Не успел - Анна звонит с тревожными мыслями об операции. Он лежит в больнице. Как близкий друг и доктор, я должен, безусловно, срочно к нему поехать и хотя бы посочувствовать.
Алик лежит, задрав ногу на положенный поперек кровати стул. Так ему легче. Мы поговорили о болезни, о перспективах. Ему недавно сделали укол, и сейчас боли уменьшились, он в состоянии говорить и о другом, а я заворожен его нагой ногой, задранной на высоту стула, и не в силах удержаться от мучающего меня вопроса. Спрашиваю. Отвечает раздраженно, до ноги ли жены посла, когда своя мучает. "Отстань. Конечно, сначала нАга. И не допытывайся, почему! Потому что… Мне так хочется". Каждый пишет, как он дышит… Все верно… "Даже в моей работе об Атлантиде не может быть ничего стопроцентного, но там надо все-таки доказывать, а здесь - не морочь голову. Сначала нАга! Понял?"
Вот и все. А когда ему сделали операцию, для меня пропала актуальность этой песенной загадки.
Но потом еще одна загадка появилась. Наш друг, профессионал-физик и любитель-пушкинист профессор Фридкин Владимир Михайлович, член различных зарубежных академий и университетов, как-то в Риме, занимаясь не столько Пушкиным, сколько Дантесом и Натальей Николаевной, попал на виллу, если я не ошибаюсь, Волконской, а сейчас там резиденция английского посла в Италии.
Слово за слово, и за культурно-светским разговором выяснилось, что когда-то нынешний хозяин виллы служил в английском посольстве Сенегала. Володя, любитель художественного устного рассказа, прочел стихи Сани о жене французского посла, с красочными и веселыми комментариями о высокой груди нагой ноги. Посол и его жена серьезно и озабоченно стали выяснять, в каком году это было. "Слушай, - обратилась жена посла к супругу, - это же, наверное, Жермена?" Володя пытался объяснить, что все это выдумка, поэтический вымысел, мыслительное гуляние художника, но, как часто бывает, люди, как ты им ни талдычь, в литературном герое норовят обнаружить реальное лицо. И собеседники нашего профессора отвлеклись от своего разговорчивого гостя и стали перечислять миллион женских имен времен своей прошлой дипломатической деятельности. И каждый раз спрашивали профессора: "А, может, это была Мари?" А он, уже негодуя на себя за болтливость, пытался все же убедить хозяев, что в любом случае, даже если этот факт имел место, он, Фридкин, совсем не в курсе деталей.
Впрочем, к этой загадке Городницкий имеет косвенное отношение. Но он ее породил.
Поэт имеет на это право. А?
КЕПКА ОКУДЖАВЫ
Булат не любил, а может, боялся летать на самолетах. Да собственно, куда летать-то? Он еще тогда был невыездной, а в Ригу, Ленинград, Тбилиси или Крым вполне и поезд сойдет. Но вот начались первые поездки - прорвало плотину еще в брежневские времена, и каждый раз не только для него, для всех нас это было волнующее событие.
В то время неписаным законом было устоять при прямой покупке "партией и правительством". Но порой сдавались при возможности поехать в страны уже много лет гниющего капитала. После чего павшие, в своем глазу бревна не видевшие, смотрели на мир взором ясным и глазами ели начальство. Но к Булату это отношения не имело. Даже не в принципах дело, а в гордости его. Не могу себе представить Булата, отвечающего на вопросы маразматиков из выездной комиссии райкома: "А скажите нам: кто сейчас руководитель компартии Венесуэлы?" Тьфу ты… Даже вспоминать тошно. Говорили о гордости кавказской, а, по-моему, просто достоинство истинного интеллигента. Истинный-то блюдет честь свою не слабее горского князя. Истинных, наверное, как и князей, мало. Он - был.
Одна из первых поездок его была в Гамбург, и он по старой привычке сел в поезд. Он уехал, и все радовались такому его успеху. Только сейчас понимаешь, какими были мы самодовольными дураками, порой просто мелкими людишками с хорошими мыслями, правда, чаще приватными, кухонными… и по месту высказывания, да и по существу.
Он уехал вчера, а сегодня днем вдруг стук в дверь моего кабинета в больнице - и в проеме Булат.
Не описать моего удивления. Впрочем, удивление было мимолетно. В силу профессии моей удивление сменилось беспокойством.
Даже и без отъезда в Гамбург накануне, да еще и без предваряющего звонка, ко мне так просто не приходят. Может, и к сожалению. Я всегда мечтал, чтобы ко мне тянуло без оглядки на мою работу. Но профессия надела что-то вроде кандалов на мои взаимоотношения с друзьями, на отношение ко мне, на мое отношение, в конце-то концов, к себе.
И когда Булат, уехавший вчера в Гамбург, возник на моем пороге, я подумал: что-то со здоровьем!
Я не могу вспомнить, в чем был тогда Булат, - настолько пронзительно в моем мозгу нарисован образ испуганного Булата. Наверное, он был в своей кожаной курточке. В те дни кожаный прикид был большой редкостью. Своей кожаной одежды у нас, по-моему, не было со времен гражданской войны. А незадолго до того, когда мы с Булатом были в Дубултах, он мне сетовал, что не может добыть куртку или пиджак из кожи, о чем давно мечтает. И вскоре после того кто-то подарил ему вымечтанное. Кажется, Миша Рощин. И Булат не расставался с этим подарком. И еще мне запомнилась необычная кепочка, такая рдяно-коричневая, почти красная. И в клетку… а, может, в полоску.
Вообще-то он отродясь и до конца дней не носил ничего бросающегося в глаза. Вот когда ко мне в больницу приходит Евтушенко, от его разноцветной кепочки мои девочки-сестры просто цепенеют. Евтушенко, кстати, кепочки коллекционирует, что многое в нем объясняет…
Кепки бросаются в глаза в первую очередь не от их расцветки, а от манеры ношения. Например, их можно напяливать, накидывать на голову, так сказать, по-ленински. Да и все его приспешники тоже носили кепки, отодвинув основную ее часть от козырька назад. Эдакая рабочая лихость. А держишь речь - ее в руку возьмешь, сомнешь и даешь ею отмашку, будто шашкою рубаешь по капитализму. Они, политики наши тех времен, видно, хотели отличаться от буржуазных деятелей, с которыми они общались в эмиграции, или от тех, что из прошлого этапа российской истории. Те ходили в шляпах, котелках, цилиндрах. А тут, нате вам, выкусите - кепка, для бесшабашной революционности мы еще заломим назад. А те, кто мнил себя полководцем, серьезные ребята типа Троцкого, Сталина, - те в картузах полувоенных. Вроде бы и не фуражки царского времени или белогвардейские, но и не кепки, хотя все же ближе к кепкам.
А еще кепки были национально-географическим признаком. Скажем, кепки кавказские - широкие, блинообразные "аэродромы". Почему на Кавказе выбрали эту форму головного убора - не знаю.
Наконец, кепки сегодняшнего дня. Вот у Жириновского полукепка-полукартуз. Такие полу- я встречал на старых снимках и в кино дореволюционном на евреях из местечек. Тут, наверное, Жирик дал промашку. А может, и великий смысл заложил. Ну и, безусловно, кожаная кепка столичного мэра. Это уж настолько его прикид, что порой его даже кличут "Кепкой". Кепка был, Кепка сказал, ну и так далее…
Так вот, возвращаясь на четверть века назад. Булат вошел и повесил кепку на вешалку…
Выяснилось вот что: в поезде у него начало чесаться тело, появилась крапивница, он стал задыхаться, стало ему столь нехорошо, что в Бресте он выскочил, побежал в аэропорт. В аэропорт! На самолете! Чего боялся больше? Смерти или катастрофы?..
Тут и кончился его страх перед самолетами. В дальнейшем он много летал. Чуть ли не каждый год в Америку - не по морю же идти. По мне, так плыть на чем-то страшнее. На самолете, в случае чего, недолго мучаться. А в море сколько еще барахтаться, уцепившись, если повезет, за какой-нибудь бочонок или полено.
Итак, типичная аллергия с астматическим компонентом. Болезнь не для моего отделения, но я положил его к себе. Разумеется, терапевты ради Булата бегали бы и дальше, чем в соседний корпус. Это же сам Окуджава!
А сам Окуджава прошел в отдельную палату и, стесняясь своей известности, отсиживался в этой келье-камере, не высовывая носа. Лишь когда слышал, что в коридоре пусто, быстро проходил к моему кабинету - я ему оставлял ключ - и звонил по делам, друзьям, домой.
У Булата порой трогательно сочеталась стеснительность, застенчивость с… Не знаю, как это назвать. Он стопорился, когда встретивший его столбенел. То была переходная пора от неприятия его властями и высоким, как ныне говорят, рейтингом. И чем больше ходило слухов о неприязненном к нему отношении верхов, тем больше, естественно, он становился мил обществу. Булат, ну прямо как девушка, терялся, тушевался, не знал, как вести себя. Потому пробегал ко мне в кабинет тишком. "Мне неловко, - говорил он, - как же мне объяснять, почему я хожу к заведующему в кабинет?". Будто кто-то его спросит… Потом-то он привык к своей популярности, узнаваемости. Однажды, помню, мы зашли в ресторан ЦДЛ пообедать. Официантка, по старой дружбе, говорит: "Булат, подожди немного, я сейчас занята, вот тот стол обслужу и подойду". - "Так еще со мной здесь не разговаривали", - вдруг сказал Булат. Мне почудилось тогда, что и эта показная реакция была следствием его вечной стеснительности. Он стеснялся стоять на виду и ждать, когда его поймут, полюбят… А может, это моя фантазия. Природа стеснительности не всегда ясна. Я сам стеснительный человек. Даже ради уточнения адреса стесняюсь обратиться к прохожему. Лишь с годами я понял, что это просто результат самодовольства. Боязнь оказаться в смешном положении. У Булата застенчивость была иного рода - мне казалось, что он боится другого поставить в неловкое, смешное положение…
Булат поехал в Гамбург, и на него обрушилась тяжелейшая болезнь. Аллергия плюс астма - что потом его и погубило в Париже… Аллергия чудовищная. Даже на хлеб он выдавал кожную реакцию. Дыхательные же проявления постепенно уменьшались. Оле, жене его, приходилось ежедневно что-то менять в диете и каждый день ездить от Речного вокзала, где они тогда жили, к нам, в Кунцево.
После некоторого улучшения с дыханием застопорились мы на кожных проявлениях - чуть что не так, появлялась крапивница. В конце концов, пришлось ему перейти в другую больницу, в специализированное аллергологическое отделение…
Верхняя его одежда висела в шкафу, в моем кабинете, а кепочка - на внешней вешалке, за шкафом. Когда он стал одеваться перед отъездом, кепочки мы не обнаружили. Кабинет у меня, пока я на работе, не запирался. Кто-то спер.
Так до сих пор и не знаю: кепочка ли, сама по себе необычная, притянула руку экспроприатора или то был сувенир, грех Булатова фаната…
Но с той поры почему-то больше я никогда не видел на Булате одежды нестандартной.
БОЛЬШАЯ ЖИЗНЬ В МАЛЕНЬКОМ ГОРОДКЕ
Италия. Милан. Поезд. Римини. И вот уже вечер - я у Тонино и Лоры. Дом в горах. За окном шумит ветер, проливной дождь, но в доме тепло. Я устал, мне бы лечь да заснуть, но душа графомана тянет руку к перу. И я пишу, с ходу, так сказать, хочу зафиксировать настоящее. Строго говоря, настоящего не существует. Есть явное прошлое и гипотетическое будущее; но также существует скользящая с неимоверной быстротой, мелькающая грань между ними. И эта грань бежит сейчас с быстротой моей руки…
В Римини, на вокзале, встретил меня Джанни. Добрый человек. Его улыбка без зубов, его растрепанные волосы - все, прямо, стреляет, вспыхивает добротой. Потрясающе! Ну как может подобное добро быть с кулаками? А Тонино горюет, что у нас нет литературы абсурда. Добро и кулак несовместимы, как гений и злодейство… Джанни приехал в Римини специально, чтобы встретить меня. Чтоб я не мыкался по автобусам.
Он узнал меня сразу - мы уже виделись. И я узнал его. Высокий, худой. Зубов - кот наплакал. Не лечит и не вставляет принципиально. К родному городу своему отношение иное. Ходит по нему - и то камни где-то красиво уложит, подправит, то фонтан где-то строить начнет. Они с Тонино вдвоем следят за городом, за его красотой, опрятностью, естественностью. Пользуясь своим значением и популярностью, Тонино давит на мэра и многого добивается к вящей пользе города.
Много людей ходят в красном. Что ли, модно нынче так? В России "красное" происходит от "красивого". А может, наоборот. И с противоположным значением. Знамя наше - кровь рабочих, погибших за правое дело. Пионерский галстук - кровь революционеров на шее ребенка. Какой-то макабрический бред. А здесь - просто модно. Что значит - модно?..
Мы поднимаемся в машине в горы. То на одной из вершин, то на другой видны крепости. А вот и городок в горах. Это Сан-Марино.
Проехали какой-то маленький городишко, на площади толпа хорошо одетых людей под охраной трех всадников в средневековой одежде, но в очках. "Что это?" - "Сан-Марта". Праздник святого Мартына.
Едем выше, выше. Машин полно. Оказывается, едем в ресторан. Видно, сестренка обед не приготовила, и, стало быть, есть будем в ресторане.
А вот и ресторан. Вошли. Боже мой! Длиннющие столы, ор, гам - человек двести. Во главе сидит Тонино. Оказывается, праздник - какой-то сыр год лежал в земле, где и становился сыром. Юбилей сыра! По этому поводу Тонино нарисовал и напечатал свой очередной плакат, которые он время от времени издает и вывешивает в городах. "Тонино, кто это?" - "Это жители здешние: тут и крестьяне, и коммунисты, и социалисты, и… И все… Это добрые все люди". И все вместе: чиновники, ученые, писатели, крестьяне, художники, социалисты, артисты…
Почему же, за что нам?!
Помню, как лет семь назад я привел на Красную площадь друзей Тонино, семейство Маджолли. Они огляделись, осмотрели: "Bellissimo!" Дружный, несколько раз повторенный возглас. И я огляделся, осмотрел как бы новыми, чужими глазами. Действительно! Как красиво! Если бы выкинуть из памяти цоканье летящих коней с тачанками и пулеметами, тяжелый топот армейских сапог, скрежет, грохот, лязг и рык танков, медленно двигающиеся ракеты, все увеличивающиеся и увеличивающиеся по мере их выползания на площадь. И этих монстров наверху, на гробнице, следящих с животной радостью за той злой силой, что продвигалась под ними (над нами) по площади и давила каждого из нас оптом и в розницу. На наших глазах пелена, и мы не видим красоты на том месте, где были кровь, грязь и ложь. Потому и невыносима для нашего глаза красота, потому и не спасает…
А Тонино говорит, что в Италии люди искусства, литературы, культуры не могут жить лишь своим любимым делом.
Они все тут зависят от заработка, от денег. И становятся слугами системы.
У нас мы зависели не впрямую от денег, а от привилегий, положения, распределения благ. Нам, пишущим, помогали по принципу "плюс к деньгам". И плюс был первее, важнее. И плюс был более зависим от распределяющего, чем заработки. Мы (некая элита) могли поехать в Дом творчества, нам легче было купить машину, был у нас, избранных, закрытый для остального мира ресторан, свой книжный магазин, в случае нужды нас мог ссудить Литфонд.
Слуга системы ищет себе новые, дополнительные заработки - все зависит лишь от количества денег и привилегий… Убрав последние, сразу лишаешь всего. Сколько же надо накопить денег, чтобы не бояться лишения привилегий?! Конечно, более всего это относится к купленной элите чиновникам и другим разным рычагам, винтикам, шестеренкам, трансмиссиям режима. И чем выше ты забрался - тем большая зависимость. Естественно, падать с большей высоты - и больнее, и опаснее, и ближе к гибели.
У них слуги системы - у нас рабы режима.
Прошлись по Пеннабилли, городу, городку, городочку в полторы тысячи жителей. Тонино и Джанни здесь все перевернули. Джанни - даже президент какой-то выставки.
Здесь реставрационные мастерские. Это большой дом, куда чуть ли не со всего света слетаются реставраторы.
Театр XVI века. Закрыт - готовят к реставрации. Осмотреть его нутро можно только через щелку в дверях. В театре пять ярусов. По размерам зал не уступает большим московским театрам (полторы тысячи сельчан!). Неподалеку от театра собор и пристроенный к нему дом с объявлением о какой-то выставке. Оказывается, это местный Киноцентр.
В стены некоторых домов вделаны керамические плитки с Тониновыми текстами. Вот, например, некролог синьоре, что прожила в этом самом доме более восьмидесяти лет, охраняла цветы, как написано на памятной плитке, и ничего не просила ни у людей, ни у Бога, кроме дарования ей легкой смерти. В марте 91 года она уснула, чтобы никогда больше не проснуться - и это увековечено.
Да кто же знает, легка такая смерть или тяжела? Для окружающих легка. А как происходит умирание, и сколько длится оно, и какими мерами там все исчисляется, - нам неведомо; никто еще не вернулся и не рассказал…
А еще Тонино создал здесь Сад забытых деревьев. Он с помощью друзей, учеников, соратников и мэра собрал по Италии деревья, которые перестали выращивать и которые практически вымерли в Италии. Да и не только в Италии. А я даже не знаю, есть ли такие у нас в России - вымершие деревья?.. Эти деревья высадили, за ними ухаживают, растят - авось, возродят.
А еще из старых разрушенных церквей Италии они насобирали камней, после чего из этого мусора сотворили символическую часовню. А вот одинокая дверь и рядом еще один керамический комментарий Тонино Гуэрра, что дверь в часовню, хотя часовни нет - имитация памяти кого-то, или чего-то, что я не запомнил.
Камни разрушенных церквей. Старинные камни. Собственно, камни всегда старинные. Чтобы камни создались, нужны века… тысячелетия. Старинные камни?! Это кирпич старинным может быть.
Тонино много лет насаждал на стенах домов города картины и разместил их так, что от торчащей посередине каждой картины стрелы падает тень. Солнечные часы. Так что в солнечную погоду, когда люди на улице, в любой части городка можно увидеть на стене время. Было бы солнце - будет и время. А в одном месте солнечные часы выложены на земле. Отмечено, в каком месте должен встать человек, чтобы по тени от самого себя определить время. "Я" мера времени?
Стены старых домов он украсил керамическими афоризмами, пожеланиями, наставлениями. На одной плитке я прочел приблизительно такие стихи: "Ты любишь цветы - и рвешь их; ты любишь животных - и ешь мясо; ты говоришь, что любишь меня - я боюсь тебя". Еще одна настенная керамика: "Если у собаки много денег, ее зовут Синьор Собака".
Он разбросал по разным домам керамические некрологи людям, жившим в этих стенах, излучавшим доброту и любовь, благодаря которым еще возможно жить на этой земле. (И без особого постановления правительства.)
Придумал он "Музей одной картины". В некоем месте в горах, после землетрясения, несколько веков тому назад разрушилась церковь. Земля в этом месте была зыбка, временами тряслась, и здесь никак не могли восстановить храм. Однажды, по легенде, летом выпал снег и при таянии сохранился лишь в одном месте. Люди расценили это как знак, решив, что церковь надо строить именно тут. Построили. И она стоит до сих пор. Тонино написал об этом стихи. Художник на эту тему написал большую картину. И стоит в Пеннабилли музей, где в одной комнате на стене только стихи Гуэрра, в другой - только картина во всю стену…