* * *
Совершенно не заметили, что есть нового в "У.". Сравнивали с "Испов." Р., тогда как я прежде всего не исповедуюсь.
Новое - тон, опять - манускриптов, "до Гутенберга", для себя. Ведь в средних веках не писали для публики, потому что прежде всего не издавали. И средневековая литература, во многих отношениях, была прекрасна, сильна, трогательна и глубоко плодоносна в своей невидности. Новая литература до известной степени погибла в своей излишней видности; и после изобретения книгопечатания вообще никто не умел и не был в силах преодолеть Гутенберга.
Моя почти таинственная действительная уединенность смогла это. Страхов мне говорил: "Представляйте всегда читателя, и пишите, чтобы ему было совершенно ясно". Но сколько я ни усиливался представлять читателя, никогда не мог его вообразить. Ни одно читательское лицо мне не воображалось, ни один оценивающий ум не вырисовывался. И я всегда писал один, в сущности - для себя. Даже когда плутовски писал, то точно кидал в пропасть "и там поднимется хохот", где-то далеко под землей, а вокруг все-таки никого нет. "Передовые" я любил писать в приемной нашей газеты: посетители, переговоры с ними членов редакции, ходня, шум - и я "По поводу последней речи в Г. Думе". Иногда - в общей зале. И раз сказал сотрудникам: "Господа, тише, я пишу черносотенную статью" (шашки, говор, смех). Смех еще усилился. И было так же глухо, как до.
Поразительно впечатление уже напечатанного: "Не мое". Поэтому никогда меня не могла унизить брань напечатанного, и я иногда смеясь говорил: "Этот дур. Р-в всегда врет". Но раз Афонька и Шперк, придя ко мне, попросили прочесть уже изготовленное. Я заволновался, испугался, что станут настаивать. И рад был, что подали самовар, и позвали чай пить (все добрая В.). Раз в редакции "Мир Искусства" - Мережковский, Философов, Дягилев, Протек., Нувель… Мережковский сказал: "Вот прочтем Заметку о Пушкине В. В-ча" (в корректуре верстаемого номера). Я опять испугался, точно в смятении, и упросил не читать этого. Когда в Рел. Ф. обществе читали мои доклады (по рукописи и при слушателях перед глазами), - я бывал до того подавлен, раздавлен, что ничего не слышал (от стыда).
В противность этому смятению перед рукописью (чтением ее), к печатному я был совершенно равнодушен, что бы там ни было сказано, хорошо, дурно, позорно, смешно; сколько бы ни ругали, впечатление - "точно это не меня вовсе, а другого ругают".
Таким образом, "рукописность" души, врожденная и неодолимая, отнюдь не своевольная и не приобретенная, и дала мне тон "У.", я думаю, совершенно новый за все века книгопечатания. Можно рассказать о себе очень позорные вещи - и все-таки рассказанное будет "печатным"; можно о себе выдумывать "ужасы" - а будет все-таки "литература". Предстояло устранить это опубликование. И я, который наименее опубликовывался уже в печати, сделал еще шаг внутрь, спустился еще на ступень вниз против своей обычной "печати" (халат, штаны) - и очутился "как в бане нагишом", что мне не было вовсе трудно. Только мне и одному мне. Больше этого вообще не сможет никто, если не появится такой же. Но я думаю, не появится, потому что люди вообще индивидуальны (единичные в лице и "почерках").
Тут не качество, не сила и не талант, a sui generis generatio.
Тут, в конце концов, та тайна (граничащая с безумием), что я сам с собой говорю: настолько постоянно и внимательно и страстно, что вообще, кроме этого, ничего не слышу. "Вихрь вокруг", дымит из меня и около меня, - и ничего не видно, никто не видит меня, "мы с миром незнакомы". В самом деле, дымящаяся головешка (часто в детстве вытаскивал из печи) - похожа на меня: ее совсем не видно, не видно щипцов, которыми ее держишь.
И Господь держит меня щипцами. "Господь надымил мною в мире".
* * *
Может быть.
(ночь).
* * *
Не выходите, девушки, замуж ни за писателей, ни за ученых. И писательство, и ученость - эгоизм. И вы не получите "друга", хотя бы он и звал себя другом. Выходите за обыкновенного человека, чиновника, конторщика, купца, лучше бы всего за ремесленника. Нет ничего святее ремесла. И такой будет вам другом.
* * *
Каждый в жизни переживает свою "Страстную Неделю". Это - верно.
(из письма Волжского).
* * *
Рождаемость не есть ли тоже выговариваемость себя миру…
Молчаливые люди и не литературные народы и не имеют других слов к миру, как через детей.
Подняв новорожденного на руки, молодая мать может сказать: "Вот мой пророческий глагол".
* * *
На мне и грязь хороша, п. ч. это - я.
(пук злобных рецензий на "Уед.").
* * *
Мамаша всегда брала меня "за пенсией"… Это было 2 раза в год и было единственными разами, когда она садилась на извозчика. Нельзя передать моего восторга. Сев раньше ее на пролетку, едва она усядется, я, подскакивая на сиденье, говорил:
- Едь, едь, извозчик!
- Поезжай, - скажет мамаша.
И только тогда извозчик тронется.
Это были счастливые дни, когда все выкупалось от закладчиков и мы покупали ("в будущее") голову сахара. Пенсия была 150 р. (в год 300 р.). Но какая неосторожность или, точнее, небрежность: получай бы мы ежемесячно 25 р., то, при своем домике и корове, могли бы существовать. Между тем доходило иногда до того, что мы питались одним печеным луком (свой огород) с хлебом. Обычно 150 р. "куда-то проплывут", и месяца через 3–4 сидим без ничего.
Как сейчас помню случай: в дому была копейка, и вот "все наши" говорят: "Поди, Вася, купи хлеба /2 фунта". Мне ужасно было стыдно ходить с копейкой, и я молчал и не шел - и наконец пошел. Вошел и сказал равнодушно мальчишке (лет 17) лавочнику: "Хлеба на копейку". Он, кажется, ничего не сказал (мог бы посмеяться), и я был так рад.
Другая мамаша (Ал. Адр. Руднева) по пенсии дьяконицы получала, кажется, 60 руб. в год, по четвертям года, но я помню - хотя это было незаметно от меня, - с каким облегчением она всегда шла за нею. Бюджет их держался недельно в пределах 3-5-8 рублей: и это была такая помощь!
Мне кажется, в старых пенсиях, этих крошечных, было больше смысла, чем в теперешних, обычно "усиленных", которые больше нормальных в 5 приблизительно раз. Человек, в сущности, должен вечно работать, вечно быть "полезным другим" до гроба: и пенсия нисколько не должна давать им полного обеспечения, не быть на "неделание". Пенсия - не "рента", на которую бы "беспечально жить", а - помощь.
Но зато эти маленькие пенсии, вот по 120 р. в год, должны быть обильно рассыпаны. 120 р. в год, или еще 300 в год - это 3000 - на 10, 30000 - на 100, 300 000 - на 1000, 3 000 000 - на 10 000, 30 000 000 - на 100 000. "По займам" Россия платит что-то около 300 миллионов; и если бы /10 этих уплат выдавалась в пенсию, то в России поддерживалось бы около /2 миллиона, может быть, прекраснейших существований!
Я бы, в память чудного рассказа Библии, основал из них "Фонд вдовы Сарепты Сидонской". И поручил бы указывать лица для них, т. е. пенсионеров, /2 - священникам, /2 - врачам.
* * *
Перипетии отношений моих к M. - целая "история", притом совершенно мне непонятная. Почему-то (совершенно непонятно почему) он меня постоянно любил, и когда я делал "невозможнейшие" свинства против него в печати, до последней степени оскорбляющие (были причины), - которые всякого бы измучили, озлобили, восстановили, которых я никому бы не простил от себя, он продолжал удивительным образом любить меня. Раз пришел в Р.-Ф. собр. и сел (спиной к публике) за стол (по должности члена). Все уже собрались. "Вчера" была статья против него, и, конечно, ее все прочли. Вдруг входит М. с своей "Зиной". Я низко наклонился над бумагой: крайне неловко. Думал: "Сделаем вид, что не замечаем друг друга". Вдруг он садится по левую от меня руку и спокойно, скромно, но и громко здоровается со мной, протягивая руку. И тут же, в каких-то перипетиях словопрений, говорит не афишированные, а простые - и в высшей степени положительные - слова обо мне. Я ушам не верил. То же было с Блоком: после оскорбительной статьи о нем, - он издали поклонился, потом подошел и протянул руку. Что это такое - совершенно для меня непостижимо. М. всегда Варю любил, - уважал, и был внутренне, духовно к ней внимателен (я чувствовал это). Я же всем им ужасные "свинства" устраивал (минутные раздражения, которым я всегда подчиняюсь). Потому хотя потом М. и Ф. пошли в "Рус. Сл." и потребовали: "Мы или он (Варварин) участвуем в газете", т. е. потребовали моего исключения - к счастью, это мне не повредило, потому что финансово я уже укрепился (35 000), - нужно понять это как "выдержанность стиля" (с.-д. и "общественность"), к которой не было присоединено души. Редко в жизни встретишь любовь и действительную связанность: и имя его, и дух, и судьба - да будут благословенны; и дай Б. здоровья (всего больше этого ему нужно) его "З".
11 июля 1912.
(Мер. и Фил.).
* * *
Что это, неужели я буду "читаем" (успех "Уед.")?
То только, что "со мной" будут читаемы, останутся в памяти и получат какой-то там "успех" (может быть, ненужный) Страхов, Леонтьев, Говоруха бы Отрок (не издан); может быть, Фл. и Рцы.
Для "самого" - не надо, и, м. быть, не следует.
11 июня 1912 г.
* * *
Что, однако, для себя я хотел бы во влиянии?
Психологичности. Вот этой ввинченности мысли в душу человеческую, - и рассыпчатости, разрыхленности их собственной души (т. е. у читателя). На "образ мыслей" я нисколько не хотел бы влиять; "на убеждения" - даже "и не подумаю". Тут мое глубокое "все равно". Я сам "убеждения" менял как перчатки, и гораздо больше интересовался калошами (крепки ли), чем убеждениями (своими и чужими).
11 июня 1912 г.
* * *
Будет ли хорошо, если я получу влияние? Думаю - да. Неужели это иллюзия, что "понимавшие меня люди" казались мне наилучшими и наиболее интересными. Я отчетливо знаю, что это не от самолюбия. Я клал свое "да" на этих людей, любовь свою, видя, что они проникновеннее чувствуют душу человеческую, мир, коров, звезды, все (рассказы Цв-а о мучающихся птицах и больных собаках, о священнике в Сибири и о проказе, - умер, и с попадьей, ухаживая). Вот такой человек "брат мне", "лучший, чем я". Между тем как Струве сколько ни долдонил мне о "партиях" и что "без партийности нет политики", я был как кирпич и он был для меня кирпич. Так. обр., "мое влияние" было бы в расширении души человеческой, в том, что "дышит всем" душа, что она "вбирает в себя все". Что душа была бы нежнее, чтобы у нее было больше ухо, больше ноздри. Я хочу, чтобы люди "все цветы нюхали"…
И - больше, в сущности, ничего не хочу:
И царства ею сокрушатся,
И всем мирам она грозит
(о смерти). Если - так, то что остается человеку, что остается бедному человеку, как не нюхать цветы в поле.
Понюхал. Умер. И - могила.
11 июля 1912.
* * *
Конечно, я ценил ум (без него скучно): но ни на какую степень его не любовался.
С умом - интересно; это - само собою. Но почему-то не привлекает и не восхищает (совсем другая категория).
Чем же нас тянет Б..? Явно - не умом, не "премудростью". Чем же? Любованье мое всегда было на душу. Вот тут я смотрел и "забывался" (как при музыке)… Душа - обворожительна (совсем другая категория). Тогда не тянет ли Б. мира "обворожительностью"? Во всяком случае Он тянет душою, а не мудростью, Б. - душа мира, а - не мировой разум (совсем разница).
11 июля 1912.
* * *
Сколько праздношатающихся интеллигентов "болты болтают": а в аптекарских магазинах (по 2 на каждой улице) засели прозорливые евреи, и ни один русский не пущен даже в приказчики. Сегодня я раскричался в одном таком: "Все взяли вы, евреи, в свои руки". Молоденькая еврейка у кассы мне ответила: "Пусть же русские входят с нами в компанию".
- Ведь 100 % дает эта торговля! - сказал я, со слов одного русского "с садоводством" (видел в бане).
- Нет, только 50 процентов.
Пятьдесят процентов барыша!!
* * *
Русский ленивец нюхает воздух, не пахнет ли где "оппозицией". И, найдя таковую, немедленно пристает к ней и тогда уже окончательно успокаивается, найдя оправдание себе в мире, найдя смысл свой, найдя, в сущности, себе "Царство Небесное". Как же в России не быть оппозиции, если она, таким образом, всех успокаивает и разрешает тысячи и миллионы личных проблем.
"Так" было бы неловко существовать; но "так" с оппозицией - есть житейское comme il faut.
* * *
Пришел вонючий "разночинец". Пришел со своею ненавистью, пришел со своею завистью, пришел со своею грязью. И грязь, и зависть, и ненависть имели, однако, свою силу, и это окружило его ореолом "мрачного демона отрицания"; но под демоном скрывался просто лакей. Он был не черен, а грязен. И разрушил дворянскую культуру от Державина до Пушкина. Культуру и литературу…
("разночинцы" в литературе и упоение
ими разночинца - Михайловского).
* * *
Как мог я говорить ("Уед.") о своем величии, о своей значительности около больного?
Как хватило духу, как смел. Какое легкомыслие.