За пилою, точно громадная жаба, накрытая черным чехлом, стоял электрический мотор. Стоило снять чехол, повернуть рукоятку - и мягко висящая пила напрягалась, сливалась в стремительно с тонким свистом несущийся поток и если подставить под него в прорез станка дерево вдоль, или поперек, ровно отпиленные обрубки начинали падать на землю.
В другом конце барака был механический рубанок. Стальной вал с выступами крутился, шлифуя доски, делая пять тысяч оборотов в минуту. Доска сама ползла между зажимов, розовые стружки фонтаном летели от нее и она выходила словно полированная. И еще были машины - и когда со свистом крутились они, жутко было ходить по мастерской. Было в их тонком свисте что-то ядовитое, предупреждающее, как в змеином шипении. В самом углу сарая стоймя стояли доски. Их каждое утро привозили, а к вечеру они обращались в непонятные Петрику обрубки, палки, куски, сделанные машинами строго по тому чертежу, какой дал за образец контрометр.
Работа была нехитрая и нетрудная. Контрометр циркулем и линейкой разметит по доске, что надо сделать, вставит в машины нужные лекала, и Петрику с Эженом остается только подносить доски и направлять их движение в машине. Но работа требовала большого внимания. Малейшая неосторожность - и можно было или загубить материал, или навеки испортить себе руку, о чем постоянно напоминал Петрику оторванный палец Эжена. Мечтать или думать о постороннем за работой не приходилось. Человек был при машине каким-то простым придатком, так же механически точно работающим, как и остальные части машины. От этого в голове наступала какая-то притупляющая бездумность, ослабляющая голову. Она долго не проходила. Чем дольше работал Петрик в мастерской, тем острее было у него сознание, что он больше не офицер, даже и не человек, не одухотворенное Богом существо, но лишь какой-то механизм, особый, что ли, валик, нужный для машины.
Думать было нельзя. Одна доска шла за другою с безпощадною точностью и непрерывностью. Кончали работу у пилы, переходили к рубанку, потом к токарному станку. От семи часов утра до полудня и от двух часов до семи, без всякого отдыха. Иногда работали "на аккорд" и тогда оставались в мастерской до семи и до восьми вечера. Дня совсем не видали. В те минутные перерывы, когда смолкали станки и Петрик с Эженом носили доски, Петрик с каким-то ужасом думал, кому и для чего были нужны эти безчисленные бруски, рамы, лестницы, решетки? Ели их, что-ли? Они были непрерывно - и всегда почему-то спешно - нужны. Иногда в мастерскую заглядывал инженер. Контрометр снимал перед ним каскетку и с непокрытой головой ходил сзади, выслушивая его замечания. Наблюдая их от своего станка, Петрик вспоминал рассказы "Канбо-ламы" о рабстве в европейских странах.
В такие дни, после ухода инженера, контрометр был особенно придирчив и тогда работали до девяти, чтобы выслужиться перед инженером.
Возвращаясь домой, Петрик думал о социализме и о восьмичасовом дне. Восемь часов работать, восемь часов развлекаться и восемь часов отдыхать. Утопия, сладкая мармеладная конфетка, плодящая безработных и нищету. И контрометр, и Эжен это понимали. За сверхурочные часы платили. В такие дни, вечером, контрометр, выходя из мастерской, закуривал вонючий "капораль" и говорил внушительно:
- Mаis ditеs dоnс, когда на носу выставка и надо все подать к сроку… Аh, mеs viеuх! Il fаut trаvаillеr!.. Cа mаrсhе… Cа rоulе… Надо поспевать. Аh, sаlеs сrараuds, - последнее относилось к социалистам и безпочвенным мечтателям, бездельникам, к писателям из "Юманите". - Постояли бы они у станка, соmmе nоus, lеs аutrеs, не говорили бы глупостей…
Эжен молчал.
За фабричным переулком, тускло освещенным редкими фонарями, они расходились.
Контрометр шел на электрическую дорогу. Эжен прямо на мост. Петрик шагал домой вдоль набережной Сены. Голова была пуста. Голод сосал под ложечкой. Петрик знал, что досыта он никогда не наестся. Заработок был слишком мал для этого. И так месяцы… Годы…
VII
По мысли профессора, генерала Н.Н. Головина, при содействии и по указаниям Великого Князя Николая Николаевича при собрании Галлиполийцев были организованы Высшие Военно-научные курсы. Плата за лекцию три франка. Петрик отказался от чая после обеда и записался на курсы.
Весь день он был рабочим, "маневром", придатком к машине. Весь день свистели пилы и моторы, летели в лицо и осыпали одежду стружки. Весь день только и было слышно, что:
- Cа у еst!.. С'еst cа!..
И напряженное внимание, чтобы не попасть под пилу или безумно скоро вращающийся вал.
Наступал вечер. Петрик поспешно и тщательно одевался в своем крошечном номеришке.
Он надевал жесткий стоячий воротник, повязывал шею галстухом, черным с желтыми полосками, Mариенбургских полковых цветов, надевал тщательно вычищенный синий пиджак и отправлялся на ruе Mаdеmоisеllе. Само название улицы нравилось Петрику.
Чем-то рыцарским веяло от него. Улочка была узкая, тесная, в захудалом квартале и как-то в стороне от больших дорог. В ней тускло горели фонари. Дома были какие-то серые и невысокие. Петрик издали уже узнавал дом № 81. Подле него у ворот толпились такие же, как и он, бедно приодетые люди, молодые и старые. Петрик за год своего пребывания в ламаистском монастыре привык к одиночеству и созерцанию - и туго сходился с людьми. Он встречал здесь кое-кого знакомого по школе.
Много было совсем молодых и незнакомых Петрику. И Петрик радовался, глядя на них: шла ему смена. Нет, не погибнет Россия. Они, старые, погибнут, но им навстречу придет вот эта самая молодежь. Петрик входил через ворота на тесный и темный двор. В конце его тускло светилась дверь. Там тоже толпились люди. Сейчас же почти за дверью был большой неярко освещенный зал. В нем рядами стояли простые стулья. Ни столов, ни парт не было. В конце зала было возвышение и на нем небольшой стол для лектора и доска для карт. Все было бедно и просто. И кругом стояли люди в пиджаках, в легоньких, продувных пальтишках. Петрик знал, что это за люди. Целый день они точили на станках "пьесы", сидели за рулем такси, подавали в ресторанах, ходили по поручениям "патрона", сидели в бюро банков и контор, - это все был самый настоящий пролетариат, городская пыль, довольная, что ей позволили работать и питаться у чужого очага. Целый день они бегали на призыв гостя, боялись белой палочки "ажанов", боялись попасть в "аксидан". Они даже по-русски разучились говорить правильно, но постоянно вставляли словечки из своего "метье". Одни приходили сюда со спинами и поясницами, ломящими от боли, непосильного и непривычного физического труда, другие со страшно натянутыми нервами, трепещущими от напряженнейшего внимания при езде по городу в постоянной толчее машин, третьи после утомительной банковской работы. Они наблюдали, как проедались и пропивались за столом тысячи франков, они видели нарядные стотысячные машины, Роллс-Ройсы и Эспано-Сьюиза, а сами правили скромными и дешевыми Ситроенами, взятыми от хозяина гаража… Они не завидовали. Они только недоумевали, при чем в этом городе таких резких контрастов были на всех правительственных зданиях надписи: "свобода, равенство, братство"… Это был наглейший обман. Эти девизы всегда напоминали Петрику другие девизы, где не было никакого обмана, и которые говорили о суровом и прекрасном долге: "За Веру, Царя и Отечество"…
Время близилось к девяти часам вечера. Зал наполнялся. Гул голосов раздавался в нем. Занимали стулья. Из глубины, из узкой двери показалась фигура крепкого худощавого человека. Несмотря на штатский костюм, всякий признал бы в нем русского генерала и притом артиллерийского. Спокойный, уверенный голос раздался по залу. Команда:
- Господа офицеры!
В первые ряды стульев прошел человек в черном пиджаке. У него была небольшая черная бородка и черные усы. Его все здесь знали и почитали: генерал Кутепов, командующий Русской Армией на чужбине, ее учитель и воспитатель в Галлиполи. Он поклонился собравшимся, и негромко сказал:
- Господа офицеры!.. Садитесь, господа!..
Точно кто открыл какие-то широкие ворота перед Петриком. В эти ворота влился яркий свет. За ними исчезла полутемная, узкая комната, исчезли и все эти страшные годы погрома Российской Армии. Петрику казалось, что он видит на плечах своих соседей золотые и серебряные погоны и ощущает и на своих плечах священные погоны родного Лейб-Мариенбургского полка. Петрик чувствовал то, что чувствуют все: тот полк, в который он вышел, был ему более родным, чем тот, где он служил последнее время. Здесь, в Галлиполийском собрании, Петрик всегда и неизменно чувствовал себя Лейб-Мариенбургцем.
Тактика пехоты и артиллерии… Тактика его родной конницы. Новая ее организация.
Такая, какой не знал Петрик, но какая должна быть в связи с механизацией современной войны. Мелочную лавочку напоминала Петрику эта новая организация конницы. Как в мелочной лавочке есть все: и мыло, и деготь, и хомуты, и кнуты, и пряники, и керосин, и селедки, и почтовая бумага, и карамель, и свечи. Так и тут: были и сабли, и ручные гранаты, и ручные, и станковые пулеметы, и горные пушки, и броневые машины, и аэропланы, и телеграф, и телефон, и Петрику было страшно, что при таком обилии и разнообразии как бы не стало не хватать коннице того конного духа, что так хорошо знали Великий Князь Николай Николаевич, что понимал Старый Ржонд, Кудумцев и Ферфаксов и который увлек в конную атаку и самого Петрика.
На французских планах с невнятными знаками, - к ним долго не мог привыкнуть Петрик, - решали тактическую задачу и наступали целою дивизиею, следуя всем правилам, добытым опытом великой войны.
Петрик вспоминал здесь уроки прошлого и учился тому новому, что ему и тем, кто был с ним, непременно понадобится для России. Здесь он приобретал не только знания, но научался верить в будущее России.
Лекции начальника и руководителя курсов профессора Головина по стратегии, его отчетливый рассказ о Великой войне, о двух громадных операциях Русской армии: битвах в Восточной Пруссии и Галицийской, сменялись лекциями по тактике пехоты полковника Зайцева, лекциями по артиллерии генерала Виноградского, кавалерии генерала Доманевского, так волновавшими Петрика его ярким рассказом о "беге к морю" на западном фронте, о ярких атаках русской конницы у Волчковце, о корпусе Новикова на фронте восточном. Все это было интересно, все это так захватывало…
Петрик слушал и об инженерном искусстве, что преподавал генерал Ставицкий. Новая война возникала в представлении Петрика. Не совсем такая это была война, как то хотелось бы Петрику, но ее нужно было знать.
Ночью Петрик возвращался в перенаселенный отель. В темных улицах свеж и чист был воздух. Деревья бульваров отдыхали от дневной керосиновой гари и от них веяло ароматом листвы. В бистро еще горели огни. Петрик шел пешком. Трамваи и метро становились все дороже и дороже, и были не по карману простому "маневру". Петрик шел бодро. Ему временами казалось что на его ногах тихо побрякивают шпоры. Да ведь и точно: это шел ротмистр Ранцев, и шпоры ему полагались. Даже, может быть, это шел полковник Ранцев, командир нового механизированного Лейб-Мариенбургского полка! Петрик шел и обдумывал, как он поставит по старым полковым казармам все эти сабельные, пулеметные и технические эскадроны, куда поместит конно-горную батарею.
В отеле Модерн все спали. Сквозь тонкие двери и переборки между номерами слышен был дружный храп уставших за день людей. Петрик на носках поднимался к себе на шестой этаж. Поскрипывали деревянные ступени лестницы, и электрические груши гасли раньше, чем Петрик успевал достигнуть до следующего этажа. Но Петрик ничего этого не замечал. В мечтах своих он был все еще командиром полка… Да не целой ли бригады, выполняющей ответственную задачу? Он ложился с пустым желудком на свою жесткую и широкую "национальную" постель и долго не мог заснуть. Он со своей бригадой выгонял из Москвы коммунистов. Броневики мчались по Тверскому шоссе. Сабельные эскадроны жидкими лавами проходили через Петровский парк. У Химок уже ударили его горные пушки. Сам Петрик сидел на прекрасной лошади над аппаратом безпроволочного телеграфа и диктовал молодому корнету донесение генералу Кутепову, с пехотой подходившему к Подсолнечной… Мечты как-то сливались со сном, и уже нельзя было понять, о чем он думал и что ему снилось.
Резкий звонок будильника в соседнем номере будил Петрика. Половина шестого.
Время вставать и идти на работу.
Просыпался уже не лихой командир конной бригады, а скромный и бедный, простой "маневр".
Он пил жидкий кофе в бистро напротив отеля и шел по хорошо изученному пути на завод.
От Сены тянуло холодною сыростью. Среди длинных и низких грязных заводских построек черным прямоугольником выделялось мрачное здание его "mеnuisеriе еt sсiеriе". У ворот уже стояли штабели свежих досок: их сегодняшний урок. Эжен курил папиросу подле них.
- Воnjоur, mоnsiеur Рiеrrе.
- Воnjоur, mоnsiеur Еugenе.
Было по-утреннему зябко. Вязли в глинистой земле ноги. Тонкий пар шел от дыхания.
Приходил контрметр. Он открывал большим железным ключом замок и раскрывал ворота.
Петрик и Эжен за перегородкой в мастерской снимали городское платье и облачались в просторные коричневые рабочие "соmВinаisоns".
Несколько минут уходило на носку досок и их разметку. Эжен курил за воротами, Петрик смотрел в окно. Серая грязная улица была за окном. Низкие постройки.
Утренний туман стлался над нею. Потом визжала пила и рубанок вращался, делая восемь тысяч оборотов в минуту. Розовые смолистые стружки летели широким фонтаном и был их запах нежен и отзывал спиртом. У станка стоял простой маневр Пьер.
- Cа у еst!.. Cа vа!..
- С'еst cа!..
VIII
По воскресеньям Петрик выходил из отеля Модерн в восьмом часу. Он был приодет. В улицах Парижа было тихо и, казалось, в воздухе чувствовалась городская усталость.
Томен и сладок был воздух, не успевший насытиться автомобильной гарью. Движения было мало. Париж отдыхал. Петрик шел легкой походкой по пустынному в эти часы Воulеvаrd dе Grеnеllе к Сене, переходил в Пасси и узкими, крепко спящими улочками выбирался к Роrtе Dаuрhine.
Сердце Петрика сжималось. Он шел, точно на любовное свидание.
Перед ним была широкая площадь разрушенных укреплений. Вправо и влево видны были строительные работы. Планировали улицы. Высокие "доходные" дома строились на месте срытых брустверов. К голубеющему небу тянулись тонкие ажурные подъемные краны и под ними были скелеты железо-бетонных стен. Горы земли и песку были подле них. Глубокая траншея шла в земле.
Все мое, сказало злато!.. Мирный торговый Париж вытеснял Париж боевой, помнивший страшные дни 1870-го года.
Широкое Аvеnuе du Воis dе Воulоgnе было в нежном розовом тумане. Триумфальная арка на Этуали казалась прозрачною голубою игрушкой. Широкие аллеи уже пожелтевших платанов скрывали вышину шестиэтажных домов. Площадь перед Петриком была в маленьких садиках. Арки входов в метро скрывались в зелени. Мощною лесною стеною высился позлащенный солнцем прекрасный Булонский лес.
Петрик переходил по блестящим, еще мокрым от росы, гладким, гудронированным шоссе площадь и направлялся ко входу в лес. Влево от большого ресторана лакеи накрывали столики для утреннего завтрака. Над окнами были спущены бледно-желтые жалюзи. Вправо под раскидистыми деревьями стояла высокая беседка-сарай с крутою соломенною крышей. Она имела вид какой-то экзотической постройки, точно там был индейский вигвам. Под ним на затоптанной лошадьми земле была короткая коновязь.
Там уже стояли лошади. Подле, - о, позор! - была лесенка, чтобы садиться на них.
Петрик выбирал на Rоutе dе l'Еtоilе желто-коричневую, исщербленную временем скамью и садился на нее. Отсюда был виден угол городской площади с песчаной верховой дорогой. Прямо перед Петриком был соломенный вигвам, где конюхи ожидали всадников и амазонок. Две верховые аллеи уходили перед Петриком в глубину Булонского леса.
Здесь Петрик отдыхал душою. Наконец он видел лошадей и всадников. Не все еще было механизировано, не все были тупорылые автомобили, были еще и животные. Мимо Петрика проходили какие-то старые дамы. Он прогуливали своих собачек.
Безобразные модные псы с жесткой, точно щетка для вытирания ног, шерстью, с не по росту большими лобастыми головами, с коротенькими прямыми ножками, неуклюже бежали за ними. Точно и псы были не псы, но всего лишь заводные игрушки.
Задорные и шаловливые фоксы, уже "dеmоde", а потому подлежащие вымиранию, неслись парочкой за барышней с молодым человеком, шедшими легкой гимнастической походкой по аллее. Наконец, показывались и ездоки. Они появлялись вдруг и незаметно. Лошади шли, неслышно и легко ступая по мокрому мягкому песку. Полный седой человек проехал мимо Петрика на громадном светло-рыжем хентере. Петрик знал от конюхов, кто был этот человек. Это был тот, кто обезобразил все дома Парижа громадными детскими головками моющихся в ванне детей. Потом, оживленно разговаривая, просторным шагом проехала мимо Петрика целая семья. Отец на поджарой гнедой лошади, с ним девочка на рыжем кобе и два мальчика на пони.
Младшего, - ему было не больше восьми лет - отец вел на коротком поводке.
Рысью, тяжело болтаясь в седле, проехал толстый человек в коротком пиджачке.
Очень был он похож на жида. Плотный генерал в седых усах и с красным лицом скакал галопом со своим адъютантом. На генерале была красная каскетка котелком с широким голубым околышем, расшитым золотыми лаврами и дубами. Они проехали, и несколько минут в аллее не было никого. Петрик уже хотел вставать и искать другое место, как мимо него полевым галопом проскакали молодой человек и девушка.
Оба были без шляп. На молодом человеке была темно-зеленая рубашка. У ворота болтался свободно завязанный галстух. На ногах короткие кожаные трусики желтого цвета. Они поднялись от скачки и белая нога, поросшая редкими темными волосами, ерзала по крылу седла. На девушке, сидевшей по-мужски, была такая же рубашка, желто-серые рейтузы и коричневые высокие сапоги. Они так заинтересовали Петрика, что он пошел спросить, что это была за кавалькада. Уже не большевики ли?
Необычным показалось Петрику такое пренебрежение к стилю езды. Но успокоился.
Это были люди, очень стильно даже одетые в костюмы для игры в поло.
В эти утренние часы Петрик старался забыть все то, что ему пришлось пережить. Он вспоминал Школу. Вот так же, летом, в Красном Селе, в Новопурском лесу ездили и скакали они, офицеры Императорской Русской конницы. Петрик оценивал лошадей, присматривался к ним, точно и правда когда-нибудь будут у него снова лошади и он будет ездить верхом. В эти часы он верил и в это чудо. Много было разбитого на ноги манежного брака, но попадались и очень хорошие лошади. Тогда Петрик вставал и стороною шел за всадником и амазонкой, стараясь возможно дольше любоваться ими.
Высокий худой старик в длинном черном сюртуке и в длинных рейтузах на тощих ногах, с маленькими шпорами на тонких лаковых башмаках шел "пассажем". У Петрика горели глаза. Он шел по пешеходной дорожке сбоку, следил за каждым движением всадника и лошади и мысленно давал указания. "Так, так", - думал он, невольно делая руками те движения, какие было нужно. - "Так… Мягче руку… Зачем шпора?…
Собьете… Ну, вот, конечно!.. Да, подберите трензель!.. Мягче мундштук! А цепку надо было построже натянуть".
У Петрика были уже облюбованные лошади. "Это мои", - думал он. - "Вот таких бы я хотел"… Он их ждал с нетерпением и огорчался, когда они долго не появлялись.