У неприятеля затакали два пулемета, пропели свою песню и оборвали. Правее затрещал третий, четвертый, пятый, первые два снова пристроились, видно, наладили новую ленту, правее - еще три, и стал над окопами свист пуль непрерывен и жуток. Добровольцы прижались к снеговому откосу, точно хотели врасти во внутреннюю крутость бруствера.
Красные смолкли… Пошли вперед… Стали обозначаться под шапками лица, видно, как снег взметывает под ногами, а сзади остаются белые длинные следы. Идут медленно и тяжело…
Когда-то такое зрелище волновало Федора Михайловича. Было страшно, и хотелось набить "их" много-много… Тогда они были - враги. В чужой одежде, с чужим запахом солдатских рядов, с малопонятным разговором, повинующиеся каким-то своим законам. Тогда Федор Михайлович знал, что надо делать с пленными, как поступать с ранеными, знал, что он удерживает русскую землю от вторжения в нее немцев. Он дрался за русскую Варшаву с красивым златоглавым православным собором, за русский Владимир Волынский, за славных польских панов и крестьян, так смешно говорящих по-русски. Он не пускал врага к С.-Петербургу и к Москве. В Петербурге была его Наташа, там учились его сыновья и дочь, а в Москве была сестра Липочка с семьей, и там были родные, знакомые, там, в С.-Петербурге, были могилы его матери и отца, под калиновыми кустами и плакучей березой на Смоленском кладбище. Там были Государь, Родина, и потому там был задор. Хотелось истребить всех германцев и не дать в обиду ни одного своего.
Теперь… Пусто было на сердце. Одна страдающая нота заменяла аккорд души, и она звенела, отзываясь мучительными думами и мешая что-нибудь понимать. Враг наступал на него от милого сердцу, от родного Петербурга, где лежала его дорогая мамочка и где замучена его милая Наташа. Там все родное. Там воспоминания детства: Ивановская улица, Федосьин жених, Танечка, Савина, там корпус, училище, академия… Когда-то… Тридцать лет тому назад Игнат, жених горничной его матери, был кумиром его сердца. Игнат - петербургский рабочий. С ним вместе в Мурине он ходил на Охту к пороховым погребам удить рыбу. Смотрел с обожанием на русую бороду Игната, пел с ним бравые солдатские песни и считал его недостижимым идеалом… В те дни кучер и конюх Савиной были его друзьями…
И вот они - Игнаты, савинские кучера, конюхи, дворники - идут цепями по снегу, и он караулит их, чтобы расстреливать их из пулеметов и винтовок. Его фронт направлен на Петербург, а сзади него чужая теперь Нарва. Нарва - эстонский Верден.
- Повернули… Бегут назад! - прошептал сзади него Куличкин.
Не выдержали красные сурового молчания нарвских окопов.
И сейчас в лесу затрещали пулеметы. Черные фигуры стали падать и оставаться на белом снегу.
- Ваше благородие! Их же пулеметы по ним бьют. Господи! Твоя воля, что же это такое?!
Ужас на лице старого унтер-офицера… Ужас в его словах…
Федор Михайлович знал, что это такое. Какой-нибудь Благовещенский, какие-нибудь Бронштейны, Крохмали, Финкельштейны, Фрунзе, Мехоношины приказали расстреливать оробевших, чтобы заставить Игната, савинских кучеров и конюхов, дворников и рабочих идти на окопы.
- Идут опять… - вздохнул Куличкин. - А много их свои же побили.
В туманах зимнего дня колыхались цепи. Качались, смыкались в кучки, рассыпались, падали, корчились на морозе. Снова стали видны лица. Белые, несмотря на мороз, с пустыми черными глазами. В застывшем воздух висела скверная матерная ругань. Появились красные офицеры с револьверами в руках.
Эстонцы открыли огонь.
- Ваше благородие, начинать, что ли?
Федор Михайлович молчал. Он не видел цепей. Он видел свое детство, Игната, Андрея и Якова - савинских
"Как же по ним-то?.. По родным?.. Дорогим"? Командовал Куличкин:
- По неприятельским цепям… Постоянный… Часто. Начинай.
Кто-то резко, не своим голосом, крикнул:
- Пачки!
XVII
Восемь раз повторяли красные атаку. Одни бросались на проволоку, хватались за нее и падали, сраженные электрическим током, другие бежали назад, сбивались в кучу, попадали под расстрел своих пулеметов, рассыпались снова цепями, расталкиваемые кулаками комиссаров и красных офицеров, пополнялись из резервов и снова шли по снежному полю, покрытому телами убитых и раненых. Шли, нанюхавшись кокаина, со смехом, ничего не понимая, не слыша свиста и щелканья пуль. Шли в отчаянии, потому что нельзя было не идти. Шли сами и заставляли идти других, потому что был приказ Троцкого: "Взять Нарву во что бы то ни стало".
Они знали, что такое приказ Троцкого. Они не могли его не исполнить.
Федор Михайлович видел, что это не война, не сражение, не атака, не безумство храбрых, не суровое исполнение долга, не счастье пасть за Родину, а отвратительное избиение людей, подобное казням в чрезвычайке. Молча, с сурово сдвинутыми бровями, стоял он в окопе во весь рост и смотрел в бинокль.
Он не рисовался: просто забыл про пули.
Он думал о другом. Почему одни Игнаты, Андреи и Яковы с безумным упорством кидались на проволоку и гибли на снегом покрытых полях русской земли, а другие Игнаты, Яковы и Андреи, закрепившись за проволокой с пущенным по ней сильным электрическим током с хладнокровным упорством избивали их? Ему всегда были отвратительны погромы. Как много писали о гнусности гражданской войны. О том, какую гадкую роль играют войска при этом. Они же писали… Социалисты!.. Теперь эти самые социалисты затеяли в небывалых размерах избиение русского народа русским же народом, и Игнаты, Андреи и Яковы кинулись с рабским усердием исполнять их приказ.
Ночь надвинулась. Был всего пятый час, по-советски - второй, но короток декабрьский день на севере. Туман садился на землю. Крики смолкли. Перестали стрелять винтовки. Сумрак стал перед глазами. Во мраке поле, покрытое телами замерзающих раненых, стонало непрерывным стоном.
- Тысячи две набили их, - вздохнул Куличкин.
Понимает ли он то, что понимает Федор Михайлович? Понимает ли, что их нельзя было избивать, они не враги, но братья…
Но… если не остановить их… погибнет последняя идея великодержавной России - ее Добровольческая армия?
"Тысячи две набили…" Сегодня две, вчера, третьего дня, да сколько погибло от артиллерийского огня. Артиллеристы хвастали, что работали на поражение. Да сколько побила тяжелая артиллерия в Нарве… Вчера, - Шпак рассказывал, - снаряд ударил в Кренгольме в квартиру рабочего, и от семи душ, целой семьи с бабушкой и дедушкой, с детьми и внуками, осталась груда обгорелых развалин, где "любители" отыскивали человеческие кости.
Кому эти жертвы?
Из-за снежных холмов кроваво-красным серпом поднималась молодая луна. Звездочка загорелась в зеленеющей дали. Все принимало призрачный вид. Стоны раненых стихали. В нескольких стах шагов замерзали люди.
Кому?!. Кому нужны эти жертвы?
Как видение, стала перед Федором Михайловичем кроваво-красная звезда, и в ней лицо Троцкого.
Согнулся крючковатый нос, из вьющихся волос проступили маленькие, острые рожки, скривился в презрительно-саркастическую улыбку рот.
Дьявол!.. "Сатана там правит бал!"
Там не правительство, а сатанисты. Когда Федор Михайлович служил в Красной армии, он слыхал о том, что Ленин давно болен дурной болезнью, что его мозг не в порядке. Он правил Россией! Ему пели гимны, в его честь слагали стихи и "сволочью" называли мучеников, борющихся за святорусскую землю. Помнит Федор Михайлович, как к нему в дивизию прислали "азбуку красноармейца", и там на букву "И" был такой стишок:
Ильич железною метлой
Сметает сволочь с мостовой.
Ржали довольным смехом красноармейцы, носился с этим стишком молодой курсант, нравился им их добрый Ильич.
Сатанисты взялись уничтожить Россию. Сатанистам она стояла поперек горла как последняя цитатель христианства. Запад давно поклонился золотому тельцу. Жила любовь только на Святой Руси. Видел эту любовь Федор Михайлович всю свою жизнь и понимал, что ею стоит Россия. Любовью покоряла она киргизов и сартов, любовью согревала бурят и якут, с любовью шла в недры Кавказа, и русский язык звучал на одной шестой земного шара. Русский церковный благовест звенел в Калише и во Владивостоке, в Торнео и в Эривани. И пока цела была Русь, стояли святые храмы, не мог сатана установить золотого тельца на русской земле. И он послал затмение на умы русской молодежи. В неверии и насмешке к обрядам православной веры росли гимназисты и студенты. Красивые трогательные символы веры Христовой заменяли сатанинскими знаками таинственных треугольников и звезд. Среди знати, любопытства ради, творили черную мессу. Со смешком, с хитрой ухмылочкой завоевывал сатана русское общество, и смеялись над тем, что государь - хороший семьянин. Подсылали к нему дьявола в образе старца, чтобы опоганить царские чертоги. Насмехались над святостью брака, не ходили к исповеди и причастию, повсюду творили блуд. Сатана входил в Русь осторожно, но входил через парадное крыльцо, а не через черные двери. "Любопытно… Интересно… Умно… Это не то, что попы!.."
Сатана-Ленин и жид Троцкий - вот кто начал. Кто толкнул стоявший над бездной русский народ, и он покатился, и чем дальше, тем скорее.
Молиться!..
Молиться?.. Молитва без подвига - ничто. Надо работать, а не только молиться. Работать? Эти тысячи убитых и замерзающих раненых - это работа? Работать там?.. Через огненную геенну мук душевных прошел Федор Михайлович, работая там. Работать здесь?.. Ну, отстояли Нарву… А дальше что? Белые армии гибнут. Белые армии без фундамента. У них земли не было. Народ обратился в беженцев. Не было царя, и где было три русских, там было четыре партии.
Ужасно было на душе. Пустота страшная.
"Мама!.. Наташа!.. Дети!.. Где же вы все, родные, милые?.. Не могу я жить, не спросив у вас, что же делать?"
Оправданы черные пятна тел убитых, лежащих на снегу в поле, угодны Богу жертвы людские, потому что нельзя их простить.
Могли же они идти не на десятки эстонских и добровольческих пулеметов, не на проволоку окопов, а на те одинокие пулеметы, что стояли в лесу, на комиссаров, и их сокрушить, и вернуть царя родине и порядок стране…
"А почему же ты не сделал этого, когда был там, с ними? Почему не пошел?"
И чувствовал Федор Михайлович, что с тех пор, как началась революция, он, всю жизнь повиновавшийся только долгу, он, всего себя отдавший служению этому долгу, не выполняет долга, идет против совести.
"Почему не отстоял Государя? Почему не пошел в Думу и не арестовал безумцев, думавших кровью и мятежом спасти Россию? Почему не умер с теми городовыми, что отстаивали порядок и закон? Они у Господа Сил, а ты?..
Почему принял революцию и Временное правительство, а не сделал того, что должен был сделать?..
Ведь учил же ты солдат: "Делай все, что тебе прикажут, если же против Государя, не делай - в этом воинская дисциплина". Почему же, когда стали делать против Государя, ты не возмутился, а пошел за теми, кто заточил Государя? Ты пошел потому, что пошли твои начальники: Брусилов, Рузский, Корнилов. Тебя поразило, что Корнилов навесил георгиевский крест на унтер-офицера Кирпичникова, совершившего тягчайшее преступление, убившего своего ротного командира.
Не могли иметь удачу те, кто шел против Государя в прошлом. Не могли иметь удачу те, кто шел против революции, а сам славословил революцию. Потому что коммунисты, большевики и сатанисты - это все дети революции, порождение ее красного флага и сатанинской звезды…"
Вольноопределяющийся Кортман пришел звать Федора Михайловича пить чай. Федор Михайлович спустился в землянку и задумался над железной кружкой, пахнущей веником.
Кортман был счастлив одержанной победой, отбитым штурмом. Большие потери у "неприятеля" его радовали.
- Россию надо восстановлять, - говорил он, красный и потный, допивая шестую кружку чая, - с того, что подать сигнал "аппель"… "на свои места скачите!" - пропел вольноопределяющийся. - В Петрограде Государь, и каждый на свое status quo (Прежнее положение (лат.)) пожалуйте. Вольнопер Кортман, вы чем были до великой бескровной? - Гимназистом шестого класса Петроградской 2-й классической гимназии. - Пожалуйте за парту. Доучитесь сначала, а потом посмотрим, куда вас применить. - Ваше благородие, вы кем были?..
Глухо ответил Федор Михайлович:
- Командиром 1-й бригады N-ской дивизии.
- Генералом, стало быть… Позвольте… Почему же вы?.. - вольноопределяющийся вдруг поперхнулся, смутился и покраснел… - Я кипяточку принесу еще… ваше… благородие… Может быть, вы еще выпьете, - сказал он, схватил чайник и выскочил из землянки.
Когда он вернулся, он не застал в землянке Федора Михайловича.
Федор Михайлович шагал взад и вперед по шоссе. Лунная тень двигалась за ним по снегу, то пропадала, когда заслоняли луну облака, то появлялась снова, и шептал Федор Михайлович страшные слова. Лихорадочным кошмаром охватывали они его, раскаленными молотками били по самому сердцу - и слова эти были:
- Ни понять - ни простить!..
XVIII
Жуткой правдой оказалось все то, о чем шептались в окопах, о чем бредили тифозные на больничных койках в лазаретах, что казалось вероломством. Эстония 21 декабря старого стиля заключила перемирие с большевиками.
Этого надо было ожидать. Когда эстонцы разоружили, предварительно обстреляв, мирно шедшую к Корфу дивизию князя Долгорукого, когда арестовали штаб генерала Арсеньева и разоружили чинов штаба, когда послали русских офицеров и солдат в маленькие деревушки у Чудского озера и поставили в каторжные условия жизни, было ясно, что они не считались с добровольцами. Одна часть Северо-Западной армии доблестно сражалась, умирала и калечилась на подступах к Нарве, в эстонских окопах, отстаивая самостоятельность Эстии, другая часть той же армии, поставленная в антисанитарные условия, вымирала от тифа. И ничего другого она не могла делать: ей угрожали выдачей большевикам - на расстрел.
Все понятия права и правды были перепутаны. Русские солдаты стали невольными кондотьерами у эстонской республики. Русские солдаты становились белыми рабами, - иначе смертная казнь от руки большевиков. Бьющую бичами и скорпионами руку надо было целовать. Превозносили министра Поску за то, что он не согласился на требование большевиков о выдаче добровольцев.
Поэт Игорь Северянин воспевал голубо-озерную Эстию за то, что ему милостиво разрешили жить на старой даче. Могли и выслать!..
Армию разоружали и ликвидировали под контролем англичан. Офицеров и солдат устраивали на лесные и торфяные работы в Эстонии, желающие могли уехать куда угодно, но… получить визы было невозможно, а на путешествие давали пять английских фунтов.
Куда ехать?..
Туманили молодые головы мечты о восстановлении фронта, о том, что кто-то, где-то, что-то организует, что Германия прочно взяла в свои руки борьбу с большевика ми и что теперь все пойдет по-иному. Бегали в Ревель к французскому полковнику Гюрстелю, сегодня записывались в Иностранный легион, назавтра просили вычеркнуть из записи. Мечтали поехать к Деникину, который не то держится у Новороссийска, не то отошел в Крым. Собирались во Владивосток к Колчаку, к генералу Миллеру в Архангельск. Их пускали - не пускали, они ехали - не ехали. От надежд переходили к отчаянию. Умирали по госпиталям в притихшей Нарве, где свободно и нагло расхаживали большевицкие солдаты и офицеры. Прорывались в Ревель и там обивали пороги всевозможных учреждений, а вечером предавались безумному кутежу.
Полк, где служил Федор Михайлович, разошелся. Большая часть с командиром полка "заделалась" на лесные работы, небольшая часть - местные крестьяне - ушла к большевикам, несколько человек офицеров, студентов, гимназистов и молодежи ехали за границу. Кто мечтал поступить в высшее учебное заведение во Франции или Германии, кого манила жизнь, полная приключений, и он думал ехать в Абиссинию, Аргентину или еще куда-нибудь и "сесть там на землю"…
Федор Михайлович сначала думал устроиться в лесопильной артели, но тоска, охватившая его после ночи, проведенной в раздумье об отбитом штурме, и болезнь, что-то вроде тифа, пережитая им на ногах, парализовали его волю, он вовремя не записался в пильщики, проболтался до марта в Нарве, наблюдая по приказанию начальства за уборкой трупов и чисткой лазаретов, мыл сам полы, рыл могилы, таскал трупы, а когда окончилась эта работа, в самом ужасном настроении, не зная что делать, приехал в Ревель.
На Морской, переименованной эстонцами в Piik uul, под старинной аркой с виднеющимся, как в серой круглой раме, простором сине-зеленого моря и белых льдов он встретил Верочку Деканову. Он шел бесцельно, не зная куда приткнуться, голодный, отвыкший есть, в старой английской шинели без погон, в высоких сапогах. Лицо его, небритое, смуглое, так постарело, что Верочка узнала его по фигуре, сильной и стройной, да по вдумчивым, серым, добрым глазам. Она окликнула его и перешла к нему через узкую уличку с тающим снегом.
- Федор Михайлович, давно? Как вы попали в наши края?
Котиковая шапочка была кокетливо надета на правый бок. Отрастающие волосы волнами падали на плечи, румяное от свежего ветра лицо было жизнерадостно, весело сверкали темные вишенки глаз.
- Вы куда идете?
- Я. собственно, сам не знаю, куда… Я никуда не иду… Мне некуда идти.
- Ну, так идемте к нам. Мы живем тут недалеко. Наискосок от Петербургской гостиницы. Наши хозяйки - две премилые старушки-немки. Мы их "мышками" называем, такие они тихие, добрые, настоящие евангельские души. Я не сомневаюсь: они вас устроят у себя. А обедать мы ходим к фрейлейн фон Мензенкампф, тоже святая душа. И обедают у нее все такие же тихие люди, как папа с мамой.
- Как здоровье Екатерины Петровны?
- Мама, слава Богу, поправилась. Теперь ходит совсем бодро. Осталась краснота, и та, говорят, пройдет. И как мы счастливы, что вырвались от них. Постойте… Или зайдемте вместе. Мне надо купить пирожные. Будем чай пить… Вы были больны?
- Да, и у меня было что-то вроде тифа.
- Нам Шпак говорил. Какой милый наш Шпак, не правда ли?..
- Да, он везде поспеет. Всем помогает.
- Папа отличный костюм из американского Красного Креста достал. И вам достанем. Надо готовиться плыть за границу. Мы ждем парохода.
- Зачем?
Верочка не ответила. Она выбирала пирожные.
- Вы любите эти бриоши? - спросила Верочка, показывая на золотистые в масле пирожные. - Или лучше я вам возьму с кремом. Очень хороши. Придем домой, устроим вас, отдохнете, а потом пообедаем у Мензенкампфши, и к нам - чай пить, из самовара. Прекрасный город. Мы никогда бы отсюда не уехали, тут, несмотря на все эти Piik uul, настоящая Россия, но тут большевики. Вот вы спросили - зачем? И я вам отвечу: затем, что тут большевики. С ними жить нельзя. Вы слыхали, как Булак-Булахович арестовал генерала Юденича? Если бы не полковник Гюрстель и не англичане, его увезли бы в Юрьев и там отдали большевикам. Не забывайте, Федор Михайлович, что вы у них служили, а потом ушли. Они этого не прощают. Балаховцы по городу волками рыщут. В Петербургской гостинице постоянные скандалы. Да на один их красный автомобиль посмотреть с красным флажком - тошно станет. Ведут себя вызывающе.
Они подошли к узкому темному старому дому.