Она тяжело вздохнула и трагически произнесла:
Где б ни был он,
Ему привет, ему поклон. -
Каютин докончил романс.
– Неужели и в Петербурге его знают? Не правда ли, прелестный романс? Сколько чувства!
Ах, тяжела моя верига.
– Спойте что-нибудь, – сказал Каютин.
– О нет, я боюсь!
– Чего?
– В Петербурге все такие насмешники… Уж чего не говорят про нас, бедных провинциалок… право, уж даже смешно!
– Помилуйте, как можно! да вот я… откровенно скажу, что я нигде так приятно не проводил времени, как у вас.
Лукерья Тарасьевна (так звали молодую) быстро встала, села у фортепьян и сделала фальшивый аккорд.
– Правда, – спросила она, – что петербургские женщины не умеют любить?
– Отчего вы так думаете?
– Они все холодны: столичная жизнь их портит. Природа, о природа!..
И молодая снова застучала по клавишам.
– Я не могу судить о всех женщинах вообще, но и в Петербурге любят.
И Каютину невольно представилась Полинька в чистенькой, уютной комнатке.
– Спойте что-нибудь! – сказал он, не желая продолжать разговора.
– Я ничего не знаю, право; я так редко пою; у меня только и есть два-три романса любимых.
– Ну, спойте любимый.
Лукерья Тарасьевна выпрямилась, откашлялась и запела басом:
Где б ни был он,
Ему привет, ему поклон.
Голос был так могуч, что Каютин вздрогнул. Почти каждое слово произносилось с особенным ударением, и глаза певицы были постоянно устремлены на Каютина. Скоро окружили фортепьяно слушатели. Молодая выла все громче и громче и, наконец, неистово ударив по клавишам, вскочила и кинулась к балкону. Все засуетились, уговаривали ее не ходить в сад; но она не послушалась и скоро исчезла в темной аллее.
Каютину было не совсем ловко, и, чтоб скрыть свое смущение, он начал фантазировать. Ему стало грустно; он готов был отдать теперь свою жизнь, лишь бы увидать Полиньку. Все, кроме нее, исчезло для него; он заиграл вальс, по которому они часто вальсировали, Потом песню башмачника, которую певала Поленька.
Слушатели стояли кругом в молчании. Лукерья Тарасьевна, облокотясь на фортепьяно, страстно глядела ему в глаза.
– О, спойте что-нибудь! – сказала она, когда он перестал играть.
И другие подхватили:
– Пожалуйста, пожалуйста!
Ему хотелось уйти и быть одному; но его силой усадили, жужжа: -
– Да сыграйте, да спойте!
Сердитый, он сильно ударил по клавишам и дико запел.
Похвалы посыпались градом. Когда он спел все, что помнил из опер, один из старикашек подошел к нему, с чувством пожал ему руку и дрожащим голосом сказал:
– Зачем вы не едете в Италию? Поезжайте в Италию.
– Денег нет, – отвечал Каютин и запел водевильный куплет.
Публика пришла в такой восторг, что, казалось, кто-нибудь сейчас выскочит и предложит ему денег на усовершенствование голоса. Целый вечер чуть не носили его на руках; даже молодой, забыв нечаянное бегство жены в сад, бил в ладоши, обнимал Каютина и упрашивал погостить. Каютин благодарил, но отговаривался, предвидя опасные последствия дальнейшего своего пребывания у молодых. И он не ошибался: Лукерья Тарасьевна точно была сильно увлечена его молодостью и ловкостью, а старик-муж уже враждебно посматривал на любезность своей супруги к гостю. Даже пасынок был уж слишком предупредителен и одно ухо вечно направлял в ту сторону, где разговаривал Каютин с его мачехой.
Отправляясь спать, Лукерья Тарасьевна нежно улыбнулась Каютину и выразительно сказала:
– До завтра, мосье Каютин!
Он был в затруднительном положении: никто не хотел с ним прощаться, все твердили "до завтра!"
Комнату отвели ему очень чистую, даже на столе красовался великолепный букет. Каютин улыбнулся.
"Вот если бы Полинька увидела эту Лукерью Тарасьевну!" – подумал он грустно и, увидав бумажку, торчавшую из цветов, поспешно вынул ее.
"Вы не уедете; это будет жестоко с вашей стороны".
Он неистово засмеялся, прочитав таинственную записку, потом спрятал ее в карман и сказал:
– Извините-с! как вы ни любезны, но я завтра же уеду!
Но тут ему пришла неприятная мысль: на какие деньги он уедет? Он поскорее разделся, улегся в пуховики и после нескольких бессонных ночей заснул мертвым сном.
Ночь скоро прошла. Каютин сквозь сон услышал сиповатый шепот и открыл глаза. Солнце ярко пробивалось в окна, завешенные кисейными занавесками. Два дюжие, широкоплечие парни, не очень чисто одетые, тихо разговаривали, повертывая в руках пальто Каютина:
– Вишь ты, Мишка, где карман? А ты гляди: наизнанку!
– На то питерской, – отвечал Мишка, нахмурив брови и рассматривая пальто.
В ту минуту Каютин увидал свой чемодан и все свои вещи.
Он быстро сел на постель и, указывая на свое добро, строго спросил:
– Как сюда попали?
Дюжие парни смешались и кидали пальто друг другу.
– Что же вы молчите?
– Это Мишка-с, не я. Вот-с он взял, – он, изволите видеть, учился портному мастерству.
Мишка с упреком глядел на своего товарища.
– Как попал сюда мой чемодан? – спросил Каютин.
– Барыня приказала! – в один голос отвечали лакеи, обрадованные, что дело шло не о них.
– А что, встали?
– Встали-с и чай кушают, – опять в один голос отвечали лакеи.
Каютин надел самый пестрый галстук, взял такой же фуляр.
"Фи! Как скверно воняет кожей! – подумал он, обнюхивая свое платье. – Ах, я дурак! а духи-то, духи моей голубушки Полиньки!"
Он откупорил склянку, хотел налить, но вдруг остановился и снова спрятал духи. "Так они как раз и выдут, – подумал он. – Надушился одеколоном, и то хорошо будет!"
Молодые сидели за чаем. Молодой, в пестром шелковом халате, в ермолке, вышитой яркими шелками, с салфеткой, повязанной под горлом, озабоченно кушал чай, вынимая из стакана кусочки булки, накрошенные нарочно для облегчения труда его старым зубам. Молодая сидела за самоваром, в белом капоте, вышитом так, что, верно, не одна девушка испортила над ним глаза. Весь капот был на розовой подкладке. Чепчик с розовыми лентами прикрывал жирно напомаженную голову молодой. Юбки производили грохот при малейшем движении. Пасынок и братья молодого сидели в креслах. За ними, вытянувшись, стояли лакеи, как нянюшки за маленькими детьми.
Молодая встретила Каютина очень приветливо.
– Как вы поздно встаете, мосье Каютин, – сказала она, – сейчас видно, что из Петербурга.
– Я с дороги, – раскланиваясь со всеми, отвечал Каютин.
– Неужели в Петербурге и прислуга так же поздно встает? – глубокомысленно спросил пасынок.
Прошла неделя, а Каютин все еще жил у молодых. Ему было хорошо и весело; проведав о петербургском госте, к молодым стали приезжать соседи. Только одна беда: Лукерья Тарасьевна была уж слишком ласкова к нему и внимательна. Супруг ее косился и морщился, и часто Каютин замечал, что молодые ссорились вполголоса. Пьер был посредником между ними и скоро утишал бурю. Но Каютину казалось, что он же был и причиной бурь. Отец, его сделал духовную в пользу Лукерьи Тарасьевны: понятно, что Пьер не мог чувствовать к ней особенного расположения. Сообразив все, Каютин понял услужливость его к мачехе.
Делать, однакож, было нечего; уехать не с чем; и Каютин иногда еще благодарил судьбу, что она послала ему людей, которые поят, кормят и ласкают его.
Раз вечером он случайно очутился в саду с Лукерьей Тарасьевной. Предметом разговора, разумеется, была природа. Лукерья Тарасьевна, любуясь звездами, слегка приклонила свою голову к его плечу, а он машинально пожал ей руку. Лукерья Тарасьевна взволновалась, ахнула, и жирно напомаженная ее голова упала к нему на грудь. -
– Я несчастна, – прошептала она едва внятно и заплакала.
Он испугался, не знал, что делать… как вдруг в кустах послышался шорох.
– За нами подсматривают! – заметил он тревожно.
– О, я так несчастна… пусть все, все видят мои слезы!
Каютин ясно слышал шорох и боялся последствий.
И ревность мужа и обмороки жены скоро так надоели ему, что он не шутя стал подумывать, как бы поскорее уехать, а покуда решился избегать, беседы с Лукерьей Тарасьевной и все больше играл в карты с ее мужем. Но такая холодность только усилила пламя; упреки, прямые и косвенные, посыпались на его голову.
– Я ни за что не желала бы жить в Петербурге, – говорила молодая кому-нибудь.
– Отчего?
– Все петербургские мужчины холодны и не умеют любить.
– Почему вы так думаете?
– О, я знаю хорошо! они не стоят любви! – восклицала с жаром Лукерья Тарасьевна.
А супруг ее, игравший в другом углу с Каютиным в дурачки, смеялся и, подмигивая ему, говорил:
– Каково, каково? у, у, у!
Наконец Лукерья Тарасьевна потребовала объяснения, почему Каютин с ней холоден. Он оправдывался ревностью мужа и хитрыми умыслами пасынка. И сама Лукерья Тарасьевна соглашалась, что ей нужна осторожность, что Pierre имеет виды очернить ее в глазах мужа, чтоб старик в пылу гнева разорвал духовную; но благоразумие Лукерьи Тарасьевны было только на словах.
К молодым собралось много гостей; устроились танцы. Молодая танцевала с Каютиным, а молодой бесился и делал ей страшные гримасы.
– Ваш муж совершенно забывается: скоро уж все заметят его гримасы! – шепнул Каютин Лукерье Тарасьевне, которая с досады кусала губы. – Я, право, не хочу больше танцевать с вами; посмотрите, он грозит нам!
– Через час, в комнате Кати, – тихо отвечала ему молодая, – слышите? Вот моя последняя просьба! надо положить конец…
Каютин радостно пожал ей руку и проворно сказал:
– Я буду!
У него был уже обдуман план, как положить разом конец делу, и потому он так скоро и охотно согласился. Но, по ветрености своей, он не подумал о последствиях, если свиданье будет открыто. А между тем буря приближалась.
Катя была главная горничная и вместе поверенная Лукерьи Тарасьевны. Помещение она имела довольно тесное: половина комнаты была отрезана парусинной перегородкой до потолка, за которой находился гардероб Лукерьи Тарасьевны.
В комнате Кати было темно; тихонько вошли в нее супруг Лукерьи Тарасьевны и его сын. Отворив дверь за перегородку, сын сказал:
– Сюда, папенька, сюда!
– Ну, а если они не придут? – заметил старик и остановился в нерешимости у дверей.
– Придут, придут! я собственными ушами слышал, как Катя разговаривала с маменькой.
– Если это правда, Петя, то я… И голоса не хватило у старика.
– Скорее, папенька! неравно кто придет!
Старик ступил за перегородку и сказал:
– Стул дай сюда, стул!
– Вот вам и стул; не кашляйте! крепитесь, не выскакивайте, – говорил сын, усаживая старика, – пусть все выскажут!
– Ну, иди в залу; да поскорее бы… поскорее бы мне их услышать.
Сын осторожно запер дверь перегородки и вышел. Старик совершенно забыл его предосторожности: он сморкался, кашлял и вертелся, кутаясь в платья своей жены.
Скоро Катя привела в свою комнату Каютина и с грубым кокетством сказала:
– Уж погодите, вас когда-нибудь подстерегут!
– А ты на что? ты защитишь.
И Каютин хотел обнять ее.
– Что вы, что вы? – сердито шептала Катя, а между тем защищалась так неловко, что он успел поцеловать ее раза два.
Послышались шаги; Катя вырвалась и отворила дверь. Лукерья Тарасьевна, сильно взволнованная, вошла в комнату и повелительным жестом удалила горничную.
Долго длилось молчание. Каютин с чрезвычайным вниманием рассматривал свечу, горевшую на столе, а Лукерья Тарасьевна не сводила глаз с него, с упреком качая головой. И вдруг она зарыдала.
– Что с вами? чего вы плачете? – спросил он, едва удерживая досаду.
– Я несчастна! – отвечала она. – Я хочу умереть!
– Помилуйте, что с вами! как можно!
– Вы меня разлюбили!
Положение его было щекотливо: не сказать же, что никогда и не любил ее!
– Вы меня не любите? говорите! – трагически сказала она.
Он вдруг как будто переродился: привел в беспорядок свои волосы, сложил руки крестом, нахмурился и так же трагически воскликнул:
– Если так, то бежим… да, бежим! Пусть падет на нас клевета всего света! я презираю людей! Мы будем жить в хижине… Бежим, бежим!
И он сильно жал ее руку и тащил даму к двери. Дама испугалась и, вырвавшись, отвечала:
– Нет, мы лучше здесь останемся! Я не могу бежать!
Каютин торжествовал. Он знал, что Лукерье Тарасьевне сильно нравилось именье мужа, и решился предложить ей бежать. Чтоб сильней запугать ее, он даже сложил стихи, в которых ясно доказывалось, что женщина, полюбив другого, должна бежать.
– А, так ты меня не любишь? – воскликнул он и стал грозно ходить по комнате. – Итак, прощайте.
– Нет, люблю, люблю, – отвечала она. – Но что скажут люди?
– Люди! – возразил он и, думая окончательно отделаться, прочел свои стихи {*}. Но он жестоко ошибся: стихи, которым и сам он не верил, произвели совсем другое действие на его даму. Она кинулась ему на шею и страстно простонала:
{* Вот они, для любопытных:
Когда горит в твоей крови
Огонь действительной любви,
Когда ты сознаешь глубоко
Свои разумные права,
Верь: не убьет тебя молва
Своею клеветой жестокой!
Отвергни ненавистных уз
Бесплодно тягостное бремя
И заключи – пока есть время -
. . . . . . по сердцу союз!
Но если страсть твоя слаба
И убежденье не глубоко,
Будь мужу вечная раба,
Не то раскаешься жестоко!}
– Убежим! я твоя!
Каютин побледнел. Он внутренно проклинал и свой план и нелепые стихи, как вдруг вбежала испуганная Катя: она махала руками и делала отчаянные жесты, указывая на перегородку. И Лукерья Тарасьевна и Каютин мигом догадались, что их подслушивают. Но когда Катя шепнула своей госпоже, кто именно подслушивает, Лукерья Тарасьевна в ужасе закрыла лицо руками. Катя, как кошка, подкралась на цыпочках к двери перегородки и приложила ухо. Пока Каютин и Лукерья Тарасьевна менялись отчаянными взглядами, горничная быстро отворила дверь и едва не расхохоталась. Лукерья Тарасьевна с ужасом увидала своего мужа, сидящего на стуле, лицо его было слегка прикрыто кисейным платьем, висевшим над его головой. Ноги и руки его были неподвижны. Каютин побледнел: ему пришла мысль, что старик умер, огорченный изменой жены. Но скоро успокоил его легкий храп, мерно вылетавший из груди старика. Все трое подошли ближе. Старик сладко спал на стуле, свесив голову на грудь и скрестив свои ноги в плисовых сапогах.
– Все его, его штуки! – сказала Лукерья Тарасьевна и бросилась из комнаты.
Каютин поблагодарил судьбу за сон, ниспосланный человеку, и тоже вышел. Катя разбудила своего барина, который очень был удивлен, увидя себя между платьями, но, вспомнив о жене, строго приказал Кате остаться с ним за перегородкой, опасаясь ее выпустить, чтоб она не предупредила свою госпожу. Он выходил из себя, ожидая изменницу: наконец послышались шаги, то была Лукерья Тарасьевна. Войдя в катину комнату, она звала свою горничную; но старик крепко держал Катю за талию: все боялся, как бы не вырвалась.
– Как вам не стыдно, сударь! что вы? пустите! – говорила Катя обиженным голосом.
– Тише, тише! – бормотал старик, зажимая ей рот.
Лукерья Тарасьевна гневно раскрыла дверь – и, отскочив, с ужасом вскрикнула:
– Что я вижу?!
Старик испугался и прятал Катю в платья. Скоро послышался плач; Лукерья Тарасьевна кричала, что она несчастна, что с таким ветреным мужем невозможно жить.
Старик умолял ее успокоиться, клялся, что не изменил ей, и откровенно во всем признался. Она долго не верила и только после многих клятв и молений простила его.
Pierre был поражен, как громом, появлением мужа и жены к гостям.
– Ну, что папенька? – спросил он в волнении.
– Ты дурак!
– Что такое случилось?
– То, что ты своего отца осрамил!
И оскорбленный отец даже не удостоил сына объяснением.
Скоро супруг Лукерьи Тарасьевны, к удивлению Каютина, пристрастился к картам; Каютин не хотел играть на деньги, но старик настаивал и с каждой партией, увеличивал куш. Каютину везло. Сидя подле отца, сын иногда замечал ему, что он делает ренонс, не так ходит, но старик продолжал свое, возражая с запальчивостию:
– Молчи, дурак! разве не знаешь пословицы: "курицу яйца не учат"?
Дня в три Каютин выиграл столько, что мог продолжать свой путь, и объявил, что завтра уедет.
Старик обнимал его, предлагал ему денег взаймы и был очень весел, а сыну своему все твердил:
– Нет уж, где со мной справиться? Если захочу, всех перехитрю!
Он точно схитрил. За несколько дней перед тем пришел к нему поторговать лошадку смотритель соседней станции и, увидав случайно Каютина, не преминул рассказать, что Каютин проигрался, и прочее. С того же вечера Каютину повезло в игре.
Каютин простился с вечера и ушел в свою комнату с намерением завтра чем свет уехать. Он с наслаждением уложил чемодан и задумался. Он вспомнил Полиньку, свое прощанье с ней, свои клятвы и покраснел при мысли, что так скоро забыл ее.
"Ах, Полинька! зачем ты так добра? зачем веришь мне? я не стою тебя".
Так рассуждал Каютин, сидя у чемодана, как вдруг постучались к нему.
– Войдите, кто там? – сказал он, запирая чемодан.
Катя высунулась в дверь.
– Барыня идет к вам! – сказала она и скрылась.
Испуганный Каютин вскочил. Он не верил своим ушам; но в дверях показалась обширная фигура, окутанная большим платком.
– Кто это? – робко спросил Каютин.
– Я! – торжественно отвечала Лукерья Тарасьевна, сбрасывая платок и являясь перед Каютиным во всем величии отчаянной женщины. Ее жидкие волосы падали очень скудно по широким плечам, белый капот был не застегнут, и пышная грудь сильно порывалась на свободу, угрожая разорвать туго затянутый корсет.
– Вы едете?
– Еду, – весело отвечал Каютин.
– Ах, мне дурно!
И она, шатаясь, доплелась до стула и села.
– Не угодно ли воды?
И Каютин сделал движение к двери.
– Стойте!
Она заслонила ему дорогу.
Каютин равнодушно смотрел на отчаяние дамы и решился выдержать свою роль до конца.
– Я лишу себя жизни!
– О, не лишайте! жизнь ваша так дорога!
– Для кого?
– Для вашего мужа.
– О, как жестоко! слишком жестоко! – воскликнула она.
Вдруг вбежала Катя и задыхающимся голосом сказала:
– Идут! идут!
– Кто? Боже! я погибла! – воскликнула Лукерья Тарасьевна, начиная бегать по комнате.
– Вот видите! – сказал Каютин, – теперь уж вы и погибли!
Он запер дверь, и в ту же минуту в нее начали грозно стучаться. Все вздрогнули.
– Отворите! – кричал в ярости муж Лукерьи Тарасьевны.
Она стояла уже на стуле у окна, а Катя опускала другой стул за окно, чтоб госпоже легче было спрыгнуть.
– Итак, прощайте! – прошептала Лукерья Тарасьевна таким тоном, как будто готовилась к самоубийству.
Каютин делал ей знаки, чтобы она скорее спрыгнула.
– Навсегда!
– Отворите! или я разломаю дверь! – кричал ревнивый старик.