Думали-гадали Семен Семеныч с Барыбой. Покопался-покопался Барыба и вспомнил: видал как-то Игумнова, покойника - из бани он зимою выбежал и в снегу валялся. Дело у нас самое обыкновенное. А в таком сорте представили, что он зимой по улицам не в своем виде бегал. И свидетелей еще подыскали: что ж, правда, многие видывали.
И когда показывал это на суде Барыба, таково правильно все толковал и увесисто, как каменный фундамент клал - даже и сам поверил. И глазом не мигнул, когда игумновская вдова, в черном платочке на черничку похожая, поглядела на него очень пристально. А мадама после суда глазки ему сощурила:
- Вы прямо благодетель мой.
К ручке приложиться дала и сказала: "Заходите когда". Очень Барыба доволен был.
19. ВРЕМЕНА
- Не-ет, до нас не дойдет, - говорил Тимоша уныло. - Куды там. Мы вроде, как во град-Китеже на дне озера живем: ничегошеньки у нас не слыхать, над головой вода мутная да сонная. А наверху-то все полыхает, в набат бьют.
А пущай бьют. Так у нас на этот счет говаривали:
- Это уж пусть себе они там в Вавилонах с ума-то сходят. А нам бы как поспокойней прожить.
И верно: как газеты почитать - с ума сходят. Почесть, сколько веков жили, Бога боялись, царя чтили. А тут - как псы с цепи сорвались, прости Господи. И откуда только из сдобных да склизких вояки такие народились?
Ну, а у нас пустяками этими разными и некогда заниматься: абы бы ребят прокормить, ведь ребят-то у всех угол непочатый. Со скуки, что ли, кто их знает с чего, плодущий у нас народ до страсти. И домовитый по причине этого, богомольный, степенный. Калитки на засовах железных, по дворам псы цепные на рыскалах бегают. Чужого чтоб в дом пустить, так раза три из-за двери спросят: кто такой, да зачем. У всех окна геранью да фикусами позаставлены. Так-то оно дело вернее: никто с улицы не заглянет. Тепло у нас любят, печки нажаривают, зимой ходят в ватных жилетках, юбках, в брюках, на вате стеганных, - не найти таких в другом месте. Так вот и живут себе ни шатко ни валко, преют, как навозец, в тепле. Да оно и лучше: ребят-то, гляди, каких бутузов выхаживают.
Пришли к Моргунову Тимоша с Барыбой. Моргунов - с газетой сидит.
- Вот, министра-то ухлопали, слыхали или нет?
Тимоша улыбается - лампадку веселую зажег:
- Слыхали, как не слыхать. Идем это по базару, слышу, разговаривают: "Очень его даже жалко: поди, ведь тысяч двадцать в год получал. Очень жалко".
Моргунов так и затрясся от смеху:
- Вот они, все тут, наши-то: тысяч двадцать… очень жалко… Ох уморил!
Помолчали, газетами пошуршали.
- А у нас - тоже Анютку Протопопову в Питере забрали, доучилась, вспомнил Барыба.
Моргунов сейчас же привязался и пошел подзуживать - знал, как Тимоша о бабах понимает: связываться с ними в серьезном деле - все одно, что мармелад во щи мешать.
- В гости бабу еще - туда-сюда, пустить можно. А в себя уж - ни-ни. Тимоша грозит сухоньким своим пальцем. - В себя пустил - пропал. Баба - она, брат, корни - вроде лопуха пускает. И не вынесть никак. Так лопухом весь и зарастешь.
- Лопухом, - смеется, громыхает Барыба. А Моргунов кулаком стучит, орет неестественным голосом:
- Так их, Тимоша, так! А ну, прорцы еще, царю иудейский!
"И чего ломается, чего орет", - думал Барыба.
Правда, любил поломаться Семен Семеныч. Такой уж какой-то ненастоящий человек был, притворник, все-то подмигивает, выглядывает, с камешком за пазухой. И глаза - не то охальные, не то мученские.
- Пива нам, пива, пива! - орал Семен Семеныч. Приносила на подносе ясноглазая Дашутка, свежая - ну вот сейчас после дождя травка.
- Новая? - говорил Тимоша и не глядел на Моргунова.
Менял их Моргунов чуть не каждый месяц. Белые, черные, тощие, дебелые. И до всех одинаково ласков был Моргунов:
- Что ж, все они одинаковы. А настоящей все равно не найти.
За пивом, глядишь, Тимоша, завел уж о своем любимом, о Боговом, начал на Моргунова наседать с хитрыми вопросами: а коли Бог все может и не хочет нам жизнь переменить - так где же любовь? И как же это праведники в раю останутся? И куда же Бог денет этих убийц министровых?
Моргунов - не любит о Боге. Насмешник, наяный, а тут вот живо потемнеет, как черт от ладана.
- Не смей мне о Боге, не смей о Боге.
И говорит тихонько как-то, а жуть - слушать.
Тимоша доволен, смеется.
20. ВЕСЕЛАЯ ВЕЧЕРНЯ
Постом Великим все злющие ходят, кусаются - с пищи плохой: сазан да квас, квас да картошка. А придет Пасха - и все подобреют сразу: от кусков жирных, от наливок, настоек, от колокольного звона. Подобреют: нищему вместо копейки - две подадут; кухарке на кухню - пошлют кусок кулича господского; Мишутка наливку на чистую скатерть пролил - не выпорют для праздника.
Понятно, перепадало и Чернобыльникову, когда ходил он по домам, открытки расписные разносил и хозяев поздравлял с праздником. Где четвертак дадут, а где и полтинник. Насбирал Чернобыльников - и повел в чуриловский трактир приятелей: Тимошу, Барыбу да казначейского зятя.
Выцвел к весне Тимоша, общипанный ходит, как осенний воробейчик, ветром шатает - а хорохорится, бодрится туда же.
- Полечился бы ты, Тимоша, ей-Богу, - крушился Чернобыльников. - Гляди, какой стал.
- Чего лечиться-то? Все одно - помру. Да оно, по мне, и любопытно помереть-то. Ну как же: всю жизнь в посаде кис, никуда, а тут - в неведомые страны, спутешествовать, по бесплатному билету. Чать, лестно.
Знай себе посмеивается Тимоша.
- Ты бы не пил-то хоть так, вредно ведь тебе.
Нет, хоть ты что. Пьет, не отстает, по старому своему обычаю - пиво с водкой. И все в красный ситцевый платок покашливает: платчище себе завел веретье целое.
- А это, - говорит, - чтобы в благородном месте на пол не харкать.
Ударили к вечерне. Старик Чурилов переложил серебро из правой руки в левую и перекрестился, истово, степенно так.
- Эй, Митька, получи! - крикнул Чернобыльников.
Вышли вчетвером. Веселится весеннее солнце, приплясывают колокола. Как-то и расходиться-то неохота, компанию разбивать.
- Эх, люблю я пасхальную вечерню, - зажмурил глаза Тимоша. - Плясовая, а не вечерня. Пойдем всем обчеством, а?
Барыба позвал в монастырь, благо он тут близко:
- А после вечерни к монаху одному знакомому чай пить сведу, - чудак такой.
Казначейский зять вынул часы:
- Никак нельзя, обещался к обеду, а у казначея опаздывать не принято.
- Ох, вот ушиб-то: не принято! - Тимоша засмеялся, закашлялся, полез за платком: нету. - Стой, ребята, платок наверху обронил. Сейчас сбегаю.
Взмахнул ручками, вспорхнул, - воробейчик.
Позванивают колокола веселые, идет нарядный народ к веселой пасхальной вечерне.
- Погоди-ка, орут наверху… чего там такое? - навострил Барыба большие свои нетопырячьи уши.
Казначейский зять скорчил мину.
- Опять, наверно, драка. Не умеют держать себя в обчественном месте.
Дз-зынь! - высадили вверху стекло, осколки со звоном - вниз. И сразу затихло.
- Ого, - прислушался Чернобыльников, - нет, тут что-то…
И вдруг кубарем, красный, взлохмаченный, выкатился, задыхаясь, Тимоша.
- Там они… вверху… приказали. И все… подняли руки и стоят.
Тр-рак, тр-рак! - затрещало вверху.
Казначейский зять вытянул длинную шею и стоял секундочку, глядя вверх одним глазом, как индюк на коршуна. Потом закричал тонко и жалостно: стреля-яют! И пустился наутек.
А на лестнице загромыхали сапожищами, заревели, сыпались все сверху.
- И-и-и! Держи-и…
И опять: тр-рак, тр-рак.
На секунду: в дверях впереди всех - красное безглазое лицо.
"Должно быть, это со страху он закрыл глаза", - мелькнула мысль.
А он, безглазый, уж в переулочке напротив, уж сгинул. И следом сверху высыпались все как пьяные - дикие, распоясанные, гончие.
- Держи-и его! Не пуща-ай! bо-вот-вот он!
Кого-то внизу у подъезда сграбастали, накинулись, притиснули, колотили - и все-таки ревели: держи-и, - так уж просто, нужно было вылиться через глотку.
Нагнувши голову, как баран, пробился Барыба вперед. Зачем-то это нужно было, чуял всем нутром, что нужно, стиснул железные челюсти, шевельнулось что-то древнее, звериное, желанное, разбойничье. Быть со всеми, орать, как все, колотить, кого все.
На земле, в кругу, лежал мальчишечка - чернявенький такой, с закрытыми глазами. У рубахи воротник сбоку разодран, на шее - черная родинка.
Старик Чурилов стоял в середине круга и пинал мальчишечку ногою в бок. Такая степенная, борода тут вся у него склочена, рот перекошен - куда вся богомольность девалась.
- Унесли! А, дьяволы! Убег один, со ста рублям убег! А, дьяволы?
И опять пинал. Из-за его спины тянулись к лежачему потные кулаки, но не смели: у Чурилова украли, он, стало, и хозяин тут, ему и бить.
Откуда-то вынырнул вдруг Тимоша, прямо перед носом у Чурилова-старика, вскочил, красный, злой, и заклевал его, засыпал, замахал руками.
- Ты что ж это, хрыч старый, нехристь, злыдень? Убить мальца-то за сто целковых хочешь? Может, и убил уж? Гляди, не дышит. Дьяволы, звери, али человек-то и ста целковых не стоит?
Старик Чурилов сначала опешил было, а потом окрысился:
- Ты что, заодно с ними? Заступник? Ты, брат, гляди. Тоже разговоры хорошие в трактире разводишь, люди-то слыхали. Держите его, православные!
Подошли было ближе, но замялись: все-таки Тимоша свой как будто, а эти были не нашенские. Так это, зря, наверно, старик…
Краснорожий, рыжий мещанин, маклак лошадий, по случаю праздника напялил бумажные манжеты. В свалке манжеты сползли вниз, между рукавом и белым торчали рыжие волосы, и еще страшней были его огромные руки.
Руки протянулись к Тимоше и легонько выпихнули его из круга. Рыжий мещанин сказал:
- Проваливай, проваливай, пока цел, заступник. Без тебя управимся.
И деловито начал обшаривать чернявенького мальчонку, переворачивая его, как тушу.
* * *
Куда уж там в монастырь идти - до того ли? Весь вечер у Тимоши просидел Барыба. Чернобыльников подошел попозже. И рассказал:
- Иду я, значит, по Дворянской… Слышу, на лавочке у ворот сидят и рассказывают: "А помогал, говорит, им наш же Тимошка-портной, вот пропащий-то человек".
- Дураки, - сказал Тимоша. - Сплетники. А Чурилову, злыдню, дьяволу, так и надо. Что ему от сотни - убудет? А они, может, два дня не ели?
Помолчал и прибавил:
- Ну, неуж и до нас дойдет? А коли бы дошло - ей-Богу, в самый бы омут полез. Укокошат - ну туда и дорога, все равно - моей жизни полвершка осталось.
21. ИСПРАВНИКОВЫ ХЛОПОТЫ
Ну, вот, не было печали, так черти накачали. Руки вверх, туда же, это у нас-то! А теперь хлопот у исправника Ивана Арефьича - не оберешься.
Понаехали из губернии, суд военный, - и всё из-за какого-нибудь поганца-мальчишки. Председатель, полковник, худой, с седым бобриком, желудком страдал. Вот горя-то зазнал с ним Иван Арефьич! Того ему нельзя есть, другого нельзя - ну, сущая напасть.
В первый раз, как приехали гости незваные, Иван Арефьич устроил завтрак на диво: бутылки на столе, коробки распечатанные, окорока, кулебяка. А полковник позеленел даже весь от злости. Туда-сюда вилкой ткнет, понюхает:
- Кажется, очень жирно.
И скиснет, и не ест. Исправничиха Марья Петровна вся исстрадалась:
- Ах, ради Бога, полковник, что же вы не кушаете? "Ну, уж и влетит, должно быть, теперь моему Ивану Арефьичу".
Зато прокурор-душа поддержал. Круглячок, лысенький, розовый, как поросеночек. В баню, наверно, раза два в неделю ходит. И все закатывается, хохочет и всего по два куска себе накладывает.
- Ну-ка, еще кулебяки-то матушки. Только, знаете, по таким заплесневелым местам, вроде вашего посада, теперь на Руси и умеют по-настоящему, по-старинному, пироги печь…
А вечером у исправника в кабинете зажжены на письменном столе свечи (никогда в жизни не зажигались), разложены бумаги. Иван Арефьич пыхтит своей папиросой-пушкой и отгоняет дым в сторону: не дай Бог, в полковника дым попадет.
Полковник перечитал бумаги и поморщился кисло:
- Что же мы, с одним с этим мальчишкой будем возиться? Когда от него ни полслова не добьешься. Ужасно обидно. На то вы и исправник, чтобы уметь разыскать.
* * *
На кровати сидя, сапоги стягивал Иван Арефьич и все к исправничихе приставал:
- Уж я и ума не приложу, Маша. Подай им еще, одного мало. Да откуда я возьму, коли он убег? Да, вот что еще не забудь: полковнику завтра к двенадцати геркулесу на молоке, уварить хорошенько, да бутылку нарзану. Ох, боюсь я его, как бы не напакостил, злющий!
Марья Петровна записала:
- Геркулес… Нарзан… А ты вот что, Иван Арефьич, посоветовался бы ты с Моргуновым. Он пройда, он чего хочешь достанет, - ей-Богу, попробуй.
Иван Арефьич зарубил себе это на носу и спал поспокойнее малость.
* * *
На площади перед полицией, перед желтыми облупленными стенами - базар. Поднятые вверх и связанные оглобли, лошади с привязанными мешками овса у морд, визгливые поросята, кадушки с кислой капустой, возы с сеном. Хлопают по рукам, торгуясь; зазывают звонко; скрипят телеги; кучер земского в безрукавке пробует гармонику.
А в исправниковом кабинете чинят допрос. Полковник с тоскою вслушивается в себя, внутрь: в животе глухо урчит. "Ах, Господи, целую неделю не было, а теперь опять, кажется…"
Старик Чурилов вошел, степенный, длиннополый, лунь седая. Перекрестился.
- Как было-то? Да вот как, ежели все по порядку…
Рассказал, утерся ситцевым платком. Постоял, подумал: "Хорошо бы нажалиться на Тимошку-дерзеца, начальство, кажись, доброе".
- Вот еще, ваши благородия, есть тут портной Тимошка, - пропащий человек, дерзец. За мальчишку этого заступаться стал - за этого самого, какой стрелял-то. А я ему: ты, мол, из ихних, что ли? А он меня при всем при народе…
Старика отпустили. Прокурор потер мягкие потные ручки, расстегнул нижнюю пуговицу на мундире и сказал тихонько полковнику:
- Гм. Тимоша этот… Как вы думаете?
За окном торговались, кричали, скрипели. Полковник не выдержал:
- Иван Арефьич, да закройте окно! Голова трещит. Что за манера - базар перед самым кабинетом!
Иван Арефьич, на цыпочках, закрыл окно и позвал:
- Следующий.
Томно, жеманясь, рассказывал казначейский зять. Прокурор спросил:
- Так, значит, он вернулся в трактир, а потом опять выбежал? Ага. Ну, а платок? Вы о платке, кажется, что-то упоминали? Он за платком вернулся?
Казначейский зять вспомнил исплеванный красный Тимошкин платок, кисло поморщился и сказал гнусавя, с досадой:
- Какой платок? Я никакого платка не помню.
Как-то неприлично даже было и вспоминать-то ему об этом платке.
Барыба привычным нюхом шел за вопросами прокурора. И когда дошло до платка, он уверенно сказал:
- Нет, платка никакого не было. Сказал просто: дело наверху есть.
Когда отпустили Барыбу, прокурор хлебнул холодного чаю и сказал полковнику:
- Прикажете написать постановление о задержании этого самого Тимоши? По-моему, все эти показания… Я знаю, вы иногда чересчур осторожны, но тут…
У полковника в кишках схватывало, подкатывалось, и он думал:
"Черт знает! Эта исправничиха, толстая дура, что за провинциальная манера делать все жирным…"
- Так, я говорю, полковник…
- Ах, отстаньте, ради Бога! Пишите, что вам угодно. У меня ужасно живот болит.
22. ШЕСТЬ ЧЕТВЕРТНЫХ
Как забрали Тимошу, никто даже и не удивился.
- Давно туда и глядел.
- Язык-то распускать он мастер был. Непочетник! О Боге-то все равно вон как об лавочнике Аверьяне разговаривал.
- И всюду, куда не следует, носом совался, обо всех судил. Скажи пожалуйста, какая нашлась Маремьяна-старица - обо всех печалится.
А Моргунов сказал:
- Такие головы у нас недолго держатся. Вот мы с Барыбой поживем.
Похлопал Барыбу по спине и поглядел на него иконописными своими глазищами, не то презрительно, не то ласково: поди-ка у него разбери притворник он.
Вечером в тот же день Семена Семеныча к себе пригласил исправник Иван Арефьич - на чашку чаю. И умолял Христом-Богом:
- Наставьте вы этого своего… как его там… на путь истинный. Ну да, Барыбу-то этого. Чтобы поопределенней как-нибудь на суде показал. Я ведь знаю, он у вас специалист, ну чего там, чего там, люди свои. Ей-Богу, они мне всю шею отвертели, губернские эти, разделаться бы с ними - да и с колокольни долой. А уж этот полковник с своими привередами: то ему не так, это не эдак…
Поторговались, сошлись на шести четвертных.
- Ну, чего там мало - не мало. И этому… как его… местишко какое-нибудь можно, Барыбе этому устроить. Чего ж еще лучше? Ну, писарем там, урядником…
А на другой день, за кронберговским пивом, Моргунов подходами всякими подходил к Барыбе, улещал его. Барыба все мялся.
- Да мы с ним вроде приятели были, чудно очень как-то, неловко.
- Эх, милый, нам ли с тобой стесняться да думать над чем-нибудь? С головою ведь увязнем, сгинем. Как это в сказке какой-то: оглянуться помереть со страху. Так уж лучше без оглядки. Да оно ведь до суда-то еще и далеко. Коли оскомина будет - отказаться успеешь.
"А и правда, черт с ним, все равно чахотка там эта… А тут бы местишко еще если заполучить… Что же, весь век, что ли, с хлеба на квас?" И вслух Барыба сказал:
- Разве что для вас только, Семен Семеныч. Кабы не вы - ни за что.
- Кабы не я… Да я, голубь, знаю, что без меня такого бы сокровища из тебя не вышло. Ни то бы, ни се. А теперь…
Он помолчал, потом вдруг нагнулся к Барыбину уху и шепотом:
- А тебе черти не снятся? А я каждую ночь во сне вижу, каждую ночь понимаешь?
23. МУРАШ НАДОЕДНЫЙ
Согласился, и к исправнику ходил, и исправник кучу целую денег дал и наобещал такого… Тут бы Барыбе и радоваться. А вот - нудило что-то, мешало. Какой-то вот комарик маленький, мураш, залез в нутро и елозит там, и елозит, и никак его не поймать, не раздавить.
Ложился спать Барыба и думал:
"Завтра вечером. Значит, еще целый день до суда. Захочу вот, пойду и откажусь. Сам себе господин".
Спал и не спал. И все будто додумывал во сне недодуманную какую-то мысль:
"Да и жизни-то всего в нем полвершка".
И опять снилось уездное, экзамены, поп, засовывающий бороду в рот.
"Опять провалюсь, второй раз", - думал Барыба.
И додумывал:
"А мозговатый он был, - Тимоша, это уж правду сказать".
"Почему "был"? Как же "был"?"
Совсем распялил в темноте свои глаза и не мог больше спать. Елозил мураш надоедный, томил.
"Почему "был"?"
24. ПРОЩАЙТЕ
Поздно уж, о полдень, проснулся Барыба в Стрелецкой своей комнатушке: все кругом было светлое, ясное, и таким простым все открылось, что нужно было на суде сделать. Будто ничего этого, что ночью томило, - ничего такого и не было.