Понять простить - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 34 стр.


- Помилуйте, ваше благородие. Да что там! Каждому видать: махинация, чтобы Россию скорее уничтожить. Я ведь Троцкого, как вас теперь, видал. Что же?.. Большая голова, рыжеватые волосы чуть вьются, бородка, стекла на носу, уши торчком, ноги кривые… И это после главнокомандующего великого князя Николая Николаевича, как я его последний раз видал!.. Совсем неподобное что-то. Срамота одна… Ротный командир - мальчишка-гимназист, школу кончил, а винтовку собрать не умеет. Разобрал затвор, - товарищам показывал, а собрать - бьется, и ничего у него не выйдет, напялит боевую личинку, вертит на бойке и не знает, куда свернуть. Соединительную планку не пригонит никак. Так и не собрал… Это ротный… Молитвы не поют, переклички не делают, солдаты в казарме с девками спят, а чуть что не так офицеру сказал, - сейчас либо в морду тычут, либо под арест. Летом, когда наступление было, я и подался сюда. Думал: царя найду. Услышу: может, жив. Вот, ребята под Ямбургом сказывали: жив, и наследник с им. В скиту старообрядском укрываются… Или другое какое имя объявят… А и тут… С кем ни поговоришь, только хмурятся. Не то солдата боятся, не то так неподобное что думают.

- Что неподобное?

- Да вот про эту самую республику.

- А что? Не хотите ее?..

- Нет, ваше благородие. Насмотремшись - довольно… "Товарищей" больше не надо. Я, ваше благородие, пленных казаков, пленных добровольцев со всех фронтов повидал. Нет уважения к вождю. Сегодня Колчак, завтра Болдырев, там опять Колчак, им это все равно, что портянки сменить. А при Государе императоре разве такое было? Была присяга, был закон… Был страх… И была, ваше благородие, честь. И все это было выше мук земных, выше смерти. Вот позвольте, ваше благородие, рассказать вам, что я в плену австрицком наблюдал и пережил. Солдата теперь захаяли. Известно, теперь солдат с толку сбит. Что у него? Ни Бога, ни царя, ни родины. Осталася, значит, одна добыча да сладость, чтобы натешиться кровушкой вволюшку, ну и стал солдат грубиян, разбойник… А ведь какой был… Это разве только что в сказке можно описать… желаете, расскажу вам?

- Рассказывайте, Митя. Все равно надо сидеть здесь всю ночь. Опасаюсь наступления. Погода уже очень способствует. Утром крестьяне из-под Ямбурга говорили, что, слыхать, Нарву приказано взять во что бы то ни стало.

- Коли сами не сдадим, никогда не возьмут, - сказал Куличкин и снова стал раскуривать козью ножку.

Спичка, вспыхивая, освещала простое скуластое лицо с узкими серыми глазами, толстый широкий нос и мягкие губы под русыми усами. Бороду Куличкин брил, и она выступала на похудевших щеках темной щетиной. Обыкновенное русское было лицо. Такие лица бывают у городовых, у старых солдат-сторожей - с налетом какой-то культуры на грубом мужицком лице.

- Был я с пятнадцатого года в плену, в Моравии. Работали мы на полях у помещика артелью. Тридцать человек была артель. Был в ней солдатик - так, маленький, невидный совсем солдатик, и не упомню, какого полка. "Михрютками" у нас таких солдат зовут. А имя ему было Петр Сорокин. Тоже обыкновенное русское имя, ничего не обозначающее, а был он с Пензенской губернии. Звали мы его Петрушей. У него на правой руке начисто были пальцы срублены, и была рука, как лопатка - один большой палец на сторону торчал. Работать много он, конечно, при таком убожестве не мог, ну все помогал, сколько мог. Мы его не обижали. Хороший был человек. Тихий. И про ранение свое необыкновенное рассказывать не любил.

- Где же его так ранило? - спросил Федор Михайлович.

- А вот как было дело. Как-то разговорил я его, и вот что он мне сказал. Был он взят в плен целым, безо всяких, значит, повреждениев. Поставили его австрийцы на завод, уголь в печку подбрасывать. Подбрасывает Петруша уголь день, подбрасывает другой и вдруг задумался. "А что, - думает, - этот завод производит? А ну как что-нибудь для войны? Тогда, значит, и я против Государя и Отечества работаю и против присяги иду". И стал он, значит, расспрашивать, разузнавать, что делают на заводе. И узнал: делают снаряды. Затосковал Петруша, и отказался работать - уголь подбрасывать. Повели его к начальству. Переводчик стоит: "А знаешь, - говорит, - тебя за это казнить могут". - "Что ж, - говорит Петруша, - казните. На то ваша власть. А против Государя и Родины работать не стану…" Повели его в карцер и стали там, по немецкому обычаю, пытать. Подвешивать к стенке. Кольца такие в стене сделаны, ременные петли, руки взденут в петли и подтянут так, что едва пальцами ног пола касаешься, все суставы выворачивает. Пяти минут не выдерживает человек…

- А вы испытали это? - спросил Федор Михайлович.

- Да, бывало… - как-то неохотно сказал Куличкин и продолжал рассказ. - А Петрушу, значит, подвесят да будто забудут, на час, а то и боле оставят. И признался мне Петруша, что, как два дня его подвешивали, почувствовал он, что, если на третий день повторять станут, не выдержит он и согласится идти на работы… "Повели - говорит, - меня третий раз подвешивать, и такая тоска меня охватила. Стану я изменником присяги и буду проклят во веки веков… И вижу, ведут меня через мастерскую, и на чурбане лежит топор. Тут словно меня осенило. Схватил я топор в левую руку, положил правую на чурбан, вытянул пальцы и раз - топором по руке. Ну, пальцы так, ровно щепки, во все стороны брызнули, зашуршали по стружкам, кровь фонтаном… Вот, ваше благородие: тело свое Петруша повредил, а душу спас. Не пошел против Государя и Родины работать.

XII

Ночь надвинулась незаметно. Точно далекие туманы подошли вплотную к окопам. Чуть намечалась на снегу серая полоса проволочного заграждения. Дождевая вода шумела, и все казалось, что слышится какой-то шорох: не то шаги, не то разговор. Красной точкой попыхивала папироска у рта Куличкина, и не видно было всего лица, но освещались только усы да часть подбородка, и из темноты поблескивали глаза.

- Было нас, ваше благородие, в Угарте, в пленном лагере поболее тысячи человек, - начал Куличкин другой рассказ. - И было среди нас сто, - цифру я точно запомнил, круглая была, - сто унтер-офицеров российской императорской армии. И потребовали, значит, австрийцы, чтобы мы поехали на итальянский фронт окопы рыть. Унтер-офицеры отказались. Заявили по начальству, что это против союзников, а союзники с нами. Им клятву давал Государь император, а мы ему клялись. Понаехал суд. Стали пытать, подвешивать. Тридцать пять человек соблазнилось, а шестьдесят пять остались тверды. Тогда повели нас на расстрел. Приехал австрийский генерал с переводчиком. Построили нас в ряд, выстроилась против нас рота с ружьями, и сказали нам, что, коли мы согласимся на работы ехать, ничего нам не будет, а не согласимся, сейчас нас всех расстреляют. Старший наш вышел с правого фланга и говорит переводчику: передайте его превосходительству, что мы, русские унтер-офицеры, рады умереть за Государя и Родину. После этого скомандовал нам: "Смирно!.. Боже, царя храни!" И мы стройно запели. И что же видим? Снял шапку австрийский генерал, и по лицу его слезы текут. Нам после переводчик рассказывал, что пришел он домой и ходит взад и вперед по комнате, а есть ничего не ест. А потом говорит: "Никогда мы не победим русских. Вся война понапрасну.

Нельзя победить народа, где такие солдаты…" Пропели мы гимн… Раз, и другой, и третий". И отменили нам расстрел, заменили каторжной тюрьмой. С год мы просидели. Уже в шестнадцатом году приехала из России сестра милосердия Масленникова, хлопотала за нас, Божья душа. Освободили нас…

- И вы там были?

- Был и я… сподобился, - тихо, точно конфузясь, сказал Куличкин, бросил цигарку, встал и пошел по окопу…

Когда Куличкин вернулся, Федор Михайлович спросил его:

- Почему же вы служили у большевиков?

Ничего не ответил Куличкин. Федор Михайлович сидел, опустив голову на ладони рук, и тяжелые думы ворочались у него в голове. Он вспомнил, как слушал речи Зиновьева и Троцкого, как в образе дьявола представилось ему на красной звезде лицо Троцкого, и понимал, что и епископ Феофан прав, и правы те, кто верит в силу бесовскую. Разве не бесовская сила замутила всю Россию? Как же пошли такие люди работать с Третьим Интернационалом на разрушение России? И Куличкин пошел, поди, и Петруша где-нибудь старается. Сильна была Россия верой православной, сильна была Государем, и это поняли Куличкины и Петруши, герои, не думавшие о том, что высокий подвиг их станет известен. Но как же этого не поняли те, кто кончил университет, кто мог читать и, может быть, и читал Достоевского, Соловьева и Аксакова! Как же после этого страшного опыта не поняли Керенские, Савинковы, Авксентьевы, Черновы, Львовы, что народная правда настоятельно требует царя? А нет, не поняли. Везут из Ревеля газету "Свобода России" - и что в ней? - все те же перепевы, все те же выходки против религии и Государя… Вчера ротный командир Федора Михайловича спорил с ним и говорил, что хорошо, что была революция, что Россия должна быть республикой и на настойчивый вопрос Федора Михайловича, - а кто же будет президентом, - долго мялся и, наконец, сказал: "Кого-нибудь выберут…" Да, кого-нибудь… На полчаса. Нет, без Богом помазанного царя ничего не будет. Все погибнет, и друг друга пожрут, пожрут эти великие герои, шестьдесят пять унтер-офицеров, и Петруша, тело свое загубивший, а душу сохранивший! И теперь они с таким же упорством, с такой же настойчивостью, губят свою душу, думая дать наслаждение телу, а тело погибает от голода, холода, от сыпного тифа…

Страшный вопрос встал перед Федором Михайловичем.

Сейчас, быть может, ему придется умирать и на смерть вести унтер-офицера Куличкина и других, доверившихся ему. За что умирать?..

Они сражаются, помогая эстонцам. И они знают, что Иоффе, Радек, Красин и Литвинов приехали уже в Юрьев, и там находится эстонский представитель Поска, и вот-вот начнутся мирные переговоры, где никто не подумает о Северо-Западной армии.

Наташу замучили большевики… Федор Михайлович получил об этом известие от вдовы Ипполита - Аглаи. Может быть, его сыновья Светик, Игрунька и Олег погибли уже. У Деникина так неблагополучно. О дочери Лизе вот уже два года ничего не слышно. Сколько страшных, кровавых жертв. Как опустошена, как до дна выпита душа! Ничего не осталось, никого не осталось. Липочка… Венедикт Венедиктович… Бедные, замученные люди… И даже сладости смерти не осталось! За что умирать?

За Эстию!..

Такого жуткого одиночества души никогда еще не испытывал, никогда не переживал Федор Михайлович… К чему его георгиевский крест и его, казалось, незабываемый подвиг на Бзуре! К чему подвиг скромного Петруши? В царское время о Петре Сорокине оповестили бы по всей России, и в полку о нем говорили бы и поминали, как поминали Архипа Осипова, погибшего в Михайловском укреплении на Кавкаве, или рядового Рябова, погибшего в японскую войну. На перекличке Осипова вызывали с лишком восемьдесят лет, и следующий за ним солдат говорил неизменно: "Погиб во славу русского оружия!" Восемьдесят лет была слава. И не стало славы. Более тысячи лет возносили на Руси святую чашу с Дарами и говорили священники от времен Владимира до наших дней: "Всегда, ныне и присно, и во веки веков…" Неужели не будет и этого? Неужели все, все растоптано на Руси? Растоптан царь - эмблема власти, растоптана слава, красота подвига, растоптана вера, и с нею растоптана - любовь!..

И что же осталось?

Торжествующий хам!

И этому хаму поклонились Петруши, святые в своем великом служении Государю и Родине, поклонились Куличкины… И он, Федор Михайлович, поклонился тоже!

Тяжела была хмурая дождливая ночь ноябрьской оттепели!

Душа задавала вопросы. Душа хотела хоть что-нибудь понять и ничего не могла понять. Все было так нелепо, так несуразно и странно, как может быть несуразно и нелепо только самоубийство.

Да самоубийство это и было. Самоубийство целого великого народа.

И ни примириться, ни простить этого никак не могла душа Федора Михайловича.

Слова Куличкина вывели Федора Михайловича из задумчивости.

- Ваше благородие, глядите, - сказал он, показывая рукой на юго-восток.

Далеко за лесом, точно зарницы, вспыхнули и огненным метанием озарились серые тучи.

- Стреляют, - сказал Куличкин.

Громы выстрелов донеслись, и далеко левее позиции их полка ярко вспыхнули огни разрывов.

Притаившись, молчала позиция добровольцев. Выбегали из блиндажей люди и становились вдоль потаявшего и черневшего на южных скатах окопа. За насыпью железной дороги непрерывно, пучками огней, разрывались шрапнели, и небо светилось и гремело стальными тяжелыми громами.

Рявкнули далеко за Нарвой наши пушки, и долго гудели снаряды. К артиллерийской стрельбе примешались стрекочущие, тревожные ночью, звуки пулеметов, затрещали винтовки, и в ночной тишине настороженное ухо едва улавливало, или это только казалось, что улавливало оно протяжное "ура" атакующих.

- У Низов, должно быть, - прошептал Куличкин.

- Да, у Низов, - сказал Федор Михайлович, и опытным ухом по вдруг утихшей ружейной стрельбе, по тому, что шрапнели стали рваться гораздо дальше, чем рвались раньше, по тому, что наши пушки дали несколько очередей беглого огня и замолчали, по нескольким резким залпам понял: у Низов неблагополучно. Наши отошли.

Больно сжалось сердце. Такая безотрадность была крутом. Ждали атаки на свой участок. Послали разведку за проволоку. Федор Михайлович пошел с ней. Хотел опасности, хотел хотя чем-нибудь взвинтить нервы, заглушить боль отчаяния.

По рыхлому, талому снегу прошли около пяти верст. Нигде не было неприятеля.

Утром на грузовике приехал румяный толстогубый ротмистр Шпак, привез из штаба муку, сушеную рыбу, папиросы, газету "Приневский край" и красные листки прокламаций для разброски неприятелю.

Рассказал, что ночью красные при поддержке ураганного огня густыми цепями атаковали Дубровку и Низы. Наши оставили Низы и отошли на переправы у реки Плюссы…

- А в Нарве что? - спросил Федор Михайлович.

- Тихий ужас!

XIII

За Нарвой по Гунгербургской дороге, если идти к морю, с левой стороны находится православное кладбище. Большие деревья в инее. Сосны мягко шумят. На лапчатых ветвях белыми шапками налип снег. Заметенные снегом дорожки уходят между старых мраморных памятников, железных и деревянных крестов - все обитатели Нарвы или случайные дачники из Петербурга. Кладбище полого спускается в луговину. За луговиной - лес. Высокая каменная стена отделяет кладбище от луговины. На луговине следы саней, конский помет. Длинным беспорядочным рядом на снегу, без гробов, кто в рваном, грязном белье, кто в истертой, такой затасканной, что никто на нее не польстился, шинели, лежат мертвецы. Убитые, умершие от ран, с темными, в кровоподтеках, лицами, с опущенными вдоль тела руками. Умершие в госпиталях от сыпного тифа, с зеленовато-белыми лицами, с большими, в узлах, руками, сложенными на груди, и желтыми, в мозолях, пятками ног. Они лежат ненужные, всеми позабытые, и ждут очереди, когда сторож выкопает им могилу и придет священник наскоро отпеть убиенных… "Их же имена Ты, Господи, веси". Вороны кружатся над ними, не смея напасть. Лохматая собака, ощетинившись, отбежала, пугливо оглядываясь… Их хоронят, но число их не убывает. Тиф косит беженцев и солдат Северо-Западной армии, и некому и некогда заниматься мертвыми…

"Тихий ужас" стоит над старой Нарвой.

От кладбища шоссе с широкими песчаными обочинами идет, извиваясь, к городу. На окраине стоит заглохший завод, постройками сбегающий к реке Нарове. Кирпичное здание училища и город… Начинается каменная мостовая. По старым шведским укреплениям вдоль реки раскинулся городской сад с железным крестом на каменном цоколе и надписью, что здесь в братской могиле похоронены солдаты Петра I, бравшие штурмом Нарву и убитые на этом укреплении. За садом узкими уличками разбежался древний шведский город. Изъеденные временем стены, узкие стрельчатые окна в тяжелых каменных рамах, темные двери, гранитные ступени, архитектура XV и XVI веков, сложная немецко-шведская готика.

Над дверями - гербы, иссеченные из гранита: львы на задних лапах, рыцарские шеломы с опущенным в чешуе забралом и страусовыми перьями, кресты с остроугольными концами и на вьющихся лентах готическими буквами, такими, что никто теперь прочесть не может, имена владельцев и рыцарские девизы.

Деканов шел с Верочкой по этим тихим улочкам, и Верочке казалось, что она слышит странный, в нос, старинный певучий язык. Будто какими-то необычными словами переговариваются друг с другом дома.

На городской площади с памятником у старого магистрата - дом, где жил Петр Великий. Там в узкую улицу вдалась гостиница "Москва" с холодными, неуютны ми номерами, занятыми чинами штаба Северо-Западной армии. На площади и в прилегающих улицах снег растоптан людьми. По городу ходят эстонские солдаты с грубы ми лицами, неряшливо одетые, старающиеся показать свою свободу и независимость. Толкаются офицеры и солдаты Северо-Западной армии: кто в старой военной шинели, кто в английском рыжем пальто, едва достигающем колен, кто в меховом полушубке, кто в штатском пальто? - все с углом, нашитым из национальных цветов ленточек.

На углу баба-крестьянка с лотка торгует булками на эстонские деньги, напротив - кафе. Дверь открыта. Широкими прозрачными клубами идет на улицу пар, и кафе полно зычными и шумными голосами. Там можно скромно пообедать на "крылатки", деньги Северо-Западной армии.

Солдат-эстонец схватил мальчишку, продавца газеты "Приневский край", отнял у него номера и дает ему подзатыльники. На шум и крики выбежали офицеры, дамы.

- Вы не смеете бить мальчика, - взволнованно кричит раскрасневшаяся дама. - Господа, это возмутительно.

- Оставьте, Нина Васильевна. С ними ничего не поделаешь, - останавливает ее молодой офицер.

- Моя не смей? Моя не смей? Ти молчи, русски свинь.

- Господи! И за что мы должны еще получать от них оскорбления!

- Кошмар! - говорит ротмистр Шпак.

В английском пальто и фуражке, с гусарскими погонами на плечах, в сапогах с розетками на голенище, он стоит в толпе спокойным, невозмутимым зрителем. В английском лагере Нью-Маркете, где он прожил год, он научился английскому хладнокровию и знает лучше, чем кто другой, что заступиться некому. Сила на их стороне. Кругом торчат эстонские шинели.

Деканов искал квартиру. Было странно в осажденном городе искать помещения, но Екатерина Петровна так ознобила ноги, что должна некоторое время лежать. В Ревель не пускали эстонцы, а на той квартире, где они жили, устраивали сыпное отделение заводского лазарета. Деканов разжился деньгами, самыми настоящими эстонскими "вабарыками". Он нашел знакомых и под свое имущество в Петербурге получил ссуду на веру. В кафе ему сказали, что все дома заняты: лучшие - эстонскими солдатами 4-го полка, худшие - русскими лазаретами, тыловыми командами, штабом и его учреждениями. Искать не стоит. В комендантском управлении, куда он толкнулся, любезный комендант Кутковский, полуполяк, полурусский, нарвский старожил, знавший каждый уголок Нарвы, сказал:

- Нигде, полковник, ничего нет свободного. Госпитали нас съели. Давно пора начать эвакуацию, да эстонцы не позволяют. Срам сказать - на одной квартире и хозяева, и сыпнотифозные. Попытайтесь: Остерская, семь. Фрау баронин Апфельстиерн.

Назад Дальше