перед чем я стою. То-есть… поясню вам… Это страшное убийство - ритуал, или… случайный садизм?

- Ага… Вот как!.. Ну, дочитывайте до конца.

- "Не к одному римскому сенату были обращены слова христианского писателя, мученика Иустина, который в свое время боролся с тем же суеверием: - "стыдитесь, стыдитесь приписывать такое преступление людям, которые к тому непричастны. Перестаньте, образумьтесь!" Мы присоединяем свои голоса к голосу христианского писателя, звучащему из глубины веков призывом к любви и разуму… Бойтесь сеющих ложь. Не верьте мрачной неправде, которая много раз уже обагрялась кровью, убивала одних, других покрывала грехом и позором".

Яков Кронидович, дочитал листок до конца и передал его Стасскому.

Х

- Подписывайте же, - сказал Стасский, протягивая перо Якову Кронидовичу, - и делу конец, а вам честь и слава.

- Нет! Такое воззвание я никогда и ни за что не подпишу. И я не понимаю, как могли все эти люди его подписать?

- Вы скажете - их купили.

- Нет… Я отлично знаю, что это не такие люди, кого можно купить за деньги… Но все это люди, далекие от жизни, теоретики, верящие в правду и честность всего, что идет против "ненавистного правительства", и не верящие ничему, что идет от его чиновников… Кто-то пришел к ним и принес это достаточно скверно написанное воззвание… Человек напористый… - Заставил подписать… Не деньгами… Но, конечно, купил… Купил лестью, именами, уже заботливо поставленными в голове воззвания… А там и пошло: если такой-то подписал, как могу я не подписать?… Да еще красным флагом перед глазами помахали, а наша передовая интеллигенция не может устоять перед ним - сейчас на рожон кинется.

- Каким красным флагом?

- А этот зов к свободе, равенству и братству - со времен французской революции…

- Великой французской революции, - поправил Якова Кронидовича Стасский.

- Со времен французской революции не дает покоя нашим недотепам. А там дальше о правительстве, которое-де не уважает народного мнения, народных прав, "подавление суровыми мерами" - все это такая мармеладка, от которой ни один студент, или студентка не откажутся - мигом проглотят.

- Это воззвание подписали не студенты и студентки.

- Вижу. Но его подписали те, кому студенты и студентки составляют благодарную галерку. Писатель?… Как не подпишет он такого воззвания? Это заслужить немилость прессы, которая почти вся в еврейских руках. Это попасть под еврейский "херем", быть замолчанным, забытым… или обруганным и оклеветанным… Надо иметь много гражданского мужества, чтобы на это пойти. То же и адвокат. Для него эта подпись - взрыв аплодисментов в ближайшее заседание суда, увеличение популярности, позолота на его вывеску… Академик, профессор - это все люди, кому иногда дешевая слава дороже честного имени… Да и так ли много их подписало это воззвание? На несколько тысяч профессоров - набрали около десятка… Нет, Владимир Васильевич, всю жизнь искал я правду, всю жизнь боролся за правду и ради нее избрал свою тяжелую профессию - так уже увольте - меня-то не купите… Ничем не купите.

- Подумайте, Яков Кронидович… Советую подумать. Вы на линии профессора.

- Так говорят.

- Если вы будете участвовать в этом ужасном деле, вы не попадете в профессора. Коллеги вас забаллотируют.

- Не думаю.

- Хорошо… Допустим даже, что вы пройдете…. Студенты, когда узнают о вашем участии… когда не увидят вашей подписи под воззванием, будут бойкотировать вас… Они не будут посещать ваших лекций.

- Не думаю и этого. Я лучшего мнения о нашей учащейся молодежи.

- Попомните мои слова, - зловеще поблескивая глазами сказал Стасский. - Вы неисправимы. Недаром вы из духовного звания.

- При чем тут мое происхождение?

- Атавизм тянет вас к богам. Вы готовы сами душить еврейский народ и устраивать погромы.

- Нет, Владимир Васильевич, я просто считаю, что именно утаивание правды готовит погром. У нас суд открытый и гласный. Менделя Дреллиса будут судить присяжные.

- О, их подберут!.. Их наберут из самых махровых черносотенцев… из погромщиков… Поверьте… полиция об этом позаботится.

- Полиция к этому никакого отношения не имеет. Вот евреи, интеллигентные, большие евреи, часто спрашивают, что нам, неевреям, в них не нравится? Да вот это-то нам и не нравится, что по всякому делу, которое коснется еврея - они поднимают ужасный шум, мешают правосудию, что они - деньгами ли, своим ли влиянием и авторитетом, заставляют Русских честных людей делать несправедливости, глупости… даже - подлости. Сколько самых ужасных, изуверческих процессов проходят безшумно. Полиция отыскивает убийцу, следователь в спокойной обстановке производит дознание, суд спокойно судит, и убийца получает то наказание, которое он заслужил… Но как только дело касается еврея, - все идет кверху ногами. Спокойствие нарушено. Гевалт гремит по всему миpy. Правда заслонена. Давно ли шумело по всему миру дело Дрейфуса, - из-за него чуть не сражались! Теперь такой же шум пошел из-за Менделя Дреллиса. И уже гибнут люди. Народ жаждет Божьей правды… И евреи везде - в прессе, в науке, в суде искажают эту правду - вот причина ненависти к ним Русских…

- Подписывайте.

- Не подпишу…

Стасский надел шляпу на самые брови и пошел, не прощаясь из номера. В дверях он остановился и, держась за портьеру, зловеще сказал…

- Мы еще встретимся с вами… И в третий раз я буду безпощаден.

И скрылся за дверью.

Под влиянием только что бывшего разговора с ксендзом Адамайтисом, Яков Кронидович вспомнил Ибсеновского "Пеера Гюнта" и страшного мистического "плавильщика" с его мрачным предупреждением:

На третьем перекрестке!.. На третьем перекрестке!

XI

Мистика и правда была… Незримый страшный еврейский бог простер свою руку и, как Oза, коснувшийся ковчега, падали мертвыми все те, кто знал тайну смерти Ванюши Лыщинского.

Не прошло и недели после посещения Стасского, как Яков Кронидович был вызван на вскрытие тел внезапно умерших детей Чапуры - Гани и Фимы. Он вскрывал их в том же анатомическом театре, где вскрывал и Ванюшу, вскрывал вместе с участковым врачем в присутствии чинов полиции и понятых.

Он смотрел на белое, точно мраморное лицо Гани и вспоминал, что Вася передавал ему, что Ганя сказал: - "На суде, под присягой, всю правду покажу". Теперь ничего больше не покажет. Главный свидетель лежал безгласным мертвецом.

- Типичная картина дизентерии, - сказал Яков Кронидович врачу… Микроскопический анализ показывает точную причину смерти. Сомнений быть не может… К погребению…

- Совершенно верно-с, - почтительно проговорил участковый врач, снимая резиновые перчатки. - К сожалению, наука безсильна установить, каким путем попали дизентерийные бациллы в организм детей - естественным, или насильственным.

- Вы подозреваете кого-нибудь?

- Видите ли… Это… конечно, только сплетни… - врач оглянулся на понятых, но те стояли в углу и не могли их слышать. Сторож возился с телами, укладывая их в гробы. - Мне рассказывали в участке. К детям в последнее время ходил прогнанный со службы сыщик Крысинский со своим подручным Подлигайлом. Про мать умерших молва шла, что она торгует крадеными вещами, так знаете, Крысинский думал через нее делать розыски, ну и выслужиться снова перед начальством… Мать их арестовали… все в связи с этим делом… жидовским… Без нее дети заболели желудком. Отец просил Крысинского: - "не ходите, мол, покамест, сами понимать, кажется, должны, дети стесняются вас при такой болезни"… А Крысинский все ходит и все Ганю - врач кивнул на труп мальчика, - пытает, допытывает. И принес пирожные, сказал: - "после поедите". Вот с тех-то пирожных… Ночью… священник был… Исповедал, причастил Ганю и как вышел - в слезах весь… Сказал: - "светлое дитя. Чистая, святая душа"… И стали шептать, знаете, что Ганя-то этот главный свидетель был по жидовскому делу… и что его жиды отравили через этих сыщиков.

- Доказать нельзя, - сказал Яков Кронидович.

- Конечно, конечно… Дизентерийные палочки могли попасть в пирожные самым, так сказать, естественным путем… Дизентерия по городу давно ходит… А все-таки… Не ветром же надуло?

В самом тяжелом настроении духа возвращался в гостиницу Яков Кронидович. "Конечно, и ветром могло надуть", - думал он, - "но Ганя, как Оза, случайно прикоснулся к ковчегу, прикоснулся к еврейской тайне, к их "святому святых", и - пал мертвым. И, помимо воли, - ощущал страх незримого, невидимого возмездия.

В прихожей гостиницы его ожидал Вася Ветютнев.

- Я, дядя, к вам, - едва поздоровавшись, заговорил Ветютнев. - Третьего дня умерли Ганя и Фима Чапуры.

- Я знаю… Я только что вскрывал их тела.

- Их отравили, я знаю это наверняка. Тот самый "подсевайло" Крысинский, который мутит все это дело с самого его начала, отравил их.

- К сожалению, Вася, доказать умышленное отравление бактериями нельзя. Особенно теперь, когда по всему городу ходит дизентерия… Следователь…

Вася перебил его:

- Следователь, дядя… Странный человек! С весны все не мог собраться осмотреть конюшню, где глиняный пол такой же розоватой глины, какая пристала к платью мальчика, наконец, собрался сделать это сегодня. А сегодня….

Вася остановился.

- Ну, что сегодня?

- Да что, - со злобою воскликнул Вася. - Третьего дня, конюшня дотла сгорела.

- С лошадьми?

- Нет, все лошади были на работе.

- Та-ак, - протянул Яков Кронидович и глубоко задумался. Он уже не слушал, что дальше говорил ему Вася, кого он подозревал в поджоге. Его охватило странное, еще никогда им не испытанное чувство безпокойства. Слушая одним ухом Васю, он думал: - "что же это?… таинственный еврейский бог, черные вихри темных неисследованных сил? Просто широко организованный подкуп с целью устранить всех свидетелей этого дела… Последний свидетель - я"…

Когда Вася ушел, Яков Кронидович смотрел на дверь и вспоминал, как, держась за нее, позднею ночью, Стасский грозил ему третьею встречею.

"Совсем Пеер Гюнт", - думал он, - "Но Пеер Гюнт был развратный малый, думающий только о себе и о своих удовольствиях и ему страшен был роковой плавильщик, ожидавший его на "третьем перекрестке", да и то… спасла его святая любовь Сольвейг. Да разве надо быть грешником, чтобы быть раздавленным колесницею еврейского бога? А Озя, простерший руку свою и взявшийся за ковчег, чтобы поддержать его, был же поражен за дерзновение…. Поражены невинные дети Чапупы…. Сгорела конюшня… Так…. при третьей встрече…. на третьем перекрестке… Стасский… У Пеера Гюнта - Сольвейг… У меня?..

И почему-то с отвращением вспомнил письмо - донос Ермократа о листочке мха, приставшем к сапогу во время верховой прогулки с Портосом.

XII

Никогда не нужно возвращаться на то место, где был особенно счастлив. Счастье капризно: оно не сидит на месте.

Валентина Петровна ехала в Захолустный Штаб. Там были ее детство и девичество. Счастливая, невозвратимая пора жизни. Невозвратимая!.. Она родилась в Захолустном Штабе. Она в нем выросла. В институте мечтала о нем - о родителях, о милых друзьях детства. И ей казалось - там небо другое, другой воздух, там особая красота солнца и облаков, и радостно, а не грозно гремит весенний гром. Нигде не могло быть такой красоты природы, как в Захолустном Штабе.

Нигде не было таких громадных раскидистых каштанов, как в его гарнизонном саду, не цвели так пышно сирень и жасмин, как подле их казенной квартиры. А речка Лабунька с ее тихими заводями, с белыми купавками и желтыми кувшинками, с большими листьями, похожими на лотосы далекой Индии!? А поля, поля!.. Их сладкий дух во время цветения, их пряный аромат в дни покоса! Все здесь было удивительно. И эта вечно откуда-то несущаяся музыка, или пение, и это относительное безлюдье при массе людей - и ее верные мушкетеры!

Какие сладкие, волнующие и, вмеcте с тем, чистые воспоминания шли из несказанной прелести кустов, беседок, завитых ярко-зеленым хмелем, с которым дружно переплелись голубые барвинки, и крученые панычи, и где в зной было прохладно, и золото солнечных лучей лишь кое-где тронуло зеленую сень… Вот они! - Атос, Портос и Арамис - ее три мушкетера - Петрик, Багренев и худышка - черный, точно негритенок - Ричард Долле, в пахучих коломянковых кадетских рубахах с одинаковыми алыми погонами клянутся перед нею - девочкой в коротком платье:

- Еtеnds la main еt jurе! - кричали тогда Петрик и Долле, и красивый, в рамке вьющихся волос Портос, поднял руку и все трое, с поднятыми руками сказали в голос:

- Tous pour un, un pour tous!..

Казалось тогда - клятва на веки!!

Все было для нее. Когда она приезжала на станцию Ровеньки, откуда надо было ехать шестьдесят верст, по прямому, мощеному кирпичом шоссе, которое почему-то называли "стратегическим", - ее, дочь командира полка встречал четверик лошадей, запряженных в просторную коляску с солдатом на козлах и ее мама. Четыре часа усыпляющего гула колес, цоканья подков по камням - и показались в низине шпили костела и городской магистратуры, зелень садов, и высокие бледно-желтые казармы. Дымит на плацу пыль, звучит сигнал и издали видно, как скачут пушки в пыли. Их "лихая конная" учится… Потом, когда она приезжала сюда уже барышней - ее ожидали, отец, начальник дивизии, мать и адютант отца, в автомобиле… Ей подносили букет цветов, - и она еxaлa, как королева. Убегало перед ними ровное, "стратегическое" шоссе, и мама с папа рассказывали ей новости Захолустного Штаба. Через час были уже дома!

Она была первой в деревне!

И когда она уезжала на свадьбу, ехали они все вместе, и - какое столпление экипажей с солдатами на козлах - их автомобиль с шофером с унтер-офицерскими нашивками, высокий брэк запряженный "тэндем" драгунского полка, их бывший уланский четверик, кабриолет гусар и лихая тройка донцов, и сколько еще скромных еврейских балагул стояли на обычно пустынном, мощеном большими камнями станционном дворе. Еще бы! Провожали дивизионную барышню!

Полковые дамы надели лучшие платья. Полковые цвета были на их шляпах и лентах. Маленькая платформа едва могла вместить всех приехавших проводить. Молодые корнеты примчали верхом, сделав для этого основательный пробег. Уланы прислали свой хор трубачей. Из соседнего местечка привезли шампанское. Их купе, когда пришел поезд, засыпали цветами: букеты, связки, пучки, и в длинной тонкой рюмочке болезненная орхидея, подарок соседа помещика-поляка.

Поезд задержали вместо обычных двух минут на целых десять - и звуки их полкового уланского марша и крики ура офицеров и дам ее проводили. И долго мотались в воздухе платки и фуражки.

Это было ее последнее воспоминание, последнее впечатление от ее милого Захолустного Штаба. - Станция Ровеньки, полная нарядных дам и офицеров, масса экипажей, шампанское, крики ура и цветы…. цветы… цветы… Она смеется и плачет на груди у матери, и папочка, стоит у окна купе и с его серых глаз к седым усам катятся слезы.

Такою запомнилась ей станция Ровеньки… Такою, или с мамочкой и денщиком на перроне и автомобилем на дворе.

Поезд пришел без опоздания, в пять часов утра. Было свежее, душистое весеннее утро. Во всю цвела вокруг станции белая акация и ее запах одурял. На перроне, кроме дежурного по станции - никого. Вагонный проводник любезно взял ее небольшой баул. Она выглянула на двор. Автомобиля не было.

Стратегическое шоссе, окаймленное круглыми яблонями-кислицами в белом цвету, прямою лентою уходило между ярко-зеленых, подернутых туманною дымкою полей и упиралось в сосновые леса.

Назад Дальше