В нем возрождались Кусковы. Так писали и отец с войны, и тетя Липочка, хранительница семейных преда ний из Москвы. В 1916 году, накануне революции, Липочка мечтала, что Игрунька завоюет счастье, что он выкупит Тополевый Лог, восстановит их дом и герб, и на сухой ветке с опавшими листьями рода Кусковых Игрунька рисовался тете Липочке самым крепким побегом. Ее дети были не в счет. Они были - Лисенко. Их род шел от полотерного мастера… Другое дело - дети брата Феди: все военные, один уже офицер и два вот-вот офицеры…
Жить хотелось. И те, кто отживал жизнь, не понимал этой мертвой хватки за блага жизни, в которой схватились молодежь пролетарская с молодежью дворянской.
Игрунька, мечтавший о том, какие "бриджи" крапового цвета закатит он себе к производству, как поедет к родным своего товарища в их имение и как подтянет и подбодрит по-гусарски свой молодецкий взвод, не замечал, что все суше и холоднее выслушивал его мечтания седлавший ему коня Гренадера вестовой Лазурченко… В молодом упоении он не видел, что стремена и мундштуки не всегда горели, как серебро, и чистка лошадей начинала хромать в школьном эскадроне.
Он слышал резкие окрики полковника Левенца, любовался им, своим кумиром, лучшим ездоком Офицерской кавалерийской школы, и думал: "Когда буду кричать на солдат, надо будет наиграть такой же чуть хрипловатый тон голоса, - это красиво".
По вечерам из коридора от казаков сотни неслась хватающая за душу песня казачья:
Засвистали козаченьки в поход с полуночи, Заплакала Марусенька свои ясны очи.
Игрунька, громыхая шпорами, шел от казаков в эскадрон и брал гитару. Звенели струны в курилке, собирая хор молодежи. Грудным голосом, по-цыгански, пел Игрунька:
Тоска… печаль… надежды ушли…
И смыкались за ним мягкие, бархатные голоса юнкеров, как смыкается в плотный строй рассыпанная лава:
Молчи, грусть, молчи. Не тронь старых ран.
Счастья любви дорогой не вернуть никогда… никогда…
Звенела гитара…
Голос Гиги Воротынского гудел шмелем, затихая.
За окном - декабрьский вечер, видны заиндевелые, осыпанные снегом, черные сучья деревьев училищного сквера, улицы Петербурга под снежным пологом, знакомые извозчики… Послезавтра - отпуск… мама… кот Топи… Олег, Лиза… Мариинский театр… "Жизель"… "Арагонская хота" - и в ней Танюша Лоскутова. Она любит Игруньку… "Ну и пусть любит".
Наташа не сумела, а может быть, и не хотела так воспитывать сыновей, как Варвара Сергеевна воспитала своего Федю. Наташа была свободнее. Сказалось время. Игрунька делал, что хотел, не забывая хранить имя Кусковых и офицерскую честь.
Игрунька знал, что делать долги нельзя, что нельзя играть в карты, потому что отец небогат, живет на жалованье… Но поиграть с хорошенькой корифейкой?.. Почему же? Это не мешало ему любить Маю Ожогину, сестру его товарища и друга. То одно - это другое… Может быть, будет и третье?
Микроб анархии носился в воздухе и заражал.
Дошли до училища слухи об убийстве Распутина. Одни говорили, что его следовало убить, другие - что нельзя было вмешиваться в личную жизнь Государя.
Но… как выйдут бриджи у Каштана, и можно или нет заказывать форму мирного времени, кончится к осени война или и они захватят ее, дадут или нет после выпуска отпуск - это все было интереснее Распутина и всей городской шумихи.
Так, незаметно, к ним, юным, к ним, бодрым, к ним, смелым, к ним, восторженным, подошла революция. Она пламенем пронеслась по училищу. Вестовые солдаты на глазах у Игруньки и юнкеров убили эскадронного командира полковника Левенца. Огонь солдатского бунта бушевал по училищу, и как степной пожар не зажигает молодой травы, но только опаляет ее поверху, так и это пламя не сожгло молодежи, но вложило в ее сердца острое, жесткое чувство недоверия к солдату-насильнику.
Но настали - лагеря, съемки, ухаживание за дачницами в Дудергофе, и опаленная, поникшая было трава зазеленела и воспрянула снова. Жить она хотела. Жить, во что бы то ни стало!
II
Игрунька Кусков и Котик Ожогин стали офицерами. В "червонном" доломане с золотыми шнурами под солдатской шинелью, с шашкой на боку, Игрунька ехал в купе 2-го класса в отпуск к Ожогину. В коридорах было полно солдат. Они сидели на мешках, лежали на полу. Когда через их толчею протискивался Игрунька, они тупо и злобно смотрели на него, смолкали, не сторонились, не вставали, чтобы дать дорогу, и сплевывали шелуху от подсолнухов куда попало - на пол и на шинели товарищей. "Почему они злы? - думал Игрунька, - почему они не любуются мной? Разве много таких молодцов-корнетов в русской армии, как я? Разве они не понимают, что я еду на войну?.. Да… милые мои, корнет Кусков, такой молодой, ему еще и девятнадцати лет нет, едет на войну. Заедет в Спасское, к своему другу Котику, на пятнадцать дней, а потом в Прокутов, - и вы скоро услышите про партизанские подвиги корнета Кускова…"
Хотел заговорить Игрунька с кем-нибудь из солдат. Присматривался… Хмурые, замкнутые лица. Своя забота у каждого. Точно не русские в вагоне. Да и люди ли?
"Нет, не поймут они меня. Ничего не поймут".
Не радостно, а страшно было в отделении с Котиком Ожогиным.
Вечером проводник зажег в фонаре толстую свечу. За окном с оборванной занавеской холодная ночь стремилась вдаль, и не было ничего видно в степном просторе. В коридоре темно. У окна два солдата прижались лбами к холодным стеклам. Игрунька подошел к ним.
- И все-то чернозем, братику мой, и все чернозем, - говорил смуглый чернявый артиллерист. - Я эти места знаю. Исходил батраком, изъездил степь-матушку. Вся скрозь черноземная. Отселева верст за тридцать коннозаводская земля пойдет, казенная. На каждую лошадь по шестнадцать десятин отведено.
- А крестьянину на двух разгуляться надо… Дела!.. Лошадь им дороже, - вздохнул маленький плотный пехотинец с лохматыми волосами и красной шеей.
- С екатерининских, сказывают, времен заводы стоят. Жеребцы, кобылы, молодняк, и люди при их слободами живут. Ну, совсем крепостные. Рабен - управляющий был. Всех девок перепортил.
- А они что ж?
- Молчат. Темный народ. Поп да помещик - всему нашему горю заводчик.
- Тоись своими руками задушил бы! - Придет срок - задушим. Нонче - свобода.
- Лошадь. И чтобы эдак шестнадцать десятин.
- А дальше казаки пойдут. Донские… Тоже земли богато. Он сеет кое-как. Все одно, не управится. И тоже - табуны, табуны… Где пятьсот голов, где шестьсот, а овцы этой самой тысячи. И все-то он беднится, на крестьянское добро зарится. Помещик живет, - где пять, где и все десять тысяч десятин. Всего-то и не пашет. Целинной оставляет. А еще дальше - опять коннозаводская степь залегла… Ну и места! И тоже помещик. Он, слышь, лошадь в ремонт сдает, и за то по три копейки с десятины в казну платит… Аренды…
- Порядок! - сипло сказал белесый с ползущими на воротник шинели волосами.
Он повернул кирпичное лицо, покрытое желтыми крупными веснушками, сплюнул подсолнухи, достал из кармана табак, свернул козью ножку. Раскурил со вкусом.
- Теперь надоть за дело приматься, - озабоченно и вдумчиво сказал он. - Войну пошабашим, надоть так достигнуть, чтобы правда на земле стала. По-первам - надо помещика передушить, и со всем племем его. Скрозь - начисто.
- С пулемета, - поддакнул артиллерист, - не дорубишь - вырастет заново.
- И с попами! Надо, значит, леригию упразднить. Сказывают, за границей леригии нет, и с того люди хорошо живуть. А потом надо за казаков приматься.
- В казаке самое зло. Он сытый. Сам как помещик. Он за свое стоит.
- А почему казаки?! Не все одно, крестьяне.
- Крестьяне… У него двенадцать десятин на душу, а то и боле. Опять у него станичная земля, толока общественная. Войсковые земли. Он землей объелся… казак-то.
- Передушить их, сволочей, надоть. Им скакать, гичать, кричать - одно дело. Все одно как помещики.
- Передушить нагаечников. Это точно… Вот простору будет!
- Да-а. А потом… Поделить… По правде… Так, штобы десятин по сто… или поболе ста на душу. И казенного леса на стройку… Это вот будет слобода… Теперь, без царя, можно. Царь, значит, держал все. А теперь все рассыпалось - подбирать надо.
- У вас, Вася, - нежно сказал артиллерист, - дома-то осталось что?
- Жена-паскуда моет посуду, да дочка-сучка двенадцати годов, - сплюнул сивый замусоленный окурок. - Переменить хочу. Надоела. В городе девка приглянулась. Ну - липкая, что твой деготь.
- А свою?
- К чертовой матери пусть идет. Вся жизнь по-новому. И жена чтобы новая.
- Да… Дела… - закрутил головой артиллерист. - Вы, Вась, на побывку?
- Зачиво?.. Совсем… Мы в полку все кончили. И умора ж была. Командира порешить постановили. А комитет вступился. Мы комитет долой, новый собрали. Вывели его… Дрожит, сукин сын. "А, дрожишь, мать твою… А как с револьвером гонялся, чтобы на немца в атаку шли, так мы дрожали!.." Вывели его, значит, к забору… Девки, бабы с детями собрались… На селе это было… Глядят, смеются. Грунька, чернявая, - бой-девка, заноза, стерьва, выскочила, кричит: "Вы что ж, товарищи, так его бить будете? Его замучить надоть. Кровушкой его насладиться…" Собрали комитет…
Сивый примолк, полез в карман за табаком.
- Ну что же?
Сивый долго не отвечал. Наконец кинул коротко и кротко. Со вздохом:
- Замучили… Полтора часа возились, покеля не подох…
- Да… дела… Делов нонче много, - вздыхая, сказал артиллерист и зевнул, потягиваясь - Еще вот эти… юнкаря… кадета…
- Все одно - сукины дети, - засмеялся сивый. - Душить, и все… Пока сила есть.
- Надоть так. Чтобы, значит, чисто… Чтобы и не встали…
Тихо, боясь, что его заметят, прокрался в купе Игрунька. Котик крепко спал на верхней полке. Под ним, уткнувшись в углы, сидели пассажиры - купец из Москвы и барыня, пензенская помещица, сырая и рыхлая. Днем она любовалась Игрунькой и угощала его домашними коржиками.
"Да, вот оно что! - думал Игрунька. - Мы думали, когда убили полковника Левенца, что это вспышка народного гнева… Нет, не вспышка… это система. Все выровнять. Ведь и дядя Ипполит, и тетя Азалия говорили, что все люди равны… Вот они и хотят все, что выше, срезать, обрить, как татары голову бреют… Помню… я тогда у мамы спросил, как же это будет? И мама сказала: "Никогда этого не будет. Бог землю создавал - и горы поставил высокие, снежные, и пригорки малые, и равнины, и степи. Ничего ровного Бог не создал. Ровна только скука да смерть. В смерти равны люди, да и то мы не знаем - равны ли?" Вот они и хотят Бога уничтожить, религию упразднить, чтобы не было этих дум. И тогда надо упразднить и горы, и степи - все, чтобы ровно… Пустыня кругом, ровный песок… И… могила…"
В ликующий хор, певший у него в душе от радости быть офицером, носить "червонный доломан и ментик, сотканный из тучи", любить Маю Ожогину, ворвались какие-то резкие, крикливые голоса. Точно среди струнного оркестра, играющего нежную мелодию, вдруг затрубили резкие фанфары сигнал тревоги…
Оружье оправь!.. Коня осмотри!.. Тихо стой!.. И приказа жди!..
III
Игрунька и Котик сошли на глухой станции. Степь бурым бугром поднималась за постройками, ниспадала отвесной меловой осыпью и терялась в далеких сизых просторах. На западе небо пылало. Яркое, точно кровью налитый пузырь, тихо спускалось к земле солнце.
Чахлые, пыльные, пожелтевшие кривые акации склонялись коричневыми ветвями к железной крыше. Ограда в косую частую клетку из рельсовых накладок, скрепленных гайками, тянулась вдоль песочного перрона, загибала в степь, окружая садик с грязными флоксами, вербенами и высокими пестрыми махровыми мальвами и георгинами.
Загремела железом, коваными колесами широкая коляска по мощеному двору, и пара крупных вороных лошадей, лениво кося глазами, подошла к станционному крыльцу.
- Здравствуй, Степан, - сказал Котик.
- Здравствуйте, барин. Я думал, що и не приедете сегодня. Опоздал поезд, - отвечал кучер в поддевке и картузе.
- Отчего не тройкой?
- Лошадей, почитай, усех забрали по мобилизации. Второй набор был. Только жеребцов и молодняк отстояли.
- Дома что?
- Ничего… помаленьку… Барыня вас ожидают. Барышни верхи хотели ехать встречать. Да не на чем.
- Как? Ласточку и Жанину забрали?
- Говорю вам: усех до одной. Конюшни пустые.
Котик печально посвистал и сел в коляску.
Шагом съехали с камней мостовой, покатили по мягкому. Хряпнуло колесо о кремень, поддала рессора. Поднялись по изволоку, и бескрайняя степь окружила. Вправо низкие тянулись холмы, ветряки стояли на них, тихие, не шевеля крыльями. Подлетело мохнатое, точно живое, перекати-поле, сунулось под ноги лошадям, запуталось в колесах и исчезло. На чистом зеленеющем и темнеющем небе, одинокая, загоралась звезда. По степи потянуло теплым ветерком, сладко пахнуло полынью, сухой черноземной пылью, мятой и соломенной гарью. К этим запахам примешался бодрый запах дегтя, ременных тяжей, конского пота и махорочного дыма. Степан закурил трубку. Русский, незабываемый, неподражаемый, волнующий бодрый запах стал подле, и было по-родному хорошо, тепло и уютно.
- Нигде, - сказал Котик, - нет такого запаха, как у нас, в русской степи.
- Может быть, в Южной Америке? - сказал Игрунька.
- "В далекой, знойной Аргентине…" - напел Котик. - Помнишь, Игрунька, Лоскутову?
- Только, ради Бога, у ваших ничего не говори про нее.
- А хорошо она третьего дня играла на пианино… Она любит тебя, Игрунька! А ты… подлец ты, милый Игрунечка. Играешь, как кошка с мышкой?
- Ну что она?.. Молода… Девочка… Забудет.
- "В далекой, знойной Аргентине…" - напел снова Котик и смолк.
Гасло небо. Яркие загорались звезды. Тихое таинство совершалось в природе. Каждый день совершалось оно, и каждый день было прекрасно. Широкий Млечный Путь простерся серебряной дорогой поперек неба… Ниже трепетали Плеяды, носившие странное название "Волосожарь". Астрономы отметили и назвали каждую звезду, вычислили ее координаты и вписали в астрономический календарь. И каждую звезду отметил, назвал и определил ее место на каждый день святцев простой русский народ. У одних была наука, у других - мудрость. Науку можно было изучить, мудрость же была непостижима.
От Бога была крестьянская мудрость. И без Бога не стоила ничего.
Ясный месяц светил сзади, и от него бежали по пыли голубые тени. Как синий хрусталь были дали.
Надвигалась какая-то странная фигура. Человек не человек, леший какой-то. Большая темная голова громоздилась на слишком тонкой шее, платье воздушными кривыми очертаньями расплывалось по земле. Он качал головой и шел к коляске. Не успел Игрунька понять, что это такое, как быстро надвинулся на коляску придорожный, окошенный при косьбе мохнатый чертополох-могильник и промчался мимо.
Еще долго маячила вдали гора не гора, дом не дом… А когда наехали, оказалась длинной скирдой. Пахло хлебом, соломой. Хлопотливо бежали от коляски сурки, и слышно было их посвистывание.
Ночь да степь сочетались в сне, полном тихих, сладких сновидений, и были обе прекрасны, как прекрасна Русь.
- Хорошо, - вздохнул Игрунька.
- Погоди, лучше будет, - сказал Котик. - У нас сад - двадцать десятин. Тополя - шапка валится, на вершину посмотришь.
- Кажется, никогда, никогда я не мог бы покинуть Россию. Никогда, ни на что ее не променяю.
- "В далекой знойной Аргентине…" - напел Котик.
- К черту все Аргентины, когда есть Харьковская губерния! - воскликнул Игрунька.
Набежала струя холодного воздуха, а потом было тепло, пахло сеном и болотной прелью.
Степан обернулся с козел и показал вправо:
- Вчора я ехал вечером за вами, зарево в полнеба было. Константиновский барский дом горел. А теперь ничего. Видно - дотла.
- С чего же он горел? - спросил Котик.
- Слободские жгли… Чтобы не было… Там что было…
И замолчал.
Игрунька вспомнил, как озабочено и важно в вагоне говорил солдат: "Да… дела… делов…"
Издали донесся собачий лай, пахнуло теплом, болотом. Вдруг повалились в круторебрую балку. Дорога стала спускаться, казалось, коляска проваливается в бездну. Внизу замелькали желтыми точками огни. Они отразились в сонном пруду под ветлами и камышами.
Въехали на греблю. Вспорхнула дикая утка и с клекотом шумно унеслась в прозрачный купол неба.
Покатились слободой. Как завороженные, в лунном свете стояли белые хаты под соломенными крутыми крышами. Сильнее стал запах дыма, навоза, овцы и печеного теплого хлеба.
- Степан, а наши как? - спросил Котик.
- Наши ничего… Господ уважают… Яблоки только покрали, а то ничего… Этого не замечается.
Вправо, подымаясь на балку, стал густой кустарник. Коляска свернула в кусты, заскрипела колесами по гравию. Влажный аромат густой листвы обступил коляску. За подъемом, на лунном свете, со сверкающими внизу двумя большими окнами появился длинный белый дом с широким крыльцом.
- В столовой огонь… Ждут!.. - сказал Котик и привстал, готовясь спрыгнуть.
Лошади наддали. Дом появился серыми, деревянными, облупившимися колоннами, завитыми диким виноградом.
Игрунька смотрел, широко раскрыв глаза. Ему казалось, что сказочным Флорестаном он приехал в волшебное, спящее царство.
IV
Сначала было крыльцо с длинными низкими деревянными ступенями. Сквозь виноградную листву луна бросала внутрь балкона причудливый неподвижный узор. Кусками был освещен большой стол со скатертью. На нем - кувшин с длинными мохнатыми хризантемами. На балкон светили два окна и стеклянная дверь, занавешенные белыми шторками, и этот свет сливался с лунным.
Тишина и неподвижность ночи томили. В эту тишину вдруг вошли дорожные звуки. Отфыркнулась и тяжело вздохнула лошадь, точно сказала: "Охо-хо, вот мы и дома!" Переступила ногой, отчего деревянно ударился валек о дышло.
Это продолжалось мгновение. Точно дом не мог от сна очнуться. Задвигался за окнами свет, раздались голоса. Дверь распахнулась, и в ней, держа на высоте головы лампу с синим абажуром, появилась высокая белокурая девушка. Она была одета в белую юбку и белую блузку. На лоб сбегали нежным пухом прядки вьющихся волос цвета спелой ржи. Лампа синеватым светом заливала овал лица, чуть щурились, вглядываясь в ночь, большие глаза и казались темными. Молодая полная грудь была освещена сверху лампой, и маленькая загорелая рука твердо держала бронзовую подстановку. За ней, еще в тени комнаты, показалась другая рослая девушка, брюнетка, дальше колыхались чей-то чепец на седых волосах, красная лысина и усы с большими подусниками.
- Ну, конечно, они, - сказала девушка, державшая лампу. - Я говорила… Я никогда не прослушаю.
Она легко прошла к столу и поставила на него лампу. В новом очаровании выявился балкон. Стали видны малороссийские тканые пестрые дорожки, мягкое соломенное кресло с подушечками, дощатый пол с длинными Щелями.
- Котик!..
Брюнетка в вышитой блузке с широкими короткими рукавами и в синей со сборками широкой юбке кинулась на Котика, обняла его шею руками и стала его целовать.
- Лека, постой… Фу, да я же пыльный… Совсем грязный, - счастливым голосом говорил Котик.
- Ты и пыльный - мой брат, - сочно целуя его в щеку, сказала Лека.
Черная толстая коса ниже спины вилась по блузке и шевелилась, как змея, при каждом ее движении.