Выпашь - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 34 стр.


- Да ка-ак, - жеманясь, протянула она. - Коза-то строгая попалась. Ну вот мы и придумали… Он, значит, муж-то мой, сядет на козу верхом, за роги держит, а я и дою… А то брыкается… Да… Правда… Забодать может, а я и боюсь. Сроду таким делом не занималась. На все сноровка нужна. Ну, мы и придумали… Да мы здесь не останемся. Жореса тут, что ли, хоронили… Я всего посмотрела… Нет, те же большевики… Только куда теперь податься то?… В Аргентину, что ли?…

Да, говорят, и там неблагополучно. - Анна Васильевна безнадежно махнула рукой, - и там, сказывают, революция, что ли, будет.

- Ну что же, господа, - сказал генерал Штосс, - разговоры вещь, конечно, хорошая, но надо нам помочь как-то ротмистру. У вас - коротко и просто - деньги-то есть?

- Нет.

- Значит, работать приехали?

- Так точно.

- И отличное, знаете, дело. А что вы умеете делать?

- Постойте, генерал, - сказала, принимая от Петрика чашку, Татьяна Михайловна.

- Человек одинокий, долго ли устроить? Поедем сейчас в церковь, туда всегда кто-нибудь с местом набежит. Одиннадцатый час уже. Самое время.

Никто ничего не возразил и гости стали один за другим выходить из комнаты Букетовых.

IV

Петрик с Татьяной Михайловной спускались вниз. Из коридора второго этажа хрипел, взывал и давился, изображая Вертинского, граммофон.

"Не хочу, не могу, наконец, не желаю,

И, приветствуя радостный плен…

Татьяна Михайловна, постукивая каблучками башмачков, весело сбегала с лестницы.

Свое сердце со сцены, как мячик, бросаю.

Ну! Ловите ж, принцесса Ирен! - звонко допела она, вторя граммофону.

- Зачем нам эти типы, - идя рядом с Петриком по улице, ярко освещенной весенним солнцем, говорила Татьяна Михайловна. - Только так, языком болтают.

Брехло да и только. Тут есть один генерал-инженер, очень хороший человек. Он на заводе французском автомобильном служит. Он вас устроит лучше некуда. Лучше я вам не обещаю, а верьте мне - все образуется… Я кем ни была… И горничной служила, - самое никчемное дело… И на шоколадной фабрике работала, с той поры и конфет шоколадных не ем: знаю, из чего все это делается… И зонтики, знаете, обшивала. Всякое "метье" повидала… Даже в "кутюр" работала у княгини одной…

Теперь подаю в ресторане… Хорошее дело… Чаевые… По праздникам свободна…

Знаете, такой ресторан для служащих… Мы с вами на "метро" проедем. Тут станция рукой подать. До Этуали, а там и пересаживаться не стоит. Проще пешком дойдем.

Может, и еще какого нужного человечка встретим.

В вагоне подземной дороги - впрочем, здесь она шла над землею на высоте третьих этажей уличных домов - одно время Петрика оттиснули от Татьяны Михайловны и он стоял один, приглядываясь к чужому городу.

"Что же, однако, я умею делать?" - вспоминая вопрос генерала Штосса, думал Петрик. - "О… Многое, и притом отлично… В четыре месяца я берусь поставить, уравновесить и выездить любую, самую даже строптивую лошадь… Я могу сколько угодно ездить, скакать, брать барьеры, колоть пикой, рубить шашкой… Я могу взорвать любое здание или железнодорожный путь… Я могу составить кроки местности, подкрасться и разведать о неприятеле"… Но беда-то в том, что "соприкосновение с неприятелем" давно утеряно и неприятель находится за тридевять земель. А подле Петрика бьется, колотится какая-то особая и, во всяком случае, совсем мирная жизнь…

Татьяна Михайловна воспользовалась тем, что на остановке вышло много народа, и подошла к Петрику. Сквозь гул и шум поезда она задавала вопросы. Вопросы эти казались Петрику совсем дикими, и если бы не серьезное участливое лицо Татьяны Михайловны, он подумал бы, что та над ним смеется.

- Вы дома продавать умеете?.. Очень, знаете, выгодное занятие… Оч-чень…

Ганя Лесковский этим занимается… Там купит - здесь продаст… Если повезет, большие, знаете, можно деньги заработать.

Петрик за всю свою жизнь ничего, кажется, не продал. Он сказал это Татьяне Михайловне. Та покачала головой и, окинув его испытующим взглядом, сказала:

- Ах, я так понимаю вас… А танцевать вы бы могли? Это ничего - седые волосы…

Так даже интереснее… У вас лицо американское… Если хороший фрак, брюки с шелковым лампасом, лаковые башмаки… Фигура у вас хоть куда… Говорят, американки кавалеру, если он им понравится, по тридцать франков за тур платят.

Петрик промолчал. За Сеной поезд пошел под землю. Вспыхнули в вагоне лампочки.

Поезд подходил к станции. Татьяна Михайловна жадными глазами вглядывалась в толпу пассажиров, ожидавших поезда.

- Тут, в Пассях, наверно, русские сядут, - сказала она. Тут ужасно как много русских живет.

И точно: с перрона Татьяну Михайловну уже увидали. Какая-то дама замахала ей ручкой и бегом побежала за вагоном. За ней едва поспевал маленький коротенький пузатый человек в котелке.

Они вскочили в вагон.

- Фу!.. Слава Богу!.. Вонзились, - сказала дама.

- А все ты! В последнем вагоне… в последнем вагоне… Никогда наши не садятся в последний вагон. Танечка?.. в церковь?… И мы тоже..

Татьяна Михайловна представила Петрика.

- Вот еще к нам… Работы ищет. Не знаете ли куда?

- Как же… Как же… Есть место. Слыхали, в хор Воронина баритон хороший требуется. Совсем, знаете, сформировали хор, ангажемент даже есть, а главного-то и не найдут… Знаете: такого баритона, чтобы за душу брал. Сбился с ног Воронин.

Черкески пошиты. Все готово, а петь нельзя. Даже в газеты объявление давали.

Петрику в детстве не слон, а целый мамонт на ухо наступил. Он откровенно объяснил это даме.

- Плохое ваше положение, - критически и не без зависти оглядывая красивую фигуру Петрика, сказал господин в котелке. - Тут, во Франции… Или физический труд, или надо талант какой-нибудь иметь… Шаляпиным, что ли, быть, или каким-нибудь Билибиным… Да и тем нелегко… Напрасно, знаете, приезжали.

На Этуали вышли и пошли по авеню Гош. Широкая улица, обсаженная платанами в молодой зелени, уходила, слегка спускаясь, в даль и была красива в этот утренний час. Татьяну Михайловну то нагоняли, то она сама нагоняла кого-нибудь, все были знакомые, все шли по одному пути, в церковь, и всем Татьяна Михайловна представляла Петрика, всем говорила о том, что ему надо место и все старались что-нибудь Петрику придумать.

В церковь не пошли. Остались на церковном дворе.

- Теперь в церковь никак не вонзишься. Полно! - сказала дама, подсевшая в "Пассях".

- Ну, да тут ещё лучше ваше дело оборудуем. Сюда мало кто и молиться-то ходит.

Больше новости узнать, с друзьями словечком перекинуться.

Действительно: церковный двор не говорил о молитве. Он гудел несдержанными голосами. У входа продавали газеты разного направления, какие-то дамские изделия, ничего общего ни с молитвой, ни с церковью не имеющие. Под большими акациями на церковном дворе было то, что называют "толчок" или "брехалка". Папиросный дым стоял в ясном теплом воздухе. Раздавались возбужденные, радостные голоса. Иногда из церкви донесется отрывок церковного песнопения, напомнит, где находятся люди, но никого не остановит. Надо переговорить, надо повидаться, а где же в другом месте? Здесь - все!..

Татьяна Михайловна овладела Петриком, взяла его под руку и переводила от группы к группе.

- Вы пошерную живопись знаете? - строго спросил Петрика генерал с красной розеткой в петлице теплого, не по погоде, пальто.

Петрик не расслышал и не понял, о чем его спрашивает генерал.

- Какую… Кошерную? - переспросил он.

- Кошерное только мясо у евреев бывает, милый ротмистр. По-шуар!.. Еn росhоirе, понимаете… По шелку и по бархату на дамских платьях на неприличных местах цветы пестрые рисовать… Так не знаете?

- Нет. Не берусь.

- Плохо-с. На Рено или Ситроен идти придется. Совсем завалящее дело. Всякий контрометр на вас кричать будет. Летом в жаре, зимой на холоду… Опять же, какие "пьесы" работать заставят. В другой более пуда веса. Таскайся с нею.

Маслом насквозь провоняете.

- Ваше превосходительство, - сказал, подходя к ним, маленький пузатый господин в котелке. Он, по поручению Татьяны Михайловны, ходил искать предложений работы.

- Я им нашел. Четыре места в предложении. На велосипедной фабрике велосипеды бумагой заворачивать, раз.

Генерал прищурил глаз, сложил бритые губы трубочкой и выпустил воздух.

- Па фаме!.. Для ротмистра ни-икак не годится. Заработок плевый и место дрянь.

Я знаю. Дальше…

- Лакеем в русском ресторане.

- Лакеем…Что скажете, ротмистр? Там сыты, по крайней мере, будете… Опять же и чаевые… Иной подвыпьет, особенно, если из полпредских, очень хорошо дают. И дело чистое… В тепле.

- Но требуется свой фрак, - вставил господин в котелке.

- На фрак соберем, - бодро сказал генерал. - Это и говорить не стоит. Можно даже в газете объявление… Подписку… на фрак… Георгиевскому кавалеру, желающему поступить в лакеи… Это подробности…

Но Петрик никак не хотел идти в лакеи и услужать "полпредским". Он продолжал быть "Дон-Кихотом".

- Гм, - промычал недовольный отказом Петрика генерал. - Ну те-с, что у вас дальше?

- Стричь и мыть собак.

- Что скажете, ротмистр? Не плохо… а?… За неимением в двадцатом послевоенном веке лошадок, займитесь собачками.

Петрик промолчал.

- Не нравится?.. Докладывайте дальше.

- Сандвичем… Ходить с афишами по бульварам.

- Ну… Это, милый мой, для пьяниц и стариков…Вы не видали, генерал Сережников здесь?

- Кругом толпа… Никак к нему не пробиться.

- Идемте, милый ротмистр. Генерал Сережников вас в два счета устроит. Конечно, завод и контрометры… Не сладкая штука, но приспособитесь, станете из простого маневра - маневром специализе, вот вам и карьера. Все дело в счастьи. А там не выгорит - я вас к моей жене в ее "мэзон де кутюр" устрою "Омом а ту фер". Гроши, положим.

Генерал Сережников, очень светлый блондин с коком волос на виске, как носили в прошлом веке, - он стоял без шляпы, действительно окруженный толпою чающих мест, - внимательно выслушал Петрика и, как и предсказывал генерал, "в два счета" устроил Петрика в деревообделочную мастерскую "mеnuisеriе еt sсiеriе" большого завода.

- Работа несложная, - сказал генерал Сережников, - справитесь с ней.

Придатком к машине. Приходите завтра ко мне за записочкой.

Для Петрика началась новая жизнь.

V

Если бы у Ротмистра Ранцева не было его офицерского прошлого, если бы в этом прошлом не стояла великолепная, несказанно прекрасная Императорская Россия с ее безподобною Армиею, с ее Лейб-Mариенбургским полком, Офицерскою кавалерийскою школою и ее королевскими парфорсными охотами, даже с оставившим столько печальных воспоминаний постом Ляо-хэ-дзы, если бы не было у Петрика его Георгиевского креста и незабываемого впечатления лихой конной атаки и сладкого мига, когда он подумал, что убит, жить было бы можно. Надо было только совсем забыть прошлое. Не думать о милой, культурной и очаровательной жене, Валентине Петровне. Забыть все, и прежде всего забыть Россию, и зажить жизнью европейского рабочего. Ограничить круг своих мышлений "своей" газетой, научиться питаться впроголодь, гасить голод пивом и аперитивами в бистро и никогда не вспоминать, что и у него была когда-то другая жизнь.

Надо было полюбить этот город, кипящий людьми и машинами, куда-то спешащий и торопящийся. Найти прелесть в серой анфиладе домов, скрывающихся в голубоватом тумане. Уметь выхватывать красоты Парижа и ими любоваться. Остановиться у статуи у сада Тюльери и вдруг проникнуться ее необычайной красотой, залюбоваться красотами старых королевских и Императорских дворцов, понять неуклюжую роскошь республиканских храмов золотому тельцу - банков. Полюбить бульвары и Сену, когда они точно растворяются в лиловых сумерках, а вода горит в золотом огне.

Восхититься, так, чтобы дух захватило, видом на Трокадеро… Тогда Петрику все стало бы легче. Если бы он мог стать, хотя на миг, эстетом и тонким знатоком художественной архитектуры, он нашел бы много радости в свои воскресные отдыхи и понял бы красоты поэзии "урбанизма"… Но Петрик был ротмистром Ранцевым, и красоты пустыни с ее золотым солнечным светом он ценил выше всех архитектурных красот, выше разных "кватроченто" и "квинтаченто", о чем он читал в газетах и чего даже не понимал.

Миллионы людей и десятки тысяч Русских "беженцев" жили такою жизнью и находили ее нормальной. Они не знали настоящего семейного очага, они почти никогда не видали полей и лесов. Природу им в полной мере заменяли: Булонский лес, поэтическая прелесть парка Монсо, широкие аллеи Венсенского леса, или скромный парк Монсури. Птички и кролики в клетках на набережной против Ситэ, парижские воробьи и зяблики дарили им трогательную, детскую, сентиментальную радость.

Цветочные рынки у Нотр-Дам и у Маделен им были дороже степей, которых они никогда не видали. Их мечта, верх благополучия - свой автомобиль. Шелест шин по гудрону улицы и пение клаксона - лучшая музыка. Петрик видел толпы людей, сидящих часами за столиками в кафе на бульварах за чашкой кофе, шоколада или за рюмкой вина, и глядящих, как мимо них, словно река течет, идут безконечной вереницей прохожие и густо едут такси и собственные автомобили. Их мерный шум сливается с гомоном толпы, с гудками машин, с повторяющимися через равные промежутки звонками сигналов и свистками городовых и образуют своеобразную музыку города. Должно быть, она нравится всем этим людям, что так глубокомысленно часами сидят в кафе и находят в этом биении городской жизни отдохновение. Петрик не понимал этой жизни. Да и не на что было сидеть в кафе.

Петрик видел толпы подле кинематографов, он много знал и слышал о них, но никогда в них не зашел.

Настоящей жизни Парижа, что идет, так сказать, поверх этой жизни, Петрик не знал.

Он сразу попал в пролетарии. Он понял, что, когда он - нищим, ничего не имея, - жил ради милостыни в ламаистском монастыре, он не был пролетарием. Здесь в Париже, имея какой-то, хотя и небольшой заработок, он с ужасом ощутил все значение этого слова и всю пустоту такого существования.

Кругом были такие же, как он, люди. Отель "Модерн" был ими переполнен. Петрик с сердечным содроганием замечал, что эти люди уже не чувствовали своего падения. "Неужели", - думал он, - "и я дойду до такого же состояния?" Букетовы и Сусликовы жили только тем, кто сколько получил на чай. Одни откладывали деньги и мечтали купить в рассрочку участок земли, другие не пропускали ни одной новой фильмы и знали всех звезд и звездочек кинематографического мира, третьи всю неделю работали с точностью автоматов, чтобы в воскресенье пропить весь свой недельный заработок в ближайшем бистро, или в русском ресторане. Каждый жил и думал так, как ему подскажет его газета.

Петрик еще не мог так жить. Он тосковал и возмущался.

- Ничего, обтерпитесь, привыкнете, - говорила ему Татьяна Михайловна. - Все мы тоже по первоначалу тосковали, да видим, что ничего не выходит, и привыкли.

Петрик не мог ни привыкнуть, ни примириться с таким положением вещей, когда нельзя переписываться со своей женой, когда из одного культурного города нельзя написать письмо в другой культурный город и хотя бы только узнать, жива или нет жена, самый близкий человек. Послать хотя открытку и сказать: "я жив", и получить ответное: "храни тебя Господь". Этого нельзя было сделать, и Петрик ничего не знал и не мог узнать о своем Солнышке. Точно все прошлое опустилось в могилу и вместе с этим прошлым опустилась в могилу и его родная Аля. Это было хуже могилы. Если бы все это было в могиле, на нее можно было бы приходить, можно было бы знать: "да, все кончено: они умерли". Но они, может быть, были живы и не было возможности снестись с ними. Могила России была недоступна для посещения и нельзя было приехать на эту могилу, чтобы на ней помолиться и возложить цветы.

Тихая злоба накипала в сердце Петрика. Эта ее вынужденная тихость и затаенность были ужасны. Петрик не мог спокойно смотреть на сытых и самодовольных иностранцев, для которых таким чужим и ненужным было его большое Русское горе.

Петрик не мог спокойно читать о Лиге Наций, которую он называл "идиотской". Все эти конгрессы, съезды политиков, болтовня о Соединенных Штатах Европы, о всеобщем разоружении, казались ему насмешкой над здравым смыслом людей, и Петрик не мог понять, как это никто не возмутится, никто не разгонит всех этих праздно болтающих политиков. Вся большая политическая "кухня" казалась дикою и ребяческою игрою, когда муж из Парижа не может написать письма своей жене, оставшейся в Петербурге. Среда отеля Модерн его не удовлетворяла.

- Ну, что вы все с чем-то носитесь, - сказала ему как-то мадам Сусликова. - Живите и живите… Ну, и пусть там большевики. Нам-то что до этого за дело?…

Лишь бы они нас не трогали.

И всюду вокруг себя, особенно первое время, Петрик видел и слышал это: "нас… меня… я…" Даже церковь не могла удовлетворить и успокоить Петрика. Она была благолепна и несказанно прекрасна. В ней служили с торжественным, медлительным византийским, красивым обиходом. В ней пел прекрасный хор Афонского. От этого пения сладко сжималось сердце Петрика и неизъяснимое умиление захватывало и врачевало душу. В ней "выступали" знаменитые оперные артисты и артистки и об этом объявлялось в газетах. Но… как-то слишком непротивленчески примирилась она с советскою властью. Она не проклинала ее и не анафематствовала. Петрику же, с его неизбывною тоскою, с его страшною болью за Россию, именно нужна была анафема, благословение на брань, призыв, немолчно звучащий о борьбе до последнего с богоборческою, сатанинскою властью. И потому прекрасный храм казался ему холодным и отступившимся от борьбы за Бога. Церковь не отвечала бурному кипению его сердца.

Петрик боролся со всем этим и не поддавался общебеженскому равнодушию - и в чужой парижской жизни искал, за что бы ему зацепиться.

VI

Мастерская, где работал Петрик, стояла как-то особняком от завода. В ней было много воздуха, много света и простора. Этим она выгодно выделялась от других заводских мастерских. Она была, кроме того, всегда пропитана чистым смолистым духом дерева и спиртным запахом опилок. Она представляла из себя громадный сарай, сколоченный из осмоленных досок и покрытый черепичной крышей. Громадные окна прекрасно ее освещали. На средней стене, на самом верху, между стальными матрицами и инструментом на особой полочке стояла небольшая алебастровая статуя св. Иосифа, покровителя плотников. Вправо от широкого входа - на телеге можно было въехать - был чертежный стол, заваленный бумагой, циркулями, сантиметрами, линейками и мелким ручным инструментом. За столом занимался контрометр, мосье Жозеф. С Петриком работал красивый молодой парень, с вьющимися каштановыми волосами, с большими на выкате глазами, мосье Эжен, вчерашний лихой матрос крейсера "Lаmоttе Рiquеt". Он являлся сотрудником и учителем Петрика в его новом ремесле.

Пол мастерской был из бетона и выровнен математически точно. Посередине была механическая пила. Ее овальная безконечная полоса с мелкими зубцами свешивалась с махового колеса и, чуть прогибаясь, переходила на передаточное колесо.

Сорванный палец у Эжена говорил, как надо было быть осторожным перед ее зубцами.

Назад Дальше