Извивы памяти - Юлий Крелин 21 стр.


РАСКОВАЛСЯ…

Вызвали меня на консультацию в терапевтическое отделение. Посмотрев больного, я сидел в ординаторской, записывая свое мнение, и случайно бросил взгляд на лежащие у края стола другие карты пациентов этого отделения. Сверху была карта больного Сахнина… Сахнин… Аркадий Яковлевич… Пенсионер… Восемьдесят четыре года. Ведь был такой писатель, журналист… Я пошел в палату взглянуть - может, если это он, захочет от меня, в каком-то смысле коллеги, помощи.

В палате на шесть человек лежал изможденный человек. Но явно он. Я же его хорошо помню. Кажется, я его даже смотрел когда-то по поводу какой-то болезни. Помню, как он прогремел статьей в "Комсомолке" о китобойной флотилии "Слава". Что-то было в той статье нелицеприятное о капитане Солянике. Был скандал. У того Соляника нашлись дружки на самом верху ЦК не то Подгорный, не то сам Брежнев. Последовали санкции… Соляник не ангел, да и о Сахнине что-то несладкое рассказывали. А он был и членом редколлегии "Нового мира", но много времени спустя после Твардовского. А еще…

- Здравствуйте, Аркадий Яковлевич. Моя фамилия Крелин. Я здесь работаю. Вы меня не помните?

Ничего не промелькнуло ни в глазах, ни в мимике.

- Да, да. Читал… Вы меня смотрели как-то. Здравствуйте. Я вот приболел.

- Я вам чем-нибудь могу помочь? Если что, так я в хирургическом корпусе, на третьем этаже.

- Да нет. Спасибо. Я, наверное, выпишусь на днях…

Я пошел к себе, но что-то легло на душу тяжким камнем. То ли просто оттого, что я увидел когда-то процветающего писательского функционера потухшим, уходящим из жизни, то ли я… И вспомнил.

У известного хирурга, директора Центрально института сердечно-сосудистой хирургии Владимира Ивановича Бураковского, дочка в тяжелейшем состоянии лежала в одной из московских больниц. Ее должны были оперировать по поводу какого-то острого процесса в животе и предварительно, для уточнения диагноза, проводили некую манипуляцию, во время которой наступила вдруг остановка сердца. Девочку реанимировали и в таком опаснейшем состоянии вынуждены были провести операцию. И вот уже много дней вокруг нее крутилась вся московская профессура, и хирургическая, и анестезиологическая, терапевты, невропатологи. А девочка не поддавалась всем знаниям и умениям московской медицинской элиты.

В больнице выделили места для родных, для пришлых корифеев, где они дневали и ночевали. Владимир Иванович, жена его не уходили из больницы. Девочка умирала.

Постоянно действующий консилиум с постоянно меняющимися участниками предлагал то одну, то другую меру. Девочка умирала. Кто-то сказал, что здесь все летают, словно коршуны, профессора да академики, а, может, стоит позвать какого-нибудь хорошего, простого практического хирурга, без званий и степеней. Так там и появился мой друг Миша Жадкевич. С его слов я все это и знаю, поскольку сам в то время был в отпуске, в Юрмале, кропал очередную "нетленку".

Миша рассказал, как привели его в большую комнату, где по разным углам и у стола сидел весь цвет московской хирургии. Во главе сидел сам Бураковский, на котором, как говорится, лица не было. На столе - коньяк, чашки с кофе и много различной снеди. "Это был настоящий пир во время чумы, - рассказывал Миша. - Впечатление, что они все уже прислушиваются к "стуку колес". Я почувствовал себя неловко. Что-то вякал. Не уверен, что меня слышали. Потом поговорил с врачами из отделения. Может, я бы и не так вел больную… да уж что сейчас говорить об этом".

Девочка умирала. Двенадцать дней не могут наладить дыхание, не работает кишечник. Торчит из горла трубка для дыхания, из носа тянется зонд, дренирующий желудок, у ключицы постоянный катетер в вене, у изголовья - аппарат искусственного дыхания, штатив с капельницей - весь ассортимент высшего пилотажа московской реанимации и хирургии.

Наше мышление было на уровне нашей технологии. Даже всемирно известный институт Бураковского, где делали уникальные операции в пределах наших технологических возможностей.

Даже к Петровскому в его институт не все новое доходило достаточно быстро, хотя у того, как у министра, были большие, чем у остальных, возможности. Все время шли разговоры, толклись в ступах надежды на то, что наша военная промышленность начнет что-то делать и для медицины. Надежда это неосуществленная мечта. Так и жили мы в мечтах и чувствовали себя Маниловыми: вот выроем пруд, а там будут и навесные мосты, и лебеди…

А цивилизованный мир, где денег хватало не только на орудия убийств, но и на выживание, придумывал все новые и новые технологии; менялось и понимание процессов, ранее не видимых человеком.

И когда была потеряна последняя надежда на спасение девочки, главный анестезиолог наш, мой бывший сокурсник, академик медицины Армен Бунатян, позволил себе крамольное высказывание - предложил позвать какого-нибудь крупного американского реаниматора. Поначалу на него замахали руками, но Армен ответил: "Я понимаю, он нам ничего нового не скажет, но можем же мы для нашего Владимира Ивановича пойти на такое унижение. Неужто не упросим в ЦК?! Он же там всех лечил, все Политбюро, всех стариков". Никто из присутствующих, слава Богу, не заметил этого намека на ставшую темой злых анекдотов геронтократию. Да, собственно, Армен вовсе не умышленно так сказал.

Действительно, Бураковского любили на верху коллективного трона. У него были друзья среди цековских работников. Была своя компания банная, постпохмельное совместное поедание хаши.

Короче, произошла небольшая суета в коридорах Политбюро - и через два дня в больницу примчался американский реаниматор. Говорили, что у него какой-то сказочный новый аппарат. Уоррен Зэппол его звали.

Одним своим потусторонним, иным пониманием, своими первыми рекомендациями, еще до прихода в Москву его аппаратуры, он сумел улучшить состояние девочки.

Не буду сейчас вдаваться в подробности воскрешения. Он не сказал: "Встань и иди", он просто работал. Девочка выздоровела.

К тому времени у меня кончился отпуск, я вернулся в Москву. Позвонил мне Бураковский и попросил показать Уоррену что-нибудь из советской экзотики. Сводить его, например, в ресторан ЦДЛ. "Нет же у них официального ресторана только для писателей. Для него это, безусловно, экзотика". Бураковский часто бывал в Америке - знал, что просил.

И вот мы в ЦДЛ. Гостя сопровождают Гоша Фальковский, хорошо знающий английский язык, и Ладо Месхишвили. Два знатных наших кардиохирурга. Нынче Гоша в Израиле, а Ладо в Германии. Такова, как говорится, селяви.

Уоррен чувствовал себя свободно, раскованно, сказал, что первый раз ест в Москве без ленинского присмотра. Он жил все это время прямо в больнице, не отходя от девочки, и где бы там ни ел, всюду был портрет Ленина. Мы посмеялись. Тоже позволили себе расковаться. Он рассказывал нам, что каждые шесть лет им дают год творческого отпуска. Он ездил, к примеру, поработать в клинике знаменитого какого-то французского реаниматора. В другой раз в Антарктиде изучал дыхание пингвинов, для понимания дыхания у больных в условиях гипотермии. Мы быстро привыкали друг к другу. Так сказать, больше расковывались. И тут я увидел, что через стол от нас сидит Сахнин. Чрезмерно расковавшись, я со смехом сказал, что за его спиной сидит генерал КГБ. Такой слушок шел в писательских кругах.

Наш американец сжался, голова сошлась вровень с плечами. Я перепугался. Ну, что ему-то? Ан нет. Прошла вмиг его раскованность…

Вскоре он уехал к себе. А я смеялся в компаниях над тем, как американец забоялся КГБ. Шутил, перемывал косточки Сахнину, ничего толком про эти косточки не зная…

Спустя много лет я медленно шел из терапевтического корпуса к себе, вспоминая Бураковского, Зэппола, ЦДЛ, осознавая, что камень лег на душу от бездумных моих давнишних шуток. Я не знаю и знать не хочу, имел ли Сахнин какое-либо отношение к КГБ, но понимаю, что, будь он генералом этой организации, не лежал бы нынче в нашей больнице.

ЗЯМИН ГОЛОС

Как часто, при оценках той или иной ситуации, в политике ли, в искусстве, в человеческих взаимоотношениях, я слышал от Зямы: "Но это же прежде всего безвкусица".

Мне всегда нравился этот его резон. В самом деле, стоит задуматься о таком, скажем, событии в жизни страны, как путч 91-го года - как это было пошло, безвкусно. Да и в более глубокой истории: безвкусен был октябрьский переворот 1917-го, безвкусен был, простите, сталинский террор. Конечно, можно говорить о чрезмерности мягкости этого определения: мол, какая, простите, безвкусица - тут потоки крови льются, а вы…. Но стоит вспомнить выражение лица Зиновия Ефимовича Гердта, проясняется смысл… "Юлик. Вчера попалась мне на глаза газета "Завтра". Но это же так безвкусно…"

Как же он говорил! Да кто же не помнит интонации и голос Зямы!.. И как легко представить себе звучание этой самой "безвкусицы" голосом его.

Мы, большинство, узнали его, прежде чем в лицо, на слух - в "Необыкновенном концерте". Вышло так, что и я узнал его сначала на слух. В шестьдесят третьем, наверное. В телефонной трубке услышал этот единственный в мире голос: "Здравствуйте, Юлий Зусманович. Лена Стефанова сказала, что я смело могу обращаться к вам". Только больные называли меня полным именем, с отчеством, я к этому еще не привык. А тут этот голос! "Могу ли я попросить вас посмотреть мою жену?"

Лишь перед операцией я, наконец, увидел его… Да, в первый раз увидел, сотни раз до этого слышав. И так слышал, будто видел. Странно, казалось бы, щуплый, невысокий Зяма не должен соответствовать своему роскошному голосу - нет, вполне его вид и, прежде всего, лицо, так сказать, укладывались в этот потрясающий голос. А вот, например, другой знаменитый голос нашей эпохи - голос диктора радио Левитана - так не совпадал с обликом транслятора державного величия. Левитан тоже был маленький и тоже щуплый… и уж очень заурядный.

А вспомнишь лицо Гердта, когда играет он, скажем, филёра в фильме Рязанова "О бедном гусаре", или героя "Фокусника" Тодоровского, или Паниковского, уж не говоря о ролике, где он, старый ветеран войны, вспоминает ушедшее, и на печальном еврейском лице и в тексте, что пальцем выводит печальный Зяма на стекле, живет любовь…

После операции Тани принес он мне набор - карандаш и ручку фирмы "Монблан". В те годы - весьма дорогой подарок. Много лет я все писал этой ручкой до самой эры компьютеров.

Потом я его долго не видел. Хотя порой он или Таня мне позванивали.

И вот опять я его увидел, увы, в своем больничном кабинете. Боли в ноге, температура. Зяма во время войны был тяжело ранен. Его много раз оперировала и спасла ему ногу хирург-травматолог, папина приятельница и коллега, Ксения Максимиллиановна Винцентини. Прошли годы - нога заболела, и Таня позвонила мне. Квалификация Винцентини не потребовалась - банальная рожа. С этим-то мог справиться и я, попичкав Зяму антибиотиками.

Теперь уж мы встречались нередко. Премьера в театре имени Ермоловой. "Костюмер", английская пьеса, рассчитанная на двух больших артистов, - и ее играют у нас Якут и Гердт. Какая радость!.. А после премьеры поехали к Зяме домой. Я с Лидой, Аня и Саня Городницкие, Лена, племянница моя, режиссер и ее нынешний шеф по израильскому театру "Гешер", а тогда русский режиссер Женя Арье…

"Гешер" пригласил Зиновия Ефимовича в Тель-Авив, где он дал несколько концертов. На одном из них были и мы с Лидой - наше гостевание там совпало. После концерта, как и в Москве, поехали к Зяме на квартиру, которую театр снял для своего именитого гостя. Концерт был, говоря строго, не в Тель-Авиве, а в другом городе, Нетании. Но понятие "в другом городе" в Израиле сильно разнится от возникающего в подобном случае в голове на российских просторах. От Нетании до центра столицы езды не больше двадцати минут. Нам бы прокатиться с ветерком, да не успеешь разогнаться - стоп, мы приехали. Но не успели сделать этот "стоп" - Зяма не обнаружил ключа от квартиры. Обычная в таких случаях семейная склока. Мы подъехали к дому. Таксист терпеливо ждал с доброжелательной улыбкой, когда сможет уехать, пока Таня, в поисках вожделенного ключа, высыпала содержимое своей сумочки на капот машины. Нет ключа! Зяма демонстративно вывернул все карманы. Ничего.

Терпеливая улыбка постепенно сползала с лица таксиста.

Но все благополучно завершилось - Зяма вспомнил, что оставил ключ в концертных брюках, а те забыл в театре.

На первом этаже их дома было маленькое кафе, где мы и разместились, отпустив наконец шофера. Хозяину кафе объяснили конфликтную ситуацию, попросив разрешения позвонить в театр. Разрешить-то он разрешил, да в театре уже никого не было. Помещение было арендовано на один день, и потому брюки Зямы были надежно защищены от кого бы то ни было, в том числе и от их владельца.

Все в кафе - и хозяин, и персонал, и посетители - стали бурно обсуждать создавшуюся ситуацию и давать разнообразные советы. Позвонили в службу Спасения. Там спросили, о какой двери идет речь, и, узнав, что она стальная, назначили цену в пятьсот шекелей. Делать нечего. Мастер был вызван. Минут через десять в кафе вошел эдакий викинг средиземноморских берегов. Одновременно приехал директор театра, который, непонятным образом узнав о случившемся, разыскал хозяина арендуемой квартиры и привез от нее запасной ключ. Викингу принесли извинения, которые он благосклонно принял, как и полсотни шекелей за напрасный приезд.

Мы проникли в квартиру, и маленькое приключение стало прекрасным поводом для небольшого застолья. Правда, закуски не было, но выпивка у Зямы с Таней, как и в Москве, была отличная.

Его восьмидесятилетие праздновалось на даче. Он был очень болен. Полежит на диванчике среди гостей с полчасика да и уйдет в комнату к себе. Там ему сделают обезболивающий укольчик - и опять он среди гостей. Он все знал. Но радушно всех угощал. "А вы пробовали фаршированную щуку? Она гениально вкусна!" Хотя в классической поваренной книжке Молоховец блюдо это называется "Щукой по-жидовски", у Зямы ее приготовила, как ныне говорят, гражданка украинской национальности. Когда одна из гостей подошла к "мастеру щуки" с вопросами и советами, творец ответила вопросом на вопрос: "А вы той нации, чтоб давать советы?" Зяма был в восторге…

И последняя наша встреча. Мы с Саней Городницким участвовали в одной из последних съемок телепередачи, в которой Зяма всегдашний ведущий. И опять Гердт лежал у себя в комнате. Ему сделают укол, он выйдет, снимут эпизод… и опять на диван.

На экране совсем не было видно, что он умирает: Зяма шутил, удивлялся байкам и смеялся остротам… И все с безупречным вкусом.

И всё… И до сих пор я не могу поверить в то, что больше никто не скажет мне об окружающей нас безвкусице неповторимым, единственным в мире голосом.

КАК НАГА ВЫСОКАЯ НОГА

Писатели, поэты часто пишут вещи весьма неточные, необязательные. Точность - это или газетный очерк, или фотография. В неточности есть своя прелесть, недосказанность, пространство для полета фантазии, не скованной мыслью. Ну, как это понять - что все семьи одинаково счастливы или наоборот? Да, разумеется, по-разному и несчастные, и счастливые. Или вот: "Мы с тобой случайно в жизни встретились…" Так ведь все встречи случайные, кроме тех, что запланированы. А их и встречами-то назвать нельзя.

Вот такая псевдофилософская мутота начала кружиться в моей голове, когда Анна, жена Городницкого, позвонила и сказала, что Саня в больнице, что орет от болей и что, может быть, его придется оперировать.

Она говорит, а я и слушаю и кручу в голове вот это, что сейчас записал. Мол, болит у всех одинаково, а реагируют по-разному… Что каждая болезнь случайна, а звонки мне закономерны. Что Анна не только жена Городницкого, но и поэт Анна Наль, а потому случайности в ее монологе тоже закономерны…

Алик Городницкий до нашей встречи жил в Питере и, будучи океанологом, плавал вместе с моим другом еще со школьных лет, Игорем Белоусовым. Игорь приходил из плавания и много рассказывал про какого-то Алика, который стихи пишет и песни слагает, что он приятель Дезика Самойлова, что женился на москвичке и скоро в столицу переедет. Не больно мы трепетали перед грядущим знакомством. Какой-то Алик Городницкий! Да и имя-то - Алик! Сколько их, в нашем поколении, Аликов. Когда он появился, мы стали звать его, по-видимому из какого-то внутреннего протеста, Саня.

Появился он, когда Игорек наш внезапно умер. Игорь, был большой, а сердце оказалось у него маленькое, не хватило сил носить такое крупное тело. Сорок три года! Первая смерть в нашей компании. Шесть мужиков ревели как белуги. По себе плакали. Брюхом поняли, что есть норма, а что артефакт. Но уж очень рано: Игорь - сорок три года, Юра Бразильский - сорок пять, Юра Ханютин - сорок восемь, Тоник Эйдельман - пятьдесят девять, Володя Левертов - шестьдесят шесть. Мы-то, оставшиеся, уже имеем право пожить, заслужили, а те - поторопились, они еще имели право только жить!..

Игорь умер, и приехал Саня - познакомились.

"Мы с тобой случайно в жизни встретились…"

Говорят, Саня хороший ученый. Не знаю - не компетентен. Но он, точно знаю, путешественник, океанолог, доктор наук, профессор, член Академии естественных наук. Саня - бард. Подразумевается - сочиняет песни и поет их под гитару. А играть на ней не умеет, и голос… Ну, голос… А мы слушаем, радуемся.

Вот одна из песен начала нашего знакомства "Жена французского посла": "Как высока грудь ее нагая, как… - и дальше начинается загадка - "нАга высокая нОга". "Как нага высокая нога" или, может, наоборот, "как нога высокая нага"? Аня, что сначала: "нога" или "нага"? Анна при поэте первый слушатель, первый критик, первый одобряющий, ободряющий, и она же первый хулитель, сама поэт - стало быть, на одних просторах их мысли и чувства блуждают, сталкиваются, обнимаются и расходятся. "Ань, в первом случае О или А?" - "Ну, конечно же. О". Ах, какая необязательная категоричность! "А почему?" - "Сначала суть, потом качество". - "А может, суть в наготе?" "Про наготу все уже было сказано, когда грудь описывал. А теперь перешел к другому центру красоты". - "В груди, может, важнее, что она высокая?" - "В груди все важно - и нагота, и высота. Он смотрит. Сначала одно, потом другое, но прежде всего, что другое, - нога. Сначала увидел, потом описал. А вообще пусть останется тайной. Хотя я писала: "Есть гармонический режим в освобождающейся тайне". Может, я и не права?" - "Ну вот, и тебе не ясно, хоть ты и поэт".

"Булат, а ты как думаешь, когда у Городницкого в "Жене французского посла" нога, а когда нага? В первом случае или во втором?" - "Да какая разница! Не забивай голову ни мне, ни себе. Пускай ученые на эту тему мыслят". - "Литературоведы?" - "Кто хочет". Булат не стал задумываться над чужими песнями: "Каждый пишет, как он дышит, каждый дышит, как он слышит". Нет, не так, кажется. "Каждый пишет, как он слышит…" Надо бы спросить у Булата… Нет, уже не спросишь…

Ну а что нам скажет Юлик Ким? "Это, как посмотреть. Я бы написал вначале, что она нАга. Грудь нагая - м-да… - и дальше иду по всей наготе героини. Спускаюсь взором и вижу ногу…" Ира Якир, жена Юлика, перебила: "Да нет же, Юлики! Сначала должна быть нОга. У Алика, по-моему, должно быть так. Во всяком случае, так я чувствую". Чувствует! Это уже поэтический подход!.. Каждый слышит, как он дышит… А, может, для Юлика как раз и нет проблемы. Почти как в песенке его: "Дорогой Юлик мой, ты меня послушай, если очень хочешь есть, ты бери и кушай…" Мол, чувствуй, как хочешь, мол, как дышишь, так и понимай. Да песенка-то совсем не про то…

Видно, все же надо у самого Сани спросить.

Назад Дальше