Раннее (сборник) - Александр Солженицын 5 стр.


Всё те же два, всё те же два
И в ней столкнулись мира чуждых:
Огняно-красные слова –
Нюансы сумерек недужных.
Из девушек тех кратких лет,
Лет ошельмованного НЭПа,
Двойной кумачно-лунный свет,
Палящий без огня до пепла, –
В ком сердца слабого не сжёг,
В кого не впрыснул жидкой стали,
Зовя, толкая на прыжок,
В котором головы ломали?
Прибой трибун. Наплывы танго.
Многоречивый лепет муз…
Но свой жестокий табель рангов
На мраморных ступенях в ВУЗ.
Ранг первый – на руке мозоли,
Второй – потомственный рабочий,
Ранг третий – членство в комсомоле,
Четвёртый – гниль, буржуй и прочий.
Закон – мороз! да сердце зябко…
Нельзя без мягкости на свете.
И Лялю приняли ("наш папка –
На паровозном факультете").
Средь чертежей, средь новых лиц,
Расчётов, допусков, таблиц,
Сердечко девичье щемило,
Но группа школьная друзей
По вечерам сбиралась к ней –
И всё опять как прежде было:
Движенье, хохот, шум при входе,
"Из слов слова" и "бой морской",
Остап – "Телёнок золотой",
Жестокий спор о Мейерхольде,
Журнал домашний сгоряча,
Кроссворд, шарады, буриме{48} ли,
Там в лёгком цоканьи мяча
Пинг-понг стремительный, Джемелли,
Там рокот струн, напев свободный
Без боли к слову песни модной:
"Ту, кого всего сильней
В мире любишь ты, – убей!
Ты мне так сказал,
Ты мне приказал,
Ма – га – ра – джа!"{49}

Джемелли! Александр! Саша! –
Ему, герою школы нашей,
Мы поклонялись, детвора,
Ему дорогу уступали,
Его манеры повторяли,
Его с восторгом избирали
В бюро, в учкомы, в сектора.
Он итальянец был по деду,
Но русский речью и в чертах.
Он знал счастливые победы
В науке, в играх и в боях.
Взглянув в учебник для порядка
С едва небрежною повадкой
Блестящего ученика,
Он отвечал лениво-гладко,
Играя камешком мелка.
Лишь на истории одной,
К ошибкам зорок, в спорах злой,
Из головы своей богатой
На память сыпал он цитаты,
Изданья, мненья, имена,
Подробности событий, даты
И цифры плавок чугуна.
Он цену знал себе. Держался
Свободно, гибко тело нёс.
Темнел, гневясь. Блеснув, смеялся.
Высокий лоб его венчался
Зачёсом взвихренных волос.
На вечерах со школьной сцены
Он в зал бросал: "Сергей Есенин" –
И, замерев, следили мы
Из напряжённой сизой тьмы
За каждым брови шевеленьем,
За каждым губ его движеньем,
За звуком голоса его.
Быть может – детство, но второго
Я наслаждения такого
Не получал ни от кого:
Уйдя в себя, печален, тих,
Без завываний, благородно,
Легко, естественно, свободно
Умел читать он русский стих.
Заботой памяти не скован,
Он жил строкой, единым словом,
Как будто было самому
Ещё неведомо ему –
Что дальше? Будто бы рождались
И лишь при нас в стихи слагались
Переживания поэта.
И вот он сам, Джемелли сам,
Вожак мальчишеского света,
Сюда ходил по вечерам,
У Федоровских был как свой,
Неистощимый, озорной,
Шутник, актёр, душа веселья.
Но не всегда. Вдруг – нет неделю;
Вернётся – скован, насторожен,
Какой-то сдержанною, скрытой
Заботой внутренней встревожен,
Из уголка сторонний зритель
Забав досужей молодёжи.
То вдруг в окошко стукнет Ляле –
И не зайдёт – и с быстротой,
Накинув шляпку и пальто,
Она уйдёт с ним и гуляет
Глубоко заполночь. А то
Она нас двух возьмёт за плечи:
"Гостей не жду. Ко мне ни-ни!"
Но он придёт, и целый вечер
Они до ужина одни.

А в ужин, сколько их ни будь –
Один ли гость, гостей ли шайка, –
Ни им столовую минуть,
Ни им раскланяться с хозяйкой.
От Ляли – молодёжь горохом,
Плывут от тёщи те, кто в летах,
И, настежь дверь, с весёлым вздохом
Идёт отец из кабинета.
Вершат одиннадцать ударов
Часы стенные о-шесть граней –
Шипит парок над самоваром,
И плещется вино в стакане.
И – все за стол! И вольный смех,
И говор воедино спаян,
И кажется, что меньше всех
Устал за сутки сам хозяин.
Кто с кем и что за чем – известно,
И смена блюд идёт проворно,
И на столе тарелкам тесно,
И вкруг стола душе просторно.
Винцом и шуткою согретый,
Так начинался вилок бег.
Отец с собой из кабинета
Не упускал зазвать коллег.
Приняв их запросто и мило,
К столу хозяйка подводила
Старинного любимца дома,
Механика и астронома,
Горяинова-Шаховского.
Седой полнеющий старик,
Учёный с титлом мирового,
Владелец шапочек и мантий,
Известный автор многих книг,
Не утерял ещё таланта,
Прикрывши грудь волной салфетки,
Следить за вкусами соседки,
Приправить анекдотом метким
Рассказ о новом культпоходе,
Прочесть из Блока мимоходом,
Новейший высмеять романс
(Джемелли: "Браво! Декаданс!"),
Над Маяковским посмеяться
(Задорно Ляля: "А Кузмин?{50}"),
И оживлённо средь мужчин
Поговорить о Лиге Наций,
О том, куда идёт страна,
И о записках Шульгина.
Среди гостей для полноты –
Ещё всегда две-три четы
Мужей и жён, да неизменный,
Безпомощный, несовременный
Чудак – учитель рисованья{51},
Из тех, кто в коммунизм военный
Искал разгадок мирозданья.
Семьи не знавший, вечно холост,
Успехи лёгкие отринув,
Всю жизнь отдавший, чтоб на холст
Нанесть одну – одну картину! –
Мучительно не находя
Достойных красок сочетанья,
Он сердцем всё не стыл, хотя
Лишь неудачи и страданья
В его скитаниях сплелись.
За сорок лет, в очках и лыс,
То захолустных пошлых театров
Излишне чуткий декоратор,
То разрисовщик по фарфору,
А то и вовсе не у дел,
Он странно нравиться умел
Проникновенным разговором,
Больным чутьём, вниманьем добрым,
Уменьем видеть красоту
И смело бросить яркий образ
В души смятенной темноту.

В разгаре ужин был, но спать
Нас с Мишей слали со средины.
Удел жестокий! Там в гостиной,
Ещё сойдутся танцевать,
Олег Иваныч меж гостями
Разыщет жертву – полной даме
Платком глаза схватят вплотную,
И все, как дети, врассыпную, –
Бродить на ощупь в Опанаса,
Шарады в лицах представлять
И в Папу Римского играть.
В расчётах тонких преферанса
В углу, за ломберным столом,
Сойдутся старшие кружком;
И строки грустного романса
Учитель живописи Лялин,
Склонясь над зеркалом рояля,
Споёт:
"Вам девятнадцать лет, у вас своя дорога,
Вы можете смеяться и шутить!..
А я старик седой, я пережил так много…"{52}
И всё,
И это тоже всё
Оборвалось…

…Вечером как-то спешил я к их дому,
Слякотью мартовской, поздней зимой, –
Перед дверьми их стоял незнакомый
Автомобиль легковой.
Тускло желтелся в дожде-косохлёсте
С визгом качаемый ветром фонарь –
Дверь отворилась – и странные гости
Вышли в ночную недобрую хмарь:
В гладких пальто одинаковых двое,
С поднятым чёрным воротником,
И между ними – отец, расстроен,
С беленьким узелком.
Видя меня – он не видел. И сердце
Сжалось, предчувствуя быль.
Вспыхнули фары – хлопнули дверцы –
Брызгая, вырвался автомобиль…

В дому ещё дымилось жертвоприношенье
Каким-то злым, неведомым богам…
Лежали в грудах книги после потрошенья
И оползнями рушились к ногам.
Ковры комком. Столы и шкафы – настежь.
Бельё, посуда и постели в кучи свалены.
И – шкура на полу.
Как будто этой вот ощеренною пастью
Медведь налютовал, сорвавшись со стены.
Здесь сутки обыск шёл. А найден был лишь снимок
И унесён трофеем он один:
Съезд энергетиков; меж ними –
И Федоровский, и… Рамзин.

Кто б знал тогда, что не удастся навести
В квартире этой – раз разрушенный уют?
Лиха беда – беде прийти,
А пабедки добьют{53}.
Исчез, как канул зять. И тёща в тех же днях
Была параличом разбита.
Недели не прошло – и Миша на коньках
Упал – ударился – сгорел от менингита.
В их мрачный дом, потуплен и стеснён,
Я редко стал. Мне чудилось, что мать пытала немо:
Ведь вот, ты жив. Ты – жив. Зачем же он?
Зачем же он так рано взят на небо?
Но заболела Ляля. И
В день солнечный, скача через ручьи,
В день, бурно лившийся водою талой,
Я к ней пришёл. Она одна лежала,
Худые руки белые за головой держала,
Рукав халата повисал крылом безсильным птицы,
Сползала книга с одеяла.
И вздрогнула: "Серёженька! Иди сюда, мой рыцарь!
Что долго не был ты? Я так тебя ждала.
Ты так мне нужен, так сейчас мне нужен!
Ну, расскажи – как школа? Я давно там не была…
Погода как? Снег почернел? И лужи?..
Шёл ночью дождь. Я ночью не спала,
К окну вставала, слушала из темноты,
Как трубы водосточные шумели…
Скажи, дружок, а ты…
Ты знаешь, где живёт Джемелли?"
– "Да кто ж не знает?!" – "А не выдашь тайну?..
Вот это вот письмо – мгновенно, моментально…"
– "Конечно, Ляля, дай!" Порывисто привстав,
За шею обняла меня ладонями в жару:
"…Но если не пойдёт с тобой,
не станет отвечать – добавь,
Что я – умру!"
Клонился день. Израненно тянулись облака.
Багрец и хмурь мешались над холмом Темерника{54}.
Ручьи стихающие морщило холодным ветерком,
И лужи подстывающие трогало ледком.
Запыхавшись, взбежал я лестницей крутой,
Взволнованным чутьём необычайное предвидя, –
Джемелли встал передо мной
Таким,
Каким
Я никогда его не видел:
Открытый лоб морщинами раскроен,
Упрямым гневом сдвинутые брови,
В распах сорочки – матовость груди…
"Сергей?! Входи!"
Стремительно втащив меня через порог
(А дверь на ключ! а дверь на цепь!), – по комнатам повлёк.
"Тебе письмо!" – "Что с ней? Что с ней?"
– "Она больна!" – "Сядь. На пол. Так. Молчи.
А вот – моё. Моё письмо, Сергей,
От слова и до слова заучи".
Я стал учить, не понимая сам,
Какой же смысл разгорался по строкам,
Ещё не уловив их гибельную связь.
А он читал письмо, в окно косясь,
Прислушиваясь к лестничным шагам.
Шли к нам.
И на площадке стихли.
"Учи, учи!" – Ушёл. Стерёг там кто кого:
Он – их ли?
Иль они – его?
Сжимая кулачонками виски
В тиски,
Я одолел ещё с десяток строк.
Ударил в тишину звонок.
Потом как будто по железу процарапала отмычка.
Вернулся крадучись. Зажёг, сломавши, спичку.
Прошёлся в угол, умеряя шаг.
"Ну – как?" –
"Ещё". – "Учи-учи. От слова и до слова".
Застыл, куря у косяка двери.
Я вспрыгнул на ноги: "Готово!"
Он сел спокойно: "Говори".
Горячим шёпотом, взахлёб,
Я строку в строку повторил, –
И только тут, смотря на бледный потный лоб,
Я понял, что я заучил.

Письмо Джемелли

"Друг и невеста! Что, кроме боли,
Что, кроме зла,
Близость со мною тебе принесла?
Я был один у тебя – ты у меня не одна:
Ленинскому боевому подполью
Вся моя жизнь отдана.
Где я бываю,
Что я скрываю,
Что тяготит меня в нашей судьбе, –
Легко ли
Было мне лгать тебе?
Страшно сейчас тебе будет, – страшнее
Мог я тебя завести.
Время такое неумолимое –
Третьего нет пути!
Если сумеешь,
Любимая, –
Прости!..
Всё наше бывшее, всё наше прежнее
Я сберегу с благодарною болью.
Девушка милая! Девочка нежная!
Мы не увидимся больше с тобою.
Дом оцепили. Следят…
Вижу в окно их – дежурят у лестницы.
В прошлую ночь мой двоюродный брат,
По телефону простясь, – повесился…
Я б убежал, да бежать нам некуда!
И не могу – ожиданьем прикован:
Должен приехать ко мне человек один,
Если не арестован.
Пятеро суток мечусь в западне:
Только бы ты не пришла ко мне!
Пятеро суток бьюсь, как больной:
– Ты не приходишь! Что с тобой?
Выйду на улицу, брошусь путлять
И, зачумлённый, глазами ловлю:
Некого! Некого мне послать
К той, кого люблю.
Только скрывайся! Только молчи!
Только себя сбереги от лап их! –
Знают, что делают, палачи
Сталинского Гестапо!
Ты доживёшь – это всё переменится!
Снова придут революцией оздоровлённые дни.
Люди узнают, что подлинно ленинцы
Были – мы – одни.
Партию нашу трудно обманывать,
Класс-пролетарий подымется!
Нас растоптать не сумели Романовы, –
Где же ему, проходимцу?{55}
Вера в победу тверда моя:
В этом ли, в том ли году –
Мы воротимся, но я… но я…
Кажется мне – не приду.
Первые годы минуют, клубя,
Первого горя уляжется пыл, –
Кто-то придёт и полюбит тебя
Лучше, чем я любил…
Будь же свободною, дорогая!
Ты молода. Цвети. Живи.
Этим письмом я с тебя слагаю
Тяжесть нескладной моей любви…"{56}

Два раза нас перерывали стуком.
Надолго залился звонок.
Джемелли по-мужски пожал мне руку,
К письму оранжевый подставил огонёк.
В темневшей комнате письмо вздохнуло, заалело
И, в чёрный шорох съёжившись, сгорело.
"Не трусь, малыш! Они боятся сами шума.
Им по ночам да кроликов выхватывать покорных.
Теперь беги, беги проворно
И ни о чём другом не думай!
Задержат – твёрдо отвечай, руби, чтоб верили:
Ты приходил просить – держи –
ракетку для пинг-понга.
А задержался? Марки выбирал: вот эти – Конго
И Золотого Берега.
Но – не задержат".
Он на цыпочках провёл меня сквозь кухню
И, в паутине, пыльное оконце распахнул.
Жестоко красная на западе заря уже потухла,
И вечер тёмной сыростью в лицо пахнул.
"Сарайчик видишь? Я спущу тебя на крышу.
Через забор – во двор – а он сквозной – и вышел.
Иди не сразу – сразу не иди.
Намелочи. Трамваями следы свои запутай.
Вскочил – проехал две минуты –
Сходи.
…И скажешь Ляленьке: фамилии моей она не знает,
И где встречались мы – не помнит этих мест.
Что легче б – умер я! Что ГПУ живых не отпускает
И не прощает верности невест".

"Что дважды два так часто – не четыре…"

Что дважды два так часто – не четыре,
Не знал я. Оттого был свят и нетерпим.
Узнал – и хорошо и смутно мне в подлунном мире,
И по-сердечному мне просто стало с ним.
Не привелось спираль наук исполнить.
От философии, от споров я поник устало, –
Искусства искорка осколком русских молний
Ко мне на камень сердца пала.
Ка-кая ло-ги-ка?! Моих родных в застенках
Терзали, – я – я рвался умереть
За слов их медь,
От доброты чрезмерной черезмерно злых!
Цветов немного есть, но много есть оттенков,
И полюбился мне тогда один из них.
В те годы красный цвет дробился радугой,
И, жаром переливчатых полос его обваренный,
Я недоумевал речам Смирнова, Радека,
Стонал перед загадочным молчанием Бухарина.
Я понимал, я чувствовал, что что-то здесь не то,
Что правды ни следа
В судебных строках нет, –
И я метался: что? –
Когда?
Сломило Революции хребет?
Делил их камер немоту – и наконец
В затылок свой я принял их свинец.

А годы шли. Цвета бежали за цветами,
Безшумно выскользнув, из красного ушла его душа –
И беззастенчиво взнесли над площадями
Всё то, над чем глумились, потроша.
Сегодня марши слушаю по радио – шагают
Лейб-гвардии Преображенский и Измайловский полки!!{57} –
Что я? Где я? Мне уши изменяют?
Их марши бывшие играют –
Бывшие большевики…
Шли годы. Воздвигались монументы,
Вшивалось золото в чиновничьи мундиры позументом,
Ораторы коснели, запинаясь по шпаргалкам,
И на трибуны под унылые аплодисменты
Вожди являлись жирною развалкой.
И сверх могил, нарыхленных как грядок,
Парил немыслимый, неслыханный порядок.

Назад Дальше