После вечера был "party" - прием…Бродского обступают пожилые американки, в золоте, с вытравленными уложенными волосами, говорят пошлости, много русских с комплиментами. Бродский, судя по разным воспоминаниям, не стеснялся "отшивать". А тут - нет: слушает, улыбается, курит, пьет водку и все больше бледнеет. Я подумала: "Уйду!" - подошла к нему и говорю: "Иосиф! Я ухожу и хочу Вас поблагодарить за это приглашение. Но мне жаль, что Вы бросили те две книжки, потому что я их привезла Вам в память об Илье Авербахе, который мне о Вас рассказывал". У него посветлели глаза: "Авербах! Нет-нет, эти книжки мне нужны, я обратил на них внимание, спасибо". Я, видя, что он потеплел, признаюсь: "Все последнее лето я зачитывалась вашими стихами". Он опять закрылся как раковина. И тогда я, немного разозлившись, говорю: "Знаете, Иосиф! Я тоже терпеть не могу, когда после спектакля говорят комплименты, это всегда пошло выглядит. Но когда говорят друг другу профессионалы - это другое. Ведь сегодня, простите, но мы оба были только исполнителями". - "Да-да…" - согласился он. После этого мы еще неделю жили в Гарварде, Бродский опять не появлялся…
Наступило лето, и кто-то привез мне книжку стихов Бродского с надписью: "Алле Демидовой от Иосифа Demi-Dieu - с нежностью и признательностью. 9 июня 1990 года, Амхерст. Иосиф Бродский".
* * *
Прошло еще несколько лет. Я в Монреале, в гостинице, - лежу и страдаю бессонницей. Кручу 49 программ телевидения и вдруг слышу… свой голос. И вижу американский фильм об Ахматовой с отрывками из нашего концерта. Причем фильмография Ахматовой - уникальная. Например, куски похорон в Комарово.
Мне как-то рассказывал кинодокументалист Семен Аранович - это был друг нашего дома, - как во время съемок фильма о Горьком он случайно узнал, что в Ленинград привозят гроб с телом Ахматовой.
Он говорил: "Я взял оператора, и рано утром мы поехали на аэродром. Была мартовская поземка, утренняя изморозь. Подъехал старый тупоносый автобус, из него вышли невыспавшиеся писатели в тесных, "севших" после химчистки, дубленках, - они приехали встречать тело Ахматовой. Я толкаю своего оператора: "Снимай!" Садится самолет, и по багажной квитанции писатели получают деревянный ящик, который потом не входит в автобус. Наконец втащили. Автобус едет в Союз писателей. Там панихида, народу немного. Выступает пьяная Берггольц. Мы снимаем. Потом - на следующий день, утром - панихида в церкви. Там отпевают не только Ахматову, а кого-то еще. Между тем появляется итальянское телевидение, и во время отпевания Ахматовой становится очень тесно. Я вижу своего оператора издали и только машу ему: "Снимай! Снимай!" Вдруг меня кто-то хватает за грудки и бьет спиной о клирос, летят пуговицы. А человек, перемежая матом, кричит: "Где вы были, трам-та-там, когда она была жива?! Что вы, как коршуны, налетели, когда она умерла! Перестаньте снимать!" Это Лев Николаевич Гумилев… День был мартовский, короткий. Все быстро погрузились в автобусы и помчались в Комарове - это в часе езды от города. Народу осталось мало. За окнами автобусов - опять мокрый снег и изморозь, кое-где уже проглядывает земля. Все черно-белое. Очень красиво. Приезжаем на комаровское кладбище. Там, среди сугробов, вытоптана дорожка к задней стене. Проходим гуськом. Дудин, Сергей Михалков что-то говорят. Гроб, как почти всегда бывает, не влезает в яму - его вталкивают. Потом писатели в темных пальто рассыпались по рыхлому снегу кладбища - пошли навещать своих. Мы снимаем, хотя уже темнеет. Наконец все уезжают. Мы курим, обговариваем, что успели снять, что - нет. Вдруг подходит человек, просит закурить. Его забыли. Это Гумилев. Назавтра я стал монтировать, получилось очень хорошо. А дня через два пришел в монтажную что-то доклеить и узнал, что фильм арестован. Из сейфа он исчез, где он - я так и не знаю".
Так рассказывал когда-то Семен Аранович. Но где этот фильм - неизвестно до сих пор. А вот куски этой знакомой мне истории я вдруг вижу в американском фильме про Ахматову, лежа ночью в монреальской гостинице. Может быть, это срезки того фильма, который снял Аранович? И вот я лежу, смотрю телевизор и думаю: "Кто меня так прекрасно дублирует?" Мой голос не заглушен, но в то же время слышен перевод. И тембр - очень красивый, интеллигентный, без американских открытых гласных.
То ли мысль обладает энергией притяжения, то ли наоброт - не знаю. Но через несколько дней раздается звонок: "Это говорит Клер Блюм. Я вас озвучивала в американском телевизионном фильме об Ахматовой. Вы мне очень понравились, давайте вместе работать. Приезжайте в Нью-Йорк". Я говорю: "Я не могу приехать - у меня нет визы. А вот вы в Москву приезжайте". В Москве я спросила Виталия Вульфа, кто такая Клер Блюм. Он мне объясняет: "Алла, вы, как всегда, ничего не знаете. Это "звезда" чаплинского фильма "Огни рампы". Она играла слепую танцовщицу". Я думаю: "Ей же 250 лет! Приедет какая-нибудь старушка, и какой спектакль я буду с ней играть?!" Проходит время, раздается звонок в дверь, и входит Клер Блюм. Миниатюрная интеллигентная женщина, выглядит прекрасно - моложе меня. С ней дочь Анна Стайгер - сопрано из "Ковент-Гардена", очень похожа на отца, Рэда Стайгера, и продюсер. Мы сидим за чайным столом и обсуждаем, что можем сделать. Я говорю: "Давайте возьмем два высоких женских поэтических голоса - Ахматову и Цветаеву. Вы по-английски, я по-русски, а Анна споет ахматовский цикл Прокофьева и цветаевский Шостаковича". Анна сразу заявила, что она первый раз в России и никогда в жизни не выучит русский текст, но потом она пела - пела по-русски - и очень хорошо.
Я сказала Клер, чтобы она нашла для себя переводы, а я подстроюсь под них с русским текстом. К сожалению, она выбрала не самые мои любимые стихи. Но другие, как объяснила Клер, переведены плохо.
Потом я приехала в Нью-Йорк, и мы довольно долго репетировали у Клер в маленькой квартире на высоком этаже, из окон которой открывался очень хороший вид на Центральный парк.
С этой поэтической программой мы объездили всю Америку: и Бостон, и Вашингтон, и Чикаго, и Нью-Йорк, и Майами, и другое побережье Лос-Анджелес, Сан-Франциско… Приехав в Майами, я думала: "Зачем мы нужны этой отдыхающей публике?" Но нас принимали удивительно! Меня американцы не знали, но, видимо, решили, что такая "звезда", как Клер, и русскую актрису выбрала себе по росту. Даже на Бродвее огромный зал "Симфони Спейс" (это не центральный зал Бродвея, где играют мюзиклы, а сцена, на которой идут модерн-балеты) был переполнен.
Совсем недавно, под Новый год, мне вдруг позвонила Клер Блюм и говорит: "Может, мы еще что-нибудь сделаем?" Может быть… "е.б.ж.", как писал Толстой в своих дневниках…
* * *
В Бостоне, в городском театре, мы играли "Федру". После спектакля мне говорят, что меня ждет какая-то женщина из публики. Я ненавижу эти встречи с незнакомыми людьми, но тем не менее… Входит пожилая женщина, говорит мне о своих впечатлениях от спектакля. Я ее слушаю вполуха, наконец понимаю, что она из послевоенной эмиграции. Анастасия Борисовна Дубровская, жена какого-то мхатовского актера, игравшего в "Днях Турбиных". Она мне вкратце рассказывает свою историю и говорит: "Я хочу вам подарить вот этот кулон". И дает мне медальон Фаберже с бриллиантиками, на одной стороне которого выгравировано: "XXV лет сценической деятельности. М.М. Блюменталь-Тамариной от друзей и товарищей: Савиной, Варламова, Давыдова, Петровского". Я говорю: "Я никогда не возьму этот медальон!" Она: "Я выполняю предсмертную просьбу моей подруги, жены Всеволода Александровича, сына Блюменталь-Тамариной".
После войны, когда наши войска вошли в Германию, труп Блюменталь-Тамарина нашли в лесу - то ли самоубийство, то ли повесили русские. А жена его, Инна Александровна, урожденная Лощилина, вместе с Дубровской уехала Америку. Лощилина начинала как балерина, но потом обе они попали в нью-йоркский эмигрантский драматический театр, который просуществовал два года (я вообще заметила, что эмигрантские театры - в Германии, в Париже - существуют только два года. Если, по Станиславскому, обычный театр проходит 20-летний цикл, то эмигрантские живут спрессованно: собирают труппу, вроде бы появляется публика, но через два года они рассыпаются).
Когда Инна Александровна умирала от рака, она сказала: "У меня есть от мужа кое-какие вещи, я хочу, чтобы ты ими распорядилась. И вот этот медальон ты должна подарить русской актрисе, чтобы он вернулся в Россию…" Анастасия Дубровская стала ее душеприказчицей.
Выслушав этот рассказ, я сказала: "Ну, хорошо. Давайте я возьму медальон, с тем чтобы потом передать молодой актрисе или дам наказ своим родственникам - если сама не успею, чтобы была преемственность".
Я спросила, почему она решила передать это именно мне, ведь многие же гастролируют в Америке. Она говорит: "Дело в том, что за год до того вы были здесь на вечере Поэзии и вас видела Инна Александровна - она мне тогда сказала вашу фамилию. И когда через год я увидела афишу "Федры" с вашим именем, я пошла и на всякий случай взяла с собой этот медальон. И вот теперь я с легким сердцем отдаю его вам".
Проходит какое-то время, Анастасия Борисовна присылает мне фотографии Блюменталь-Тамарина в разных ролях и его переписку с Шаляпиным. В свое время я даже хотела писать об этом статью в журнал "Театр", но руки не дошли.
Потом она приехала в Москву (первый раз после своей эмиграции!), жила у меня неделю, ходила в церковь на улице Неждановой.
Мы с ней были не только разных поколений, но главное - разных мироощущений. Она - очень верующая, очень простая. Я бы хотела, чтобы такая женщина была у нас домоуправительницей, распоряжалась моей бытовой жизнью. По утрам, на кухне, она очень хорошо беседовала с моими домашними. Обычно, когда у меня живут чужие люди, я моментально куда-нибудь уезжаю - боюсь бытового общения, а тут она мне не только не мешала, наоборот - мне было очень комфортно душевно.
Она уехала. Мы переписывались. Прошло еще какое-то время. Приезжает ее сын, оператор, и говорит, что она умерла. И привозит уже ее завещание другую уникальную брошку: римское "50" выложено бриллиантиками и написано: "М.Н. Ермоловой 1870–1920 от М.М. Блюменталь-Тамариной 1887–1937".
Я эти брошки не ношу - ни ту, ни другую, но память у меня осталась.
Недавно, перебирая "бумажки", я нашла свое письмо, не отправленное Анастасии Борисовне. Я не часто пишу письма - для меня большая проблема купить марку и найти почтовый ящик, особенно в чужой стране…
Это письмо написано в конце 1991 года, на гастролях в Испании. Теперь оно стало свидетельством времени.
"Дорогая Анастасия Борисовна! Здравствуйте! Надеюсь, что Вы здоровы и у Вас все хорошо. Пишу из Мадрида. Опять играем "Бориса Годунова". Я Вам, по-моему, говорила, что Годунова играет Николай Губенко. Он - министр культуры СССР. Зрители на это очень реагируют. В Европе это, как Вы понимаете, для них нереально. Когда я летом была в Авиньоне на фестивале, там был прием министра культуры Франции, так перед приемом специальной службой были проверены все уголки и выходы из дома. Несколько рядов оцепления и т. д. Правда, на следующий день это не помешало министру поучаствовать как актеру (он - бывший актер и работал в свое время с Антуаном Витезом) в вечере памяти Витеза и сидеть на сцене рядом со мной.
Наш министр ходит без всяких провожатых, но стал таким махровым чиновником правого толка, что диву даешься: как быстро власть портит человека.
Публики, как ни странно, мало. Но наши гастроли совпали здесь с Пасхой и Страстной неделей. Кто уехал на каникулы, кто в такие дни не ходит в театр. В этом смысле организовано все плохо. В остальном - ничего. Живем в прекрасных гостиницах, много свободного времени, и есть какие-то деньги.
В Испании я второй раз, и у меня тут двоюродная сестра. Она давно, еще в Москве, вышла замуж за испанца и с 60-го года живет в Мадриде. Преподает в университете, а муж переводит русскую классику. Сейчас - "Доктора Живаго". Очень милые люди. К сожалению, он - испанский коммунист, поэтому для него Идея - превыше всего, но… о политике мы не говорим.
В Москве - плохо. Страшно. Особенно вечером гулять с собакой. Почти голод. Во всяком случае, в магазинах ничего нет. Я привожу с гастролей супы в пакетах. Этим спасаемся. Плохо моим животным, нет мяса. Но им я пока тоже привожу их кошачье-собачью еду. Мне жаловаться грех. Но болит душа за остальных. Особенно за стариков, у которых маленькая пенсия. Утром в окно я вижу, как они бредут с кошелками за молоком. Это пока недорого и утром можно, постояв в очереди, купить. Мама спасается в университетской столовой. Так все как-то приспосабливаются. Но главное - душевная усталость, когда нет веры в какие-то изменения к лучшему.
Мои друзья и знакомые разъехались в разные стороны: кто на время читать лекции в Сорбонне или в Италии, кто - продавать свои картины в Париже, и там пока живут с семьями. Кто - каким-то образом где-то снимается. Это пока не эмиграция, а "на время", как уезжали "на время" в 20-е годы.
Мы тоже вернемся сейчас на пять дней в Москву и опять едем с "Годуновым" в Португалию. Легче, конечно, переехать в Лиссабон из Мадрида это рядом, но наша система до таких вольностей еще не дошла, и мы обязаны ехать через Москву из-за каких-то виз. Глупо! Недаром нашу страну сейчас зовут Абсурдистан. В конце апреля я поеду в Италию на какой-то симпозиум по культуре, а в мае - в Москве. Спектакли и съемки. Я Вам, по-моему, писала, что начинаю сниматься в "Бесах" по Достоевскому. Я - Хромоножка.
До Испании мы были на гастролях в Штутгардте, и там я видела бродвейский спектакль "На цыпочках" (не знаю, как он называется по-английски). Очень лихо закрученное шоу о русском классическом балете и об американской классической чечетке. Мы играли рядом (даже артистическое кафе было общее). Их принимали лучше, но наш спектакль, мне кажется, глубже.
Любимов ехать в Москву не хочет, поэтому мы и гастролируем. Он стал скорее организатором, чем творцом. Греки платят деньги, чтобы он со мной поставил "Электру" для греческого театрального фестиваля, но это в 92-м году, летом. Там, кстати, будут три "Электры": английская, наша и греческая. Такое соревнование. Но - надо дожить. Я так далеко не заглядываю.
Перед отъездом сюда сдала книжку в издательство. Условное название "Тени Зазеркалья". О театре, ролях и актерах. Но выйдет тоже в 92-м году. У нас все медленно. И так во всем. Как русский самовар: долго-долго не закипает (надо и разжигать, и продувать, и т. д.), а потом долго-долго не остывает.
Анастасия Борисовна, письмо кончаю. Больше в номере нет бумаги. Ваши ребята, конечно, не объявились. Бог с ними! Но в следующий раз с оказией ничего мне не посылайте, это ненадежно. Мне приятно Ваше внимание, но я пока, слава Богу, езжу и что-то зарабатываю. Помните у Чехова: "Немного, но на жизнь хватает". Обнимаю Вас. Не болейте. Скоро наша Пасха. Христос Воскрес!
P.S. Анастасия Борисовна, если не трудно, позвоните, пожалуйста, в Амхерст Вике Швейцер и поблагодарите от моего имени за кассету Иосифа Бродского, которую она прислала мне. У меня нет ее адреса. Она очень хороший человек.
Декабрь 1991 года"
ВТОРОЕ ПАРИЖСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ
Когда французы берутся за какую-то идею, они сначала в нее "вгрызаются", а потом забрасывают. В 1999 году они решили понять, почему в России молятся на Пушкина. Поставили ему памятник в сквере Поэзии, рядом с Гюго. А в Театре Поэзии, около центра "Помпиду", где до этого русские никогда не выступали, устроили цикл вечеров. Владимир Рецептер, актеры Анатолий Васильев, Юрский, я - каждый выступал со своей пушкинской программой. После наших вечеров зрители устраивали в зале ночные радения. Ставили свечки, гасили свет (так они сломали весь свет, который долго ставил для себя Васильев) и читали Пушкина, севши в круг. А потом кто-нибудь вставал и говорил какой-нибудь "новый" факт биографии Пушкина. И все: "Ах!"
Открывал весь цикл вечеров Андре Маркович, он сейчас заново переводит всю русскую классику. В Малом зале он читал лекцию о Пушкине. Я пришла послушать. В зале - французы. Основная мысль, которая, кроме хрестоматийных сведений, была в его лекции: Дантес не мог быть влюблен в Наталью Николаевну, потому что он был голубой. У слушателей - шок. Директор Театра Поэзии, когда я потом с ним ужинала, все время повторял: "Дантес, оказывается, был голубой!.." Да, голубой. Такие они для себя Делали открытия.
На своем вечере я читала стихи и делала какие-то комментарии по ходу. Ну, например, как возникла "Осень". Это ведь не про времена года. Это впервые описано, как возникают стихи:
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет, и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться, наконец, свободным проявленьем…
Или "Бесы", которые написаны 7 сентября, в первую Болдинскую осень, перед женитьбой. Тогда светило солнце, а в стихотворении - бег зимней тройки, вьюжность. То есть это было - смятение души.
Я построила концерт так, чтобы ритмы были разные, не повторялись. Все стихи были напечатаны в программке, я боялась, что зрители начнут шелестеть программками и мне мешать, но они сидели тихо, как мыши. Я была сильно освещена, не видела их и думала: "Что они, спят, что ли?" После концерта спросила переводчицу, которая сидела в первом ряду, она говорит: "Нет-нет, они читали, но так тихо!" На самом деле Пушкина перевести невозможно. Например, та же "Осень". Эпиграф из Державина: "Чего в мой дремлющий тогда не входит ум". Именно дремлющий - на грани сна и бодрствования, на грани Жизни и Смерти. И вся "Осень" на этой грани. А переводят: "Чего в мой мечтающий тогда не входит ум". Смысл потерян, не говоря уже о музыке. Или еще: "Подъезжая под Ижоры, / Я взглянул на небеса…" Ижоры - это предпоследняя станция перед Петербургом. Ехали они с Вульфом и, видимо, вспоминали племянницу Вульфа. В середине стихотворения Пушкин вроде бы объясняется ей в любви, но именно - "подъезжая под ИЖОРЫ". Кончается стихотворение словами: "И влюблюсь до ноября", то есть все - несерьезно. А переводят: "Подъезжая к какой-то маленькой деревне". Юмор пропадает.
Еще в Москве я знала, что буду выступать в Театре Поэзии на большой сцене. Зала этого я не видела и, собираясь, все думала: как бы мне его оформить? У меня дома есть гипсовый скульптурный портрет, но не повезешь же с собой такую глыбину! Я позвонила в музей Пушкина и попросила какую-нибудь репродукцию портрета Кипренского. Потому что Кипренский хотел - еще при жизни Пушкина - сделать выставку в Париже, но не получилось. Тогда же Пушкин написал прелестное стихотворение:
…Себя, как в зеркале я вижу,
Но это зеркало мне льстит.
Так Риму, Дрездену, Парижу
Известен впредь мой будет вид.