Положение наше с каждой минутой становилось ужаснее. Дело было в начале зимы. Мороз и ветер, проникавший в разбитые стекла коридора, пробирал нас до костей. Головы некоторых трещали. Мы готовы были уйти. Но в то время как общее терпение начало истощаться, общество наше увеличилось издателем газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, которого обычай являться на званые обеды, завтраки и вечеринки как можно позже спас на сей раз от томительного получасового ожидания на ветру и стуже. Узнав несчастное положение своего сотрудника, он очень много смеялся и сказал в заключение, что подобный случай очень годится для водевиля и что французские водевилисты именно такого рода случаями пользуются для составления своих эфемерных произведений…
– - Впрочем,-- заключил он с очаровательною улыбочкой, которая на устах его обыкновенно служила предвестницею каламбура,-- уж не нарочно ли вы заперлись, милейший мой: у вас, надо признаться, есть-таки привычка запираться!
Каламбур, уже раз произнесенный, но получивший в устах издателя известной газеты новую прелесть, заслужил общее одобрение, но не согрел наших иззябших членов; Х.Х.Х. дул изо всей силы в ладони и сожалел, что отпустил свою коляску. "Я бы,-- говорил он,-- покуда лучше съездил к князю Зезюкину да к дяде -- в палату… он там председателем…" Долговязый Кудимов выплясывал трепака, стараясь разогреть свои длинные и сухие ноги, которые имели обыкновение очень скоро зябнуть; несколько молодых актеров и сочинителей боролись и давали друг другу порядочные толчки, называя свое упражнение полированием крови; Анкудимов (драматург-водевилист)с быстротою, не свойственною его летам и почтенной наружности, бегал по коридору, напевая, патриотическую песню, которой аккомпанировали его собственные зубы. Только актер, отличавшийся необыкновенной любезностью, сохранял полное присутствие духа: вытребовав от сотрудника через форточку карты, он метал банк лунатику, Хапкевичу и еще нескольким любителям сильных ощущений на верхней ступеньке лестницы.
Водевилист-драматург ударил себя в лоб и торжественно объявил, что ему пришла прекрасная мысль.
– - Что-о?
– - Знаешь ли, братец… Брр!.. Выдай нам в форточку водки…
– - Славная мысль!
Сотрудник молчал. Лицо его страшно измелилось; казалось, на душе его лежала какая-то тяжелая тайна; казалось, он хотел в чем-то признаться; но прежде чем он решился на что-нибудь, издатель газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, предложил на всеобщее усмотрение следующую мысль:
– - Зачем, господа? Долго терпели… Немножко уж не беда потерпеть. Поверьте, счастие человеческой жизни заключается именно в обстоятельствах, предшествующих свершению наших желаний… Ну, что было бы, если бы мы пришли прямо в квартиру Павла Степановича, застали бы там накрытый стол, начали пить, есть… ничего, решительно ничего! Обыкновенная история: проза, проза и проза!
Все одобрили мысль издателя, хотя втайне многие были ею недовольны и приписывали стоическую твердость ее изобретателя не столько его особенному взгляду на удовольствия жизни, сколько тому, что издатель не успел еще хорошенько прозябнуть…
– - Ну так и быть! -- сказал Анкудимов, принимаясь опять бегать и петь.-- Подожду. Зато уж, брат, твой джин только держись. Я хвачу целый стакан.
– - И я,-- подхватил Кудимов, загибая угол червонной семерки. (Он понтировал в долг.) -- Пять рублей мазу!
– - И я.
– - И я.
Сотрудник посмотрел на господ, делавших такие опустошительные предположения насчет его джина, с каким-то невыразимо болезненным состраданием и глубоко вздохнул… Вздох его нечувствительно сообщился почти всему собранию…
– - О чем вы вздохнули?
– - О непрочности человеческого счастия!
– - А вы?
– - О сардинках.
– - Вы?
– - Я вспомнил брата: он в прошлом году отморозил себе руки и ноги.
– - Бррр!.. Руки и ноги! Бррр!..
Многие начали дуть в руки и бегать с особенным жаром.
– - Берегите носы, господа. Тут недолго остаться без носа!
– - Ну, небольшая беда; один нос отмерзнет, другой останется: мы ведь все с лишним носом.
– - Ха! ха! ха!
– - А вы что вздыхаете? У вас, кажется, очень теплая шуба!
– - Давеча я забегал к Т***: у него на столе стоит чудесный пастет, лафит, сыр. Я ни до чего не дотронулся.
– - И хорошо сделали. Поедим вместе.
– - О, уж как поедим!
– - Мне ужасно хочется ветчины.
– - И мне.
– - Мне сыру.
– - Мне сардинок и джину.
– - Мне икорки.
– - Я так голоден, что поглодал бы и корки.
– - Ха! ха! ха! ха! ха! ха!
– - Удивительная вещь ум: не мерзнет и на морозе! У тебя, братец, верно, есть ветчина?
– - И сардинки?
– - И пармезан?
– - О, как же, господа! Всё есть, решительно всё…
– - И джин?
– - И портер?
– - И шампанское?
– - Разумеется, разумеется!
Хозяин отвечал протяжным, шутливым тоном; но в голосе его в то же время было что-то до такой степени болезненное, физиономия его отражала в себе столько разнородных чувств, что нельзя было не заметить, что ему совсем не до шуток… Казалось, в душе его происходила борьба; он то высовывал голову в форточку, с видом человека на всё готового, то прятал ее с поспешностию. Наконец решительность осветила все черты лица его, он сделал знак рукою и просил, чтоб его выслушали. В голосе хозяина было столько торжественности и какой-то ужасающей таинственности, что даже многие из понтеров бросили карты и спешили стать в положение внимательных слушателей напротив форточки, которая должна была служить проводником загадочной речи.
– - Господа,-- сказал он нетвердым голосом,-- конечно, это больше ничего, как случайность… забавная, конечно… но не менее неприятная… Сколь ни приятна мне честь, которую вы мне делаете… ожидая вот уже полчаса на холоде моего завтрака, но я должен вам сказать, что для вас гораздо выгоднее было бы не дожидаться…
– - Так вот что! С церемониями! А мы думали бог знает что! Полно; что за церемонии… Мало ли чего не случается… Дождемся… Мы тебя так любим…
Когда восклицания умолкли, хозяин продолжал:
– - Благодарю, благодарю, господа. Но совесть не дозволяет мне долее употреблять во зло вашу благосклонность… Вы иззябли, вы хотите есть…
– - И пить, братец, особенно пить!
– - Но, увы!.. Я должен признаться…
– - Идет! идет! -- закричало несколько голосов, и взоры всех устремились на лестницу, где показался юный артист в сопровождении рослого парня, в пестром халате, с огромною связкою разнородных ключей. Клики общей радости заглушили слова хозяина, который всё еще говорил. Слесарский подмастерье в минуту был поставлен перед заветной дверью.
– - Отпирай, братец, поскорей. Что вы так долго ходили?
– - Был у десяти слесарей. Никто нейдет… Насилу уговорил одного.
Подмастерье попробовал один ключ, другой, третий -- и наконец отпер замок…
– - Ну вот! Все затруднения уничтожились сами собою. Было из чего хлопотать, говорить такую странную речь!..
С шумом и криком неистовой радости толпа бросилась в дверь.
II
В КВАРТИРЕ
Квартира сотрудника состояла из прихожей, совершенно темной, гостиной, освещавшейся двумя окошками, выходившими на крышу сарая, кабинета, освещавшегося одним окошком, из которого видно было до сорока разнокалиберных труб, и кухни, заимствовавшей свой свет от коридора, в подражание планетам, заимствующим свет от солнца. В гостиной стояло три стула и березовый крашеный стол; в кабинете, длинном и узком, начинавшемся окошком и оканчивавшемся одностворчатого дверью в кухню, помещался длинный письменный стол, стул, зеленые вольтеровские кресла, этажерка, по другой стене -- диван. Стол был завален книгами и рукописями в ужасающем беспорядке; под столом и на полу также валялись книги, рукописи и старые корректуры; на диване лежали смятая подушка и одеяло; на стуле -- брюки с невынутыми сапогами -- живое подобие хозяйских ног; над столом висели портреты Кутузова, Поль де Кока и Гутенберга; над кроватью картинка в рамке, обложенной золотым бордюром, изображающая красавицу, которая, ложась спать, распускает ворот сорочки. Во всем были заметны признаки бедности, беспечности и равнодушия к порядку и благообразию. Но ни в чем не было заметно малейших признаков завтрака…
– - Давай же, братец, водки! -- нетерпеливо сказал драматург.
– - Водки! -- вскричал Х.Х.Х. диким и страшным голосом над самым ухом хозяина.
– - Водки! водки! водки! -- повторили многие громко и резко.
– - Водки!
И все начали кричать изо всей силы: "Водки!.." Хозяин стоял неподвижно, сложив на груди руки и осматривая по очереди каждого из присутствующих взором грустным и сострадательным.
– - Господа,-- наконец сказал он с принужденной улыбкой,-- вы долго ждали, подождите немножко еще. Зато я расскажу вам чудесную повесть, в которой не пощажу даже себя. По-моему, лучше сознаться во всем чистосердечно, чем оставить необъясненными причины странного приема, который я вам сделал; тем более что между вами есть несколько лиц, которых я не имею честь знать коротко. Я должен извиниться перед ними… Итак, умоляю вас, выслушайте меня!
– - Лучше бы прежде закусить.
– - Ну пусть его говорит: он что-то очень расстроен!
Еще несколько минут продолжался ропот неудовольствия; наконец замечание издателя газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, что если хозяин настоятельно требует отсрочки завтрака, то, вероятно, имеет на то основательные причины, заставило всех замолчать. Сотрудник начал рассказ, который передается здесь с возможною точностию.
– - Я имею, господа, привычку, когда у меня нет денег,-- что случается двадцать девять раз в месяц,-- прогуливаться по отдаленным петербургским улицам и заглядывать в окошки нижних этажей: это очень забавляет меня и нередко доставляет мне материалы для моих фельетонов. Не можете представить, какие иногда приходится чудеса видеть: иногда, проходя мимо какого-нибудь окошка, в одну минуту, одним мимолетным взглядом, увидишь сюжет для целой драмы; иногда -- прекрасную водевильную сцену. В тот день, о котором я хочу говорить, я видел очень много забавных и странных вещей. Представьте себе панораму, в которой виды беспрестанно меняются, и тогда только вы поймете всё разнообразие, всю прелесть моего наслаждения. Мастеровой у станка, согнувшись, опиливает какую-нибудь мелкую принадлежность своей работы; жена, подкравшись сзади, целует его в колпак и в то же время делает глазки подмастерью, который сидит у другого окошка; цирюльник держит за нос толстого, красного господина, которому, как ребенку, под горло подвязана салфетка или целая простыня; титулярный советник целует свою кухарку, которая в знак особенной нежности колотит его по спине жирными, красными руками, засученными по локоть; чиновник в пестром халате, красной ермолке, перевернувшись на окошке вверх брюхом, старается кинуть на балкон второго этажа, где мелькает белое платьице, стройная ножка и черный локон, записку, сложенную хитро и красиво; другой, также молодой человек, а иногда и довольно старый, курит трубку, посвистывает и поет на голос "Чем тебя я огорчила":
В двенадцать часов по ночам
Из гроба встает барабанщик…
Шум, крик, хохот, табачный дым столбом валит из раскрытых окошек. Четыре господина с почтенными, глубоко внимательными физиономиями сидят за зеленым столом; по углам пуншевые стаканы: один недопит на палец, другой на вершок, третий пустехонек, четвертый не тронут! Господин с крестом и с лысиной шутлив и весел, он мурлычет какую-то песенку; господин с крестом без лысины скучен н мрачен, он произносит проклятия… два остальные господина без крестов и без лысин ни скучны, ни веселы: они душой и телом погружены в игру, в карты, которые у них на руках, и по временам исподтишка -- в соседственные. Господни с большими черными усами, и плисовом архалуке, гладит собаку и грозит кулаком жене; другой господин, с небритой бородой, стекловидными, опухшими щеками, потягивает по временам сивуху из стоящего перед ним полуштофа и после каждого глотка погружает свои пахучие губы в мягкую шерсть любимца-кота, целуя его и приговаривая: "Не хочешь ли водки, дурашка?"
О, сколько милых ласк потеряно напрасно!..
Девушка с густыми черными бровями, продолговатым "вдумчивым лицом, подперши локтем голову, внимательно смотрит в книгу, лежащую перед ней на окошке; страницы перевертываются быстро, и не одна из них смочена слезами красавицы. Как приятно подсмотреть, что читает она!.. Мальчик перевесился через окошко и готов выпасть; грубая, неопрятная рука схватывает его за ногу и уносит в глубину комнаты; поднимается страшный вой… Старуха с огромным…
– - Ну уж будет, братец, пересчитывать сцены, которыми ты любовался. Нельзя ли поскорей к делу?
– - Сейчас, господа… Старуха с огромным совиным носом, черными усами и бакенбардами, с сухим, костлявым и желтым лицом, в раздранном рубище, сидит на ветхом треногом стуле и рычит, как корова, от горя и голода; девушка лет двадцати, также бедно и неопрятно одетая, но хорошенькая, очень хорошенькая, стоит перед ней на коленях, целует руки ее и нежным, дрожащим от слез и волнения голосом шепчет ей слова надежды и утешения…
Я невольно остановился перед кривым, полуразбитым окошком грязного деревянного домишка, где происходила сцена, о которой теперь говорю. Тут уже стояло несколько любопытных, привлеченных странностью зрелища. Они разговаривали между собою, смеялись, делали остроумные замечания, но никто не думал помочь несчастным… Такое равнодушие ужаснуло меня. Но я еще больше расчувствовался, когда старуха, вскочив с какою-то неестественною живостию, начала бить себя в грудь кулаками и кричать диким, нечеловеческим голосом.
– - Видно, кликуша! -- заметил один из зевак,
– - Кликуша! кликуша!
И толпа подступила к самому окошку. Я за нею…
Старуха продолжала кричать; девушка стояла на коленях и молилась; лицо ее выражало трогательную покорность провидению; из глаз ручьем лились слезы…
Я бросился в ворота и чрез минуту очутился в комнате.
– - Что здесь делается? -- спросил я.
– - Ах, помогите, помогите! -- сказала девушка изломанным русским языком, доказывавшим неруcское происхождение.-- Матушка моя умрет с голоду!
Девушка упала передо мной на колени.
– - Не унижайся, дочь моя! -- воскликнула старуха трагическим голосом по-немецки.-- Мы бедны, но мы должны беречь свою честь: она единственное наше сокровище!
– - Ах да! -- воскликнула девушка и, зарыдав, упала на грудь матери.-- Но вы, матушка, третий день ничего не кушали!..
У меня, господа, было всех-на-все пятнадцать рублей-до первого числа оставалось еще две недели; но если б я знал, что, отдав последние деньги, я должен буду умереть с голоду, я и тогда отдал бы их. Большого труда стоило мне оказать несчастным пособие: дочь -- туда и сюда, но мать -- гордая и честная немка, как я мысленно называл ее,-- рвала на себе волосы и называла меня оскорбителем своей чести. Я принужден был употребить хитрость и, положив деньги в карман, шепнул девушке, чтоб она последовала за мною.
– - Когда вам будет нужда опять,-- сказал я, отдавая ей деньги,-- приходите ко мне.
– - О благодетель наш! Вы спасли мою мать! -- воскликнула она с чувством глубокой благодарности.-- Небо заплатит вам!
Сказав адрес моей квартиры, я поспешил удалиться.
– - Всё это,-- заметил нетерпеливый драматург-водевилист,-- очень хорошо и доказывает твое великодушие, однако ж нисколько не относится к завтраку, о котором идет речь.
– - О, напротив, напротив! -- возразил сотрудник с большим жаром.-- Совершенно напротив.
– - Не мешайте ему продолжать,-- сказал издатель газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа,-- повесть его начинает меня интересовать.
– - Если он и врет, то врет очень складно! -- заметил Х.Х.Х.
– - Известно, как сочинитель,-- отвечал ему лунатик о громким хохотом.
Тишина восстановилась, и хозяин продолжал:
– - Заметьте, господа, одно обстоятельство: когда я выходил от несчастных, так нечаянно спасенных много, быть может, от голодной смерти, некоторые из зевак, бывших свидетелями этой сцены, громко хохотали и показывали нд меня пальцами, делая на мой счет какие-то замечания; один даже сказал так громко, что я мог слышать:
– - Надули голубчика!
Толпа отвечала ему хохотом… Всё это происходило назад тому месяца два. Поверите ли, господа, с тех пор до сегодняшнего дня Амалия (так звали девушку) не выходила у меня из головы. Каждый день я ходил мимо ее бедной квартиры, но ни разу не решился зайти, опасаясь оскорбить ее гордую и благородную мать. Зато Амалия ходила ко мне довольно часто…
– - У-гу!
– - О-го!
– - А-га!
– - Э-ге!
– - Ваши двусмысленные восклицания совсем неуместны: она приходила ко мне не более как на минуту, брала небольшую помощь, которую я мог уделять ей от своих скудных доходов, и уходила, оставляя в сердце моем неизгладимый след своей красоты. В одно из своих посещений она рассказала мне свою краткую и простую, но трогательную историю и тем еще более увеличила мое участие, которое -- вы догадываетесь -- скоро превратилось в любовь. Амалия -- ревельская урояеденка, год тому лишившаяся брата, который кормил ее с бедною матерью. Потеря сына заставила старуху и дочь ее переселиться в Петербург, где Амалия надеялась найти место гувернантки и в крайнем случае горничной, или, как говорится для большей важности в полицейских публикациях, камер-юнгферы. Но надежды, по обыкновению, не сбылись; мать захворала; дочь работала день и ночь, но трудов ее недоставало на удовлетворение нужд и прихотей больной, раздражительной матери; нищета постучалась в дверь бедных страда лиц, за нею голод…
– - А за голодом ты?
– - Да, я, господа. Если бы вы слышали, с каким чувством говорила бедная девушка о своих несчастиях, как просто и красноречиво высказывалась в каждом слове ее беспредельная любовь к матери, если б вы знали, с каким терпением переносила она все капризы, все прихоти гордой и своенравной старухи, наконец, если б вы видели слезы благодарности, катившиеся из глаз несчастной девушки на мои руки,-- уверяю вас, вы сделали бы то же, что сделал я: вы влюбились бы по уши! В последовавшее затем свидание мы объяснились. Не могу описать вам чувства, овладевшего мною, когда я услышал от нее робкоў слово взаимности. Признаюсь, до той поры мне никто не объяснялся в любви и преданности, кроме моего вечно пьяного человека, который имеет привычку изворачиваться таким образом, когда я ловлю его в воровстве медных денег, водки и сахару. Разумеется, я обезумел от радости -- не мог ни писать, ни думать, ни даже читать корректуры; целый день посвистывал, подпрыгивая в своей комнате на одной ножке, и не раз очень изрядно ушиб голову, потому что потолок, как видите, довольно низок. Но лишняя шишка на голове, господа, тут ничего не значит: она не может уменьшить того счастия, того внутреннего довольства и мира, которые приносит любовь,-- я был на седьмом небе…
– - Прекрасно, но будет уж о любви. Нельзя ли подвинуться к завтраку.
– - К завтраку, к завтраку!