Городок Окуров - Максим Горький 3 стр.


С реки поднимается сырость, сильнее слышен запах гниющих трав. Небо потемнело, над городом, провожая солнце, вспыхнула Венера. Свинцовая каланча окрасилась в мутно-багровый цвет, горожане на бульваре шумят, смеются, ясно слышен хриплый голос Мазепы:

- Да, - пэрэстаньте!

Вдруг раздаётся хоровое пение марша:

- Как-то раз, перед толпою
Соплемённых гор…

- Погодите! - грозя кулаком, говорит Бурмистров. - Придёт Артюшка - мы вам покажем соплемённых!

И орёт:

- Артюшка-а!

Павел Стрельцов неожиданно и с обидою в голосе бормочет:

- Вот тоже сахар возьмём - отчего из берёзового сока сахар не делать? Сок - сладкий, берёзы - много!

Ему никто не отвечает.

- Также и лён, - почему только лён? А может, и осока, и всякая другая трава годится в дело? Надо всё испробовать!

Заложив руки за спину, посвистывая, идёт Артюшка Пистолет, рыболов, птичник, охотник по перу и пушнине. Лицо у него скуластое, монгольское, глаза узкие, косые, во всю левую щёку - глубокий шрам: он приподнял угол губ и положил на лицо Артюшки бессменную кривую улыбку пренебрежения.

- Зачастили? - говорит он, кивая головой на город. - Ну, перебьём?

Бурмистров встаёт, потягивается, выправляя грудь, оскаливает зубы и командует:

- Начинай! Эх, соплемённые, - держись!

В сырой и душный воздух вечера врываются заунывные ноты высокого светлого голоса:

- Ой, да ты, кукушка-а…

Артём стоит, прислонясь к дереву, закинув руки назад, голову вверх и закрыв глаза. Он ухватился руками за ствол дерева, грудь его выгнулась, видно, как играет кадык и дрожат губы кривого рта.

Вавила становится спиной к городу, лицом - к товарищу и густо вторит хорошим, мягким баритоном:

- Ой ли, птица бесприютная-а,
Про-окукуй мне лето красное!

Вавила играет песню: отчаянно взмахивает головой, на высоких, скорбных нотах - прижимает руки к сердцу, тоскливо смотрит в небо и безнадёжно разводит руками, все его движения ладно сливаются со словами песни. Лицо у него ежеминутно меняется: оно и грустно и нахмурено, то сурово, то мягко, и бледнеет, и загорается румянцем. Он поёт всем телом и, точно пьянея от песни, качается на ногах.

Все, не отрываясь, следят за его игрою, только Тиунов неподвижно смотрит на реку - губы его шевелятся и бородка дрожит, да Стрельцов, пересыпая песок с руки на руку, тихонько шепчет:

- Вот, тоже., песок… Что такое - песок однако?

Из сумрака появляется сутулая фигура Симы, на плечах у него удилища, и он похож на какое-то большое насекомое с длинными усами. Он подходит бесшумно и, встав на колени, смотрит в лицо Бурмистрова, открыв немного большой рот и выкатывая бездонные глаза. Сочный голос Вавилы тяжко вздыхает:

Эх, да вы ль, пути-дороги тёмные…

* * *

Когда разразилась эта горестная японская война - на первых порах она почти не задела внимания окуровцев. Горожане уверенно говорили:

- Вздуем!

Покивайко, желая молодецки выправить грудь, надувал живот, прятал голову в плечи и фыркал:

- Японсы? Розумному человеку даже смешно самое слово!

Фогель лениво возражал:

- Ну, не скажите! Они всё-таки…

Но Покивайко сердился:

- А що воно таке - высетаке?

И с ехидной гримасой на толстом лице завершал спор всегда одной и той же фразой:

- Скэптицизм? Я вам кажу - лучше человеку без штанов жить, чем со скэптицизмом…

Долетая до Заречья, эти разговоры вызывали там равнодушное эхо:

- Накладём!

И долго несчастия войны не могли поколебать эту мёртвую уверенность.

Только один Тиунов вдруг весь подобрался, вытянулся, и даже походка у него стала как будто стремительнее. Он возвращался из города поздно, приносил с собою газеты, и почти каждый вечер в трактире Синемухи раздавался негромкий, убеждающий голос кривого:

- Кто воюет? Россия, Русь! А воеводы кто? Немцы!

Озирая слушателей тёмным взглядом, он перечислял имена полководцев и поджимал губы, словно обиженный чем-то.

- Какие они немцы? - неохотно возражали слушатели. - Чай, лет сто русский хлеб ели!

- Репой волка накормишь? Можешь? - серьёзно спрашивает Тиунов. - Вы бы послушали, что в городе канатчик Кожемякин говорит про них! Да я и сам знаю!

- Ущемил, видно, тебя однажды немец, вот ты его и не любишь!

Развивались события, нарастало количество бед, горожане всё чаще собирались в "Лиссабон", стали говорить друг другу сердитые дерзости и тоже начали хмуро поругивать немцев; однажды дошло до того, что земский начальник Штрехель, пожелтев от гнева, крикнул голове и Кожемякину:

- А я вам скажу, что без немцев вы были бы грязными татарами! И впредь прошу покорно при мне…

Дёргая круглыми плечами, Покивайко встал перед ним и сладостно возопил:

- Да сердце ж вы моё! Боже мой милый! Немцы, татары, або мордвины - да не всё ли ж равно нам, окуровцам? Разве ж мы так-таки уж и не имеем своего поля? А нуте, пожалуйте, прошу…

И осторожно отвёл желчного Штрехеля за карточный стол.

В Заречье несчастия войны постепенно вызывали спутанное настроение тупого злорадства и смутной надежды на что-то.

- Посмотреть бы по карте, как там всё расположено! - предлагал озабоченно Павел Стрельцов. - Море там, вот его бы пустить в действие…

- Шабаш! - осторожно загудел Тиунов, когда узнали о печальном конце войны. - Ну, теперь те будут Сибирь заглатывать, а эти - отсюда навалятся!

Он тыкал пальцем на запад и, прищуривая глаз, словно нацеливался во что-то, видимое ему одному.

Вавила Бурмистров стал задумываться: он долго исподволь прислушивался к речам кривого и однажды, положив на плечо ему ладонь, в упор сказал:

- Ну, Яков, не раздражай души моей зря - говори прямо: какие твои мысли?

Тиунову, видимо, не хотелось отвечать, движением плеча он попробовал сбросить руку Вавилы, но рука лежала тяжело и крепко.

- Отступись! - с трудом вывёртываясь, сказал он тихонько.

Бурмистров привык, чтобы его желания исполнялись сразу, он нахмурил тёмные брови, глубоко вздохнул и тотчас выпустил воздух через ноздри - звук был такой, как будто зашипела вода, выплеснутая на горячие уголья. Потом молча, движениями рук и колена, посадил кривого в угол, на стул, сел рядом с ним, а на стол положил свою большую, жилистую руку в золотой шерсти. И молча же уставил в лицо Тиунова ожидающий, строгий взгляд.

Завсегдатаи трактира тесно окружили их и тоже ждали.

- Ну, - сказал Тиунов, оглядываясь и сухо покашливая, - о чём же станем беседовать мы?

- Говори, что знаешь! - определил Бурмистров.

- Я на всю твою жизнь знаю, тебе меня до гроба не переслушать!

- Ничего, авось ты скорей меня подохнешь! - ответил Вавила, и всем стало понятно, что если кривой не послушается - красавец изобьёт его.

Но Тиунов сам понял опасность; решительно дёрнув головой кверху, он спокойно начал:

- Ладно, скажу я вам некоторые краткие мысли и как они дошли до моего разума. Будучи в Москве, был я, промежду прочим, торговцем - продавал подовые пироги…

И начал подробно рассказывать о каком-то иконописце, вдовом человеке, который весь свой заработок тратил на подаяние арестантам. Говорил гладко, но вяло и неинтересно, осторожно выбирал слова и словно боялся сказать нечто важное, что люди ещё не могут оценить и недостойны знать. Посматривал на всех скучно, и глуховатый голос его звучал подзадоривающе лениво.

- Ты однако меня не дразни! - сказал Вавила сквозь зубы. - Я кроткий, но коли что-нибудь против меня - сержусь я тогда!

Кривой помолчал, потом строго воззрился на него и вдруг спросил:

- Ты - кто?

- Я?

- Да, ты.

Озадаченный вопросом, Бурмистров улыбнулся, оглядел всех и натянуто захохотал.

- Ты - мещанин? - спокойно и с угрозою вновь спросил кривой.

- Я? Мещанин! - Вавила ударил себя в грудь кулаком. - Ну?

- А знаешь ты, что такое соответствующий человек? - спрашивал Тиунов, понижая голос.

- Какой?

Кривой тихо и раздельно повторил:

- Со-ответствующий!

Бурмистров не мог более чувствовать себя в затруднительном положении: он вскочил, опрокинул стол, скрипнув зубами, разорвал на себе рубаху, затопал, затрясся, схватил Тиунова за ворот и, встряхивая его, орал:

- Яков! Не бунтуй меня!

Эти выходки были всем знакомы: к ним Вавила прибегал, когда чувствовал себя опрокинутым, и они не возбуждали сочувствия публики.

- Брось дурить, кликуша! - сказал Зосима Пушкарев, охватывая его сзади под мышки толстыми ручищами.

- Словно беременная баба, в самом деле! - презрительно и строго говорит Пистолет, и лицо у него становится ещё более кривым. - Только тебе и дела - зверем выть! Дай послушать серьёзный человечий голос!

Бурмистров почувствовал себя проигравшим игру, сокрушённо мотнул головой и, как бы сильно уставший, навалился на стол.

А Тиунов, оправляя чуйку, осторожно выговаривал, слово за словом:

- Мы все - мещане. Будем, для понятности, говорить по-азбучному, просто. Чему мы, примерно, соответствуем? По-азбучному сказать: какое нам место и дело отведено на земле государевой? Вопрос!

Никто не ответил на этот вопрос.

- Купец ли, дворянин ли и даже мужик - самый низкий слой земного жителя - все имеют соответственность тому-другому делу. А наше дело какое?

Оратор вздохнул и, посмотрев на слушателей, победно усмехнулся.

- Учёных людей, студентов, которые занимаются политикой, спрашивал, двух священников, офицера - тоже политический, - никто не может объяснить кто есть в России мещанин и какому делу-месту соответствует!

Ключников толкнул Вавилу в бок.

- Слышишь?

- Пошёл к чёрту! - пробормотал Вавила.

- Но вот, - продолжал Тиунов, - встретил я старичка, пишет он историю для нас и пишет её тринадцать лет: бумаги исписано им с полпуда, ежели на глаз судить.

- Кожемякин? - угрюмо спросил Вавила.

- Вот, говорит, тружусь, главнейше - для мещанства, - не ответив, продолжал кривой, - для него, говорит, так как неописуемо обидели его и обошли всеми дарами природы. Будет, говорит, показано мною, сколь русский народ, мещане, - злопленённое сословие, и вся судьба мещанской жизни.

Бурмистров снова спросил:

- Ты читал?

- Нет, не читал. Но - я знаю некоторые краткие мысли оттуда. Вот, например, мы: какие наши фамилии? По фамилиям - мы выходим от стрельцов, пушкарей, тиунов (тиун - судья - Ред.) - от людей нужных, и все мы тут люди кровного русского ряда, хотя бы и чёрных сотен!

- Чего ты хочешь? - сурово спросил Вавила в третий раз.

Потирая руки, Тиунов объявил:

- Как чего? Соответственного званию места - больше ничего!

Он окинул всех просиявшим оком и, заметив, что уже на многих лицах явилась скука, продолжал живее и громче:

- Не желательно разве мне знать, почему православное коренное мещанство - позади поставлено, а в первом ряду - Фогеля, да Штрехеля, да разные бароны?

Павел Стрельцов охнул и вдруг взвился, закричал и захлебнулся.

- Верно-о! Да, - дай мне ходу, да я - господи! - всякого барона в деле обгоню!..

Его крик подчеркнул слова Тиунова, и все недоверчиво, с усмешками на удивлённых лицах посмотрели друг на друга как бы несколько обновлёнными глазами. Стали вспоминать о своих столкновениях с полицией и земской управой, заговорили громко и отрывисто, подшучивая друг над другом, и, ласково играючи, толкались.

Были рады, что кривой кончил говорить и что он дал столь интересную тему для дружеской беседы.

А Вавила Бурмистров, не поддаваясь общему оживлению, отошёл к стене, закинул руки за шею и, наклоня голову, следил за всеми исподлобья. Он чувствовал, что первым человеком в слободе отныне станет кривой. Вспоминал свои озорные выходки против полиции, бесчисленные дерзости, сказанные начальству, побои, принятые от городовых и пожарной команды, - всё это делалось ради укрепления за собою славы героя и было дорого оплачено боками, кровью.

Но вот явился этот пройдоха, застучал языком по своим чёрным зубам и отодвигает героя с первого места куда-то в сторону. Даже Артюшка - лучший друг - и тот, отойдя в угол, стоит один, угрюмый, и не хочет подойти, перекинуться парой слов. Бурмистров был сильно избалован вниманием слобожан, но требовал всё большего и, неудовлетворённый, странно и дико капризничал: разрывал на себе одежду, ходил по слободе полуголый, валялся в пыли и грязи, бросал в колодцы живых кошек и собак, бил мужчин, обижал баб, орал похабные песни, зловеще свистел, и его стройное тело сгибалось под невидимою людям тяжестью. Во дни таких подвигов его красивое законченное лицо становилось плоским, некоторые черты как бы исчезали с него, на губах являлась растерянная, глуповатая улыбка, а глаза, воспалённые бессонницей, наливались мутной влагой и смотрели на всё злобно, с тупой животной тоской. Но - стоило слобожанам подойти к нему, сказать несколько ласковых похвал его удали, - он вдруг весь обновлялся, точно придорожная пыльная берёза, омытая дождём после долгой засухи; снова красивые глаза вспыхивали ласковым огнём, выпрямлялась согнутая спина, сильные руки любовно обнимали знакомых, Вавила не умолкая пел хорошие песни, готов был в эти дни принять бой со всеми за каждого и даже был способен помочь людям в той или другой работе.

Сейчас он видел, что все друзья, увлечённые беседою с кривым, забыли о нём, - никто не замечает его, не заговаривает с ним. Не однажды он хотел пустить в кучу людей стулом, но обида, становясь всё тяжелее, давила сердце, обессиливала руки. И, постояв несколько минут, - они шли медленно, - Бурмистров, не поднимая головы, тихонько ушёл из трактира.

* * *

На другой день утром он стоял в кабинете исправника, смотрел круглыми глазами на красное, в седых баках, сердитое лицо Вормса, бил себя кулаком в грудь против сердца и, захлёбываясь новым для него чувством горечи и падения куда-то, рассказывал:

- Мы, говорит, мещане - русские, а дворяне - немцы, и это, говорит, надо переменить…

Вормс, пошевелив серыми бровями, спросил:

- Как?

- Что?

- Переменить - как?

- До этого он не дошёл!

Исправник поднял к носу указательный палец, посмотрел на него, понюхал зачем-то и недовольно наморщил лоб.

- А другие? - спросил он.

- Другие? - повторил Бурмистров, понижая голос и оглядываясь. - Другие - ничего! Кто же другие? Только он один рассуждает…

- А печник? Там есть печник! Есть?

- Он - ничего! - хмуро сказал Вавила.

- Всё?

- Всё.

Исправник отклонил своё сухое тело на спинку кресла и, размеренно стукая пальцем по столу, сказал:

- Все вы там - пьяницы, воры, и всех вас, как паршивое стадо, следует согнать в Сибирь! Ты - тоже разбойник и скот!..

Говорил он долго и сухо, точно в барабан бил языком. Бурмистров, заложив руки за спину, не мигая смотрел на стол, где аккуратно стояли и лежали странные вещи: борзая собака жёлтой меди, стальной кубик, чёрный, с коротким дулом, револьвер, голая фарфоровая женщина, костяная чаша, подобная человечьему черепу, а в ней - сигары, масса папок с бумагами, и надо всем возвышалась высокая, на мраморной колонне, лампа, с квадратным абажуром.

Исправник, грозя пальцем, говорил:

- Ты у меня смотри!

Потом, сунув руку в карман, деловито продолжал:

- Ты теперь должен там слушать и доносить мне обо всём, что они говорят. Вот - на, возьми себе целковый, потом ещё получишь, - бери!

Протянув открытую ладонь, Вавила угрюмо сказал:

- Я ведь не из-за денег…

- Это всё равно!

Опираясь на ручки кресла, исправник приподнял своё тело и наклонил его вперёд, точно собираясь перепрыгнуть через стол.

Бурмистров уныло опустил голову, спросив:

- Идти мне?

- Ступай!

Был конец августа, небо сеяло мелкий дождь, на улицах шептались ручьи, дул порывами холодный ветер, тихо шелестели деревья, падал на землю жёлтый лист. Где-то каркали вороны отсыревшими голосами, колокольчик звенел, бухали бондари по кадкам и бочкам. Бурмистров, смешно надув губы, шлёпал ногами по жидкой грязи, как бы нарочно выбирая места, где её больше, где она глубже. В левой руке он крепко сжимал серебряную монету - она казалась ему неудобной, и он её нёс, как женщина ведро воды, - отведя руку от туловища и немного изогнувшись на правую сторону.

На месте вчерашней злобы против кривого в груди Вавилы образовалась какая-то холодная пустота, память его назойливо щекотали обидные воспоминания:

В городе престольный праздник Петра и Павла, по бульвару красивыми стаями ходит нарядное мещанство, и там, посреди него, возвышаются фигуры начальствующих лиц. Громко играют медные трубы пожарных и любителей.

А посредине улицы, мимо бульвара, шагает он, Вавила Бурмистров, руки у него связаны за спиною тонким ремнём и болят, во рту - солёный вкус крови, один глаз заплыл и ничего не видит. Он спотыкается, задевая ушибленною ногою за камни, - тогда городовой Капендюхин дёргает ремень и режет ему туго связанные кисти рук. Где-то за спиной раздаётся вопрос исправника:

- Кто?

- Зо слободы, ваше благородые, Бурмистроу!

- За что?

- Та буйство учиныв на базари!

И голос исправника горячо шипит:

- Дать ему там, сукиному сыну!

- Злушаю, ваше благородые!

Дали. Двое стражников уселись на голову и на ноги, а третий отхлестал нагайкой.

- Ты мне за это целковый платишь? - остановясь под дождём, пробормотал Вавила.

Одна за другой вспоминались обиды, уводя человека куда-то мимо трактиров и винных лавок. Оклеивая всю жизнь тёмными пятнами, они вызывали подавляющее чувство физической тошноты, которое мешало думать и, незаметно для Вавилы, привело его к дому Волынки. Он даже испугался, когда увидел себя под окном комнаты Тиунова, разинул рот, точно собираясь крикнуть, но вдруг решительно отворил калитку, шагнул и, увидев на дворе старуху-знахарку, сунул ей в руку целковый, приказав:

- Тащи две, живо! Хлеба, огурцов, рубца - слышишь?

А войдя в комнату Тиунова, сбросил на пол мокрый пиджак и заметался, замахал руками, застонал, колотя себя в грудь и голову крепко сжатыми кулаками.

- Яков - на! Возьми, - вот он я! Действительно - верно! Эх - человек! Кто я? Пылинка! Лист осенний! Где мне - дорога, где мне жизнь?

Он - играл, но играл искренно, во всю силу души: лицо его побледнело, глаза налились слезами, сердце горело острой тоской.

Он долго выкрикивал своё покаяние и жалобы свои, не слушая, - не желая слышать, - что говорил Тиунов; увлечённый игрою, он сам любовался ею откуда-то из светлого уголка своего сердца.

Назад Дальше