…Образ к образу рядом затенчивым,
Местом меркнущим, местом ярким,
То я вижу тебя на балу студенческом,
То в измученном зноем вечернем парке.
Не Печорина – духов сомнения едких,
Подмело их при сталинских пятилетках.
Их приносное семя и раньше-то плавало,
Не ныряя по омутам русской реки.
А коряги в ней – мы, убеждённости дьяволы, –
Духоборы, самосжигатели,{25}
Бунтари, проповедники, отлучатели,
Просветители, вешатели, большевики!
Угораздило же тебя родиться
В тре-тревожной стране, под разбойный шум,
Где как прежде, где в каждом десятом таится
Протопоп Аввакум.
Однолюб. Однодум.
Я! Я верю до судорог. Мне несвойственны
Колебанья, сомненья, мне жизнь ясна,
И влечёт меня жертвенное беспокойство
От постели, от нежности, ото сна.
Рвёт и рвёт моё мясо Дракон,
И где лапу положит – отдай, оставь ему! –
Это Горе Истории, Боль Времён,
Мне волочь его, как анафему!
Да, я звал тебя, звал. А дороги круты.
Я зачем тебя влёк? В каком чаду?
Не иди! Ты слаба. Переломишься ты! –
Я не знаю – я ли дойду…
Рай зелёный… Ничто не радует.
Там столицы взрываются, бомбы падают!
Вся планета в ознобе! планета в трясении! –
Вот! Пишу:
Моему поколению
Родились мы – не для счастья
Бредит, буен мир больной.
Небывалое ненастье
Захлестнёт нас! Будет бой!!Перед тяжким наступленьем
Пусть же скажут правду нам,
Как умел Владимир Ленин
Говорить её отцам:Враг – не трус, не слаб, не глуп он! –
В нас не верит тот, кто лжёт.
Мы – умрём!! По нашим трупам
Революция взойдёт!!!Из Октябрьской мятели
Поколение пришло.
Чтоб потом цвели и пели,
Надо, чтоб оно – легло…Уж не помню, ещё что слетело
С языка у меня в пылу,
Только помню: жена побледнела
И щекой прислонилась к стволу.Так я бил, безпощадный и мрачный,
Словом о слово, в слово словом.
Этот месяц – первый побрачный,
Называют в России медовым,
Honey-moon окрестили его за проливом,
У французов он назван – la lune de miel,
Одарён и у немцев прозваньем счастливым
Flitter-Wochen – поблескивающих недель.
Как обманчива ласковость этих названий!
Даже камни – притрёшь ли, не обломав?
Два бунтующих сердца! Меж вами
Кто виновен? кто прав?..Ветер осени
Шепчет на уши.
Лес обрызгало
Желтизной.
Лето кончилось,
И пора уже
В грохот города
Нам домой.
Первый замороз,
Утро терпкое.
Окский катер.
Речная рань.
Дом Поленова{26}.
Старый Серпухов.
И дорога
Через Рязань.
Русских станций
Скончанье света.
Все вповалку
До загородок.
Лица в мухах.
Лежат в проходах
В полушубках.
И ждут билетов.
Нет билетов!
Посадки нету.
Манька, где ты?
Маманька, тута!
Кто с мешками,
Без пропусков,
С пропусками
И без мешков.
Смех и молодость
Нам защитою.
Ещё б с ними
Не уместиться!
Встречный ветер
В лицо раскрытое
Облохмачивает
Наши лица.
Звонко-кованый
Быстрый поезд.
Машет мельница
Вдалеке.
Мы уходим
В окно по пояс,
Прижимаясь
Щека к щеке.
Скоро станция.
Ходу сбавило.
– Отодвинься же.
Слышишь, милый?..
На полусловеВздрогнула Надя и руку мне боязно
Сжала. И я ей сжал.
С грохотом поезд наш вкопанно стал
Против товарного поезда.
Красные доски вагонов{27} измечены –
Нетто и брутто, осмотр и ремонт, –
Только окошки у них обрешечены
Да через двери – болт.
Красным закатным лучом озарённое,
Вровень над нами пришлось одно
Прутьями перекрещённое
Маленькое окно.
Лбы и глаза и небритые лица –
Сколько их сразу тянулось взглянуть! –
Кажется, там одному не вместиться
Воздуха воли глотнуть.
В грязном поту, в духоте, в изнуреньи,
Скулы до боли друг к другу притиснув,
Глянули злобно на наше цветенье –
Выругались завистно –
Грубо плеснули в лицо нам побранку
Липкой несмывчивой грязью! –
Наш отлощённый состав с полустанка
Тронул с негромким лязгом.
Тронул, но ты-ся-че-ле-тье волок он
Нас! нас! нас! –
Вдоль новых и новых закрещенных окон,
Под ненависть новых глаз.
Резко проёмы вагонные хлопали,
Вот уж мы вырвались, вот уж мы во поле!..Сумерки. Отблики топки по шпалам.
Низко курилась туманцем елань.
…Но как проклятье в ушах звучала,
Но как пророчество не смолкала
Та арестантская брань.
"Нет, не тогда это началось…"
Нет, не тогда это началось, –
Раньше… гораздо раньше…
В детстве моём обозначилось,
В песнях, что пели мне, няньча, –
Крест перепутья
Трудного,
Скрещенных прутьев
Тень,
Ужаса безрассудного
Первый день.
Книг ещё в сумке я в школу не нашивал,
Буквы нетвёрдо писала рука, –
Мне повторяли преданья домашние,
Я уже слышал шуршание страшное –
Чёрные крылья ЧК.
В играх и в радостях детского мира
Слышал я шорох зловещих крыл.
…Где-то на хуторе, близ Армавира
Старый затравленный дед мой жил.
Первовесеньем, межою знакомою
Медленно с посохом вдоль экономии{28}
Шёл, где когда-то хозяином был.
Щурился в небо – солнце на лето.
Сев на завалинке, вынув газету,
Долго смоктал заграничный столбец:
В прошлом году не случилось, но в этом
Будет Советам
Конец.
Может быть, к лучшему умер отец
В год восемнадцатый смертью случайной:
С фронта вернувшийся офицер,
Кончил бы он в Чрезвычайной.
Наши метались из города в город,
С юга на север, с места на место.
Ставни и дверь заложив на запоры
И ощитивши их знаменьем крестным,
Ждали – ночами не спали – ареста.
Дядя уже побывал под расстрелом,
Тётя ходила его спасать;
Сильная духом, слабая телом,
Яркая речью, она умела
Мальчику рассказать.
В годы, когда десятивековая
Летопись русских была изорвана,
Тётя мне в ёмкое сердце вковала
Игоря-князя, Петра и Суворова.
Лозунги, песни, салюты не меркли:
"Красный Кантон!.. Всеобщая в Англии!" –
Тётя водила тогда меня в церковь
И толковала Евангелие.
"В бой за всемирный Октябрь!" – в восторге
Мы у костров пионерских кричали… –
В землю зарыт офицерский Георгий
Папин, и Анна с мечами.Жарко-костровый, бледно-лампадный{29},
Рос я запутанный, трудный, двуправдный.
Глава третья. Серебряные орехи
Мой милый город! Ты не знаменит
Ни мятежом декабрьским, ни казнию стрелецкой.
Твой камень царских усыпальниц не хранит
И не хранит он урн вождей советских.
Не возвели в тебе дворцов чудесно величавых
По линиям торцовых мостовых,
Не взнесены ни Столп Российской Славы,
Ни Место Лобное на площадях твоих.
Не приючал ты орд чиновников столичных
И пауком звезды не бух на картах{30},
Не жёг раскольников, не буйствовал опричной,
Не сокликал парламентов и партий.
Пока в Москве на дыбе рвали сухожилья,
Сгоняли в Петербург Империи служить, –
Здесь люди русские всего лишь только – жили,
Сюда бежали русские всего лишь только – жить.
Здесь можно было жатвы ждать, посеяв,
Здесь Петропавловских не складывали стен, –
Зато теперь – ни Всадников, ни холода музеев,
Ни золотом по мрамору иссеченных письмен.
Стоял тогда, как и сейчас стоит.
На гребне долгого холма над Доном, –
То зноем лета нестерпимого облит,
То тёплым октябрём озолочённый.
И всех, кто с юга подъезжал к нему,
На двадцать вёрст встречал он с крутогорья
В полнеба белым пламенем в ночную тьму,
В закат – слепящих стёкол морем.
Дома уступами по склону к Дону сжало,
Стрела Садовой улицы легла на гребень;
Скользило солнце вдоль по ней, когда вставало,
И снова вдоль, когда спадало с неба.
Тогда ещё звонили спозаранку,
Плыл гул колоколов над зеленью бульваров,
Бурел один собор над серой тушей банка,
Белел другой собор над гомоном базара.
Звенели старомодные бельгийские трамваи,
В извозчиков лихих чадили лимузины,
Полотен козырьки от зноя прикрывали
Товаров ворохи в витринах магазинов.
Как сазаны на стороне зарецкой,
Ростов забился, заблистал, едва лишь венул НЭП, –
Той прежней южной ярмаркой купецкой
На шерсть, на скот, на рыбу и на хлеб.
Фасады прежние и прежние жилеты,
Зонты, панамы, тросточки – и мнилось,
Что только Думы вывеску сменили на Советы,
А больше ничего не изменилось;
Что вновь простор для воли и для денег;
В порту то греческий, то итальянский флаг, –
Порт ликовал, как в полдень муравейник,
Плескались волны в Греки из Варяг.
Тогда ещё церквей не раздробляли в щебень,
И новый Герострат не строил театр-трактор,
И к пятерым проспектам, пересекшим гребень,
Названья новые не притирались как-то.
Дышали солнцем в парках кружева акаций,
Кусты сирени в скверах – свежестью дождей,
И всё никак не шло тем паркам называться
В честь краевых и окружных вождей.
Внизу покинув громыхающий вокзал,
Садовая к Почтовому вздымалась круто.
Ещё не став
"Индустриальных педагогов институтом",
Уже не "Императорский", Универс’тет стоял{31}.
Впримык к его последнему ребрёному столбу,
В коричневатой охре, на длину квартала,
В четыре этажа четыре зданья занимало
ПП ОГПУ.
Недвижный часовой. Из дуба двери входов.
Листами жести чёрной ворота обиты.
И если замедлялись на асфальте пешеходы,
То некто в кэпи их протрагивал: "Пройдите!"
А со времён торговли той бывалой
Складские шли под улицей подвалы.
Их окна-потолки вросли в асфальта ленту –
Толщь омутнённого стекла – и, попирая толщу ту,
Жил город странной, страшною легендой,
Что там, под улицей, – застенки ГПУ.
И по фасадам окна, добрых полтораста.
Никто к ним изнутри не приближался никогда,
Никто не открывал их. Матово безстрастны,
Светились окна тускло, как слюда.
Лишь раз, когда толпа привычная текла, –
Одно из верхних брызнуло со звоном, –
И головой вперёд, сквозь этот звон стекла
Беззвестный человек швырнул себя с разгону{32}.
С лицом, кровавым от удара,
Ныряя в смерть дугой отлогой,
Он промелькнул над тротуаром
И размозжился о дорогу.
Автобус завизжал, давя на тормоза.
Уставились толпы застылые глаза!
Толпу молчащую – локтями парни в кэпи,
Останки увернули, унесли бегом, –
Брандспойтом дворник смыл пятно крови нелепой
И след засыпал беленьким песком.Я на день сколько раз мальчишкой юлким,
На этажи косясь, там мимо пробегал
И поворачивал Никольским переулком
В крутой и грязный каменный провал{33}.
Промежду стен, домов, облупленных снаружи, –
Плитняк потресканный, булыжник, люки стоков:
В дожди и в таянье со всех холмов окружных
Сюда стекались мутные потоки.
Из глубины огромного квартала
Сюда, на дно, где люков чёрная дыра,
ОГПУ опять домами выступало
И воротами заднего двора.
Что день, под тихий говор, жалобы и плач,
За часом час, кто в шляпках, кто в платках,
Здесь ждали женщины с узлами передач,
И с робким узелком, и с сыном на руках.
Я на день сколько раз притихшим мальчуганом
Их обходил, идя к себе в тупик,
Где в кучах мусора шёл ярый бой в айданы,
Где "красных дьяволят" носился резвый крик.
Громада кирпича, полнеба застенив,
Мальчишкам тупика загородила свет.
С шести и до пятнадцати в её сырой тени
Я прожил девять детских лет.
Чего ж ещё хочу? Какое мне начало?
Каких ещё корней ищу в моей судьбе?
Я мальчик был – ЧК мне небо заслоняла,
В солдата вырос я, она – в НКГБ.
–
Мы жили с мамой в тупике,
В дощатом низеньком домке,
Где зимний ветер свиристел в утычках щельных.
Мечась, ища – чего, не зная сам,
Приехал дед однажды к нам
В рождественский сочельник.
Попил колодезной воды
И пропостился до звезды.
Мы в шумный дом в тот вечер собирались,
Где в тридцать человек встречали Рождество,
Но для него
Втроём остались,
Размётанной семьи
Осколком.
Со взваром чаша. Блюдечки кутьи.
В серебряных орехах крохотная ёлка{34}.
Дрожало несколько свечей в её ветвях.
Лампада кроткая светилась пред иконой.
В малютке-комнатке, неровно освещённой,
Огромный дед сидел – в поддёвке, в сапогах,
С багрово-сизым носом, бритый наголо,
Меж нашей мелкой мебелью затиснут.
Ему под семьдесят в ту пору подошло,
Но он смотрел сурово и светло
Из-под бровей навислых.
Дед начал жизнь с чебанскою герлыгой
В Тавриде выжженной, средь тысячных отар,
В степи учился сам, детей не вадил к книгам,
Лишь дочь послал одну – лоск перенять у бар.
Она взросла неприобретливого склада,
И мне отца нашла не деньгами богата –
Был Чехов им дороже Цареграда,
Внушительней Империи – премьера МХАТа.
Сникали долгие усы у старика, какие раньше
Носили прадеды его и деды на Сечи.
Светилась кожа мамина оранжево
От ёлочной свечи.
И тихо тёк покойный тёмный вечер.
Кивала мама мне, чтоб деду не перечил,
А он, подавленный, неторопливый,
С какой-то вещей скорбью говорил.
Раскрыла Библию на повести об Иове
Его рука{35} в узлах набухших жил.
…Сходились судьбы их, однако не совсем:
Начавши с ничего и снова став ничем,
Всё потеряв – детей, стада, именье, –
Молил смиренья дед, но не было смиренья!
Одиннадцатилетний, в утешенье
я дедушке сказал:
"Ты – не жалей.
Наследства б я из принципа не взял".