Извивы памяти - Юлий Крелин 5 стр.


Умер он относительно молодым, пятидесяти семи лет. Проводить Юрия Павловича пришло много любивших его ленинградцев, немало было и приехавших нас, москвичей. Все друзья его в то время были еще, так сказать, во вполне пьющем возрасте. На поминках выпивка часто переходит за грань достаточного для поминовения. Ну и, разумеется, иные растеряли к концу дня контроль над своими ограничителями. Одним из любящих Германа был и Израиль Моисеевич Меттер, друг и сосед по даче, в результате чего и был в то время самым близким и самым частым собеседником, а отчасти и собутыльником. Израиль Моисеевич, Сёлик - так звали его близкие друзья, был дивный писатель, один из немногих действующих литераторов, хорошо владевших русским языком. Удивительна, по тому времени, была его порядочность и смелость - известен был он и тем, что во время одной писательской разборки Зощенко, когда тот, оглушенный, растоптанный, не понимающий этих чертовых советских необходимостей, уходил с кафедры, Сёлик поднялся и зааплодировал. Не надо добавлять, что его хлопки были одиноки, как смех Остапа Ибрагимовича Бендера при словах начальствующего оратора: "Трамвай построить - это вам не ешака купить".

Был и приехавший из Москвы Штейн Александр Петрович, не отличавшийся достоинствами Меттера; в кампанию борьбы за приоритет всего русского, вплоть "до Россия - родина слонов", он быстро опередил заказ, сделанный, кажется, Симонову, и сочинил пьесу, осуждающую… ну и так далее.

Персонажи расставлены - сюжет покатился. Сёлик, перейдя упомянутую грань, решил попенять Штейну за тот самый грех; слово за слово - и дело кончилось дракой промеж почтенных литераторов по принципиальному вопросу. Но все это я вспоминаю к тому, что дружно поминающие не столь печалились по поводу инцидента, сколь радовались тому, как бы был доволен Юрочка, если б знал про подобный конфликт и его разрешение на своих поминках. "Это же для него, по его сценарию!.."

Угощение! Были у него поводы относиться к этому действу, кормлению, по-разному. Это не только гостевое мероприятие, но и важный фактор существования, театр. Например, когда Анна Ахматова, в пору своих невеселых дней, попала в больницу с аппендицитом (кстати, ЮП руку приложил для госпитализации ее), а, так сказать, "прогрессивная общественность" ахала и охала по поводу коек в коридоре, он сказал: "Надо же подумать и об элементарной еде для старухи" - и поехал с какими-то кастрюлями в больницу.

Трепетное отношение к еде и, как следствие, к полуерническому, а порой и буффонному угощению, было связано с невеселым периодом в нашей жизни, который он называл "посадочной площадкой". В дни борьбы с космополитами на него высочайше (или кто-то чуть пониже) рассердились за то, что он своего положительного персонажа, подполковника медицинской службы, сделал евреем, а его оппонента - русским с карикатурной фамилией Курочка. Германа клеймили в газетах, делали героем фельетонов, с ним расторгли все договора, нигде не печатали - короче, лишили всякого довольствия. Что ждет его в конце туннеля - он от страха и знать не хотел. Но есть-то надо, кормить двух детей надо. За городом, где они тогда жили, купили кур и надеялись на получение от них яиц. Каждый должен заниматься своим делом - Татьяна Александровна каждое утро спускалась к сараюшке, так сказать, в птичник, и ничего не находила. Но однажды двор огласил ее радостный крик: "Юрочка! Есть яйца!" И торжественно внесла "урожай" в дом. Радость ее была разрушена, когда на яйцах были обнаружены магазинные штампы с датой их рождения. Юрий Павлович, желая порадовать семью, на последние деньги принес их из магазина "Диета".

Мы с ним быстро нашли контакт. С ним было легко. Мы провели замечательные три дня в его флигельке-избе, где он и работал, и спал, и гостей принимал, и гонял чаи с коньячком, когда кто-нибудь приходил. В большой дом он переходил лишь на обед или в дни торжественных приездов высоких, но не близких людей.

Он меня спросил, где живу в Москве, и я рассказал, что снимаю квартиру и собираю, уже собрал деньги на кооператив. "А как же вы будете отдавать?" - "Я скоро защищаю диссертацию и прибавку в сто рублей буду сохранять. За полтора года наберу. Да и брал я по малым порциям у разных. Кому раньше отдам, кому потом". - "Бред, Юля. Возьмите у меня сейчас все, раздайте всем эти мелочные долги, а мне отдадите, когда сможете. Я сейчас вполне богатый господин". И без перехода: "Ваши рассказы будут где-то печататься?" - "Они напечатаны у Твардовского, вы же читали". - "Я говорю про книгу, чтобы их все напечатали". - "Этого я не знаю. Не думал об этом". - "И напрасно. Раз напечатались, к этому надо относиться серьезно, профессионально".

Он снял трубку и заказал Москву. Его тотчас соединили - даже на телефонной станции либо по номеру, либо по голосу, но его узнавали. Он просто купался в этих волнах узнавания, в особенности когда на глазах у мира мог кому-нибудь помочь. Он по-детски радовался, когда его окружали мишурным почетом. Особенно, когда это были местные власти - на даче, например, или в Ленинграде, где его любили в милиции. Когда похороны его сопровождались милицией и светофоры давали зеленую улицу, все говорили, как бы был этим доволен САМ.

Так вот он позвонил: "Ольга Васильевна, вы читали последний "Новый мир"? А Крелина читали? Ну и как вам? Я думаю, пока его никто не захомутал, успейте вы. У него там только треть его рассказов. Я думаю, стоит. Он действующий хирург, а вы знаете мою слабость к хирургам. Я дам рецензию, а пока возьмите телефон его…" Трубку положил и ко мне: "Издательство "Советская Россия". Она моя редактор по трилогии. Замечательная женщина позвонит, не отказывайтесь. После этих рассказов надо становиться профессионалом".

Узнав, что у меня написана еще повесть, он позвонил в "Звезду", Александру Семеновичу Смоляну, попросил прочитать и, если… Короче, и здесь меня пристроил - напечатали.

Мой первый лоббист - и даже спонсор.

Он приезжал в Москву. Я часто ездил в Ленинград, и чем больше забирала его болезнь, тем чаще там бывал, а он, естественно, уже не мог ездить к нам.

В то время в Москве появились импортные сигареты: "Astor", "HB", "Peer", "Lux" - ну и прочие, всех не помню, а сейчас их называл, тренируя память. Все эти сигареты были лучше наших, и Герман каждого, кто ехал из Москвы в Ленинград, просил привезти ему чемодан этих сигарет. Он был уверен, что они скоро исчезнут. Раньше их курили только в ЦК нашей пролетарской партии. Юрий Павлович оказался прав - скоро это счастье курильщика оборвалось. И изба его, и в городе кабинет, и кладовка - все было забито блоками сигарет. Он был доволен и ернически-чванливо ухмылялся: "До конца жизни я обеспечен хорошими сигаретами". Он опять оказался прав вдова его Татьяна Александровна долго еще докуривала его табачные накопления…

В тот день я получил сигнальный экземпляр своей книги "Семь дней в неделю", которой он оказался крестным отцом. Но позвонить, чтобы сказать ему об этом, не успел - Леша позвонил раньше.

- Юлик, папе совсем худо. Приезжайте сейчас с дядей Даней. Ему я уже звонил.

С Даней мы встретились в метро. "Юля, Туся категорически возражает, чтоб мы летели на самолете. Я спорить не стал, но это же глупо. Мы ей позвоним оттуда, будто приехали на поезде". (ЮП называл ее "тиран-ротозей").

Книгу я положил в карман, надеясь подарить ее Юрию Павловичу.

Какая там книга! Он с трудом говорил. Но продолжал выкуривать свои запасы. Сигарета все время вываливалась из его пальцев. Слова выдавливал из себя трудно, но пытался шутить: "Я давно уже не дедушка, а сейчас даже не бабушка". Это были чуть ли не последние его слова. Сигарета выпала, и он заснул после сделанного ему укола. И не проснулся.

В ПОЛИКЛИНИКЕ

Маргарита Иосифовна Алигер сделала крайне удивленное лицо: "Как?! Вы, действующий хирург, сядете в нашу писательскую поликлинику?! Вы будете принимать наших капризуль?!" - "Да я временно, Маргарита Иосифовна. Пока не оклемаюсь после травмы. Пока Паша Гилис не выздоровеет".

Я был после автоаварии, а Паша, коллега по больнице, потерял ногу и был заинтересован в работе именно здесь, в этой поликлинике, где по вызовам возили на машине, а приемы и толчея были не столь утомительны.

- Ну-ну, Юля, посмотрим, как вы заговорите при встрече с очередным гением…

- Нет, Маргарита, ты не права, - Даниил Семенович Данин, в доме которого происходил этот разговор, тоже включился в обсуждение моей будущей работы. - Да, приходит автор, хороший он или плохой, но он творец. Если он не будет чувствовать, что сделал максимум возможного, он не отдаст рукопись никому, на просмотр даже. А мера у всякого - Я.

Софья Дмитриевна, жена Данина:

- Максимум?! А с какой радостью начальствующие бездари разрешают мне, редактору, переписывать их целыми страницами? И не теряют при этом чувство собственной гениальности…

- Туся, а почему только начальствующие?

- Да потому, что бездарь неначальствующую никто мне редактировать не даст.

Дальше разговор пошел по линии обсуждения бездарности, гениальности, всегда ли доволен взыскательный художник, и совсем ушла в сторону моя грядущая работа. Лишь когда мы прощались, они пожелали мне удач на новом, хоть и временном, поприще и потребовали в ближайшем будущем встречи жаждут впечатлений.

- Врачебная тайна - живые люди, - возразил я.

- Не надо конкретно о живых людях. Общее впечатление. А кое-что до поры до времени запишите. Жаль - не записывал.

De mortibus - aut bene, aut nihil? А вот и неправильно. Это про живых плохое надо говорить с осторожностью - у него, живого, впереди есть еще время, может стать лучше. Живому надо показывать его хорошее.

А о мертвом можно говорить все - по делам его.

Я на приеме. (Медведь на воеводстве.)

- Здравствуйте. Я писатель Рудерман. (Кто такой? Первый раз слышу. Я некультурен или он никто? Что написал?) Я автор "Тачанки". (Господи! "Эх, тачанка-ростовчанка, наша гордость и краса… все четыре колеса". Что-то из каменного века…) Я один из основателей Союза советских писателей, участник первого съезда. (Во куда докатила его тачанка! Классик, можно сказать, а никому не известен… мне, во всяком случае, неизвестен.) А вас я вижу первый раз. Вы кто?

- Я здесь новый доктор - хирург.

- Вижу, что хирург. Видите ли, доктор, мне запретили курить, а я без этого не могу работать.

- Так вам уже запретили, что же я могу еще вам сказать? Снять заклятие? Это же не от запрещающего зависит, а от вашего организма.

- Видите ли, я пишу мемуары, и мне необходимо напряженно работать.

Что же он там вспоминает, что аж курить надо? Я, кроме этой тачанки, стало быть, ничего о нем не знаю. Неловко как-то.

- Вы же вольны выбирать. Решайте сами, что для вас важнее. Курить вредно, наверное, вообще. Как это доктор может сказать - курите на здоровье? А вам запретили по какому-то конкретному поводу?

- У меня ноги порой болят.

- Давайте посмотрим. Но только все равно я не могу дать вам индульгенцию.

- Как же мне быть? Как работать?

- Знаете песню: "Думайте сами, решайте сами - иметь или не иметь"? Кто написал, я не знаю.

- И я не знаю.

Через несколько дней я встретился с Маргаритой Иосифовной. И спросил ее о Рудермане - мне было совестно, что я не знал классика. Всезнающая Маргарита меня успокоила - могу и не знать, его никто не знает. "Несчастный человек - написал эту свою "Тачанку" и жил с каждого исполнения ее, скажем, по радио или на концертах. Ее часто исполняли - готовились к войне. Еще пели "Если завтра война". Он давно ничего не писал. Отец-основатель воспоминания! Ну, подождем".

В то время была такая игра в писательских компаниях. Раскрывался справочник Союза писателей и зачитывалось имя, попавшее под палец ведущего (банкомета). Кто не знал, клал в банк гривенник. Никто не знал - банк рос. Чаще всего банк накапливался - большинство членов Союза были неизвестны. Наконец, кто-то срывал банк. Маргарита в этой игре была чемпионом…

Уж коли об играх, была и еще одна: из сложных слов образовывать еврейские имена и фамилии, сходные по звучанию. Например светофор - Света Фор, телевизор - Циля Визир, стеллаж - Стелла Лаж, ну и так далее.

А еще тогда же был выведен закон: каждое существительное мужского рода - еврейская фамилия, существительное женского - украинская. Опять примеры: Фонарь - Абрам, Лампа - Остап; Наум Грейдер и Андрий Телега; Ханна Шприц и Ганна Игла, Хаим Шов и Иван Рана. Развлекались…

Но вернемся к Рудерману. Маргарита поковырялась в своей памяти и сказала: "Была с ним такая история: пятого марта пятьдесят третьего года объявили о смерти Сталина, а несчастному Рудерману, "Тачанку" которого уже давно не пели, кто-то отказал за недорого диван. Но забрать его надо было тотчас. Редкая удача - диван хороший и недорогой. И он, водрузив диван на санки, поволок его, словно варяг под Вологдой по дороге в греки, домой. Составил кратчайший маршрут, который по его лоции проходил через Пушкинскую площадь. А та, на беду его и всей Москвы, кстати, уже была оцеплена, и народ уже накапливался и ломился поглядеть на мертвого вождя. И на этом фоне волнения и страха, запретов и желаний на Пушкинскую площадь пытается въехать волокущаяся отцом-основателем и классиком кладь по имени диван. Первый же милиционер в капитанском звании очумел от столь непредвиденного возмущения наступившего на площади беспокойства. Капитан кинулся к возмутителю беспокойства: "Ты куда прешь с таратайкой своей? Пошел вон! Убрать!" И еще ряд экспрессивных междометий. В свою очередь ошалелый волокитчик (или волокушник, как там его назвать) обратился к начальнику со смиренной речью: "Товарищ капитан, я писатель Рудерман…" - "Ты пьян!" тоже в рифму вскричал милиционер. "Нет, товарищ капитан, я нисколечко не пьян…" - "Вон отсюда, к е…" (ну, скажем, к Евгении Марковне). - "Но, товарищ капитан, я писатель Рудерман, я купил себе диван и нисколечко не пьян…" Тут и капитан понял, что перед ним не только писатель, но и поэт. История умалчивает, чем завершился эпизод, но диван в столь нестандартный для державы день все же был доставлен на место, водружен в квартиру, и на него был, в свою очередь, водружен писатель Рудерман, опьяненный редкостной удачей.

- А это правда, Маргарита Иосифовна?

- Говорят…

Арсений Александрович Тарковский был малоизвестным, но почти великим поэтом. Его практически не печатали, но интеллигенция знала его стихи или, по крайней мере, слыхала о нем. Я принадлежал к той части интеллигенции, что слыхала, но почти не знала стихов. Имя это вызывало почтительное перешептывание либо просто удивление. Когда я увидел на столе карточку с его именем, то, еще не привыкнув к столь громким именам, заробел и не знал, как вести себя, коль такой человек сидит в очереди ко мне. Но не мог же я выйти и вызвать его без очереди. Ведь все остальные здесь тоже гении. Я тогда не знал, что он инвалид войны, что у него одна нога, - это могло быть причиной внеочередной помощи. Впрочем, Арсений Александрович все равно бы не пошел без очереди. Да и не он, оказывается, ждал моего приема. Пришла его жена и очень просила меня пойти к ним домой после приема, потому что сам Арсений Александрович не может.

- А что у него?

- Заноза.

- ?!

Но Тарковский… И я не стал уточнять, пошел. Арсений Александрович лежал на боку в странной позе.

- Здравствуйте, Юлий Зусманович, - узнал, оказывается, как меня зовут. - Рад с вами познакомиться. С большим интересом прочел вас в "Новом мире". - Я был смущен, тем более, что не мог ему ответить на том же уровне, хотя еще более его был рад его увидеть и познакомиться. - Видите, какая странная беда со мной приключилась. Я натирал пол. Электрополотера у меня нет. Ногой, как вы понимаете, не могу. Сидя на полу, рукой. И вот беда, - он смущенно, - что-то большое и серьезное вонзилось в жопу. Извините. Может, и не страшно… но страшно. Извините… Не посмотрите?

- За тем и пришел.

Большая щепка от паркета торчала из его ягодицы. Проблемы не было.

Обошлось без последствий. Сразу я не ушел. Мы еще поговорили о том о сем…

Пришел на прием Вирта Николай Евгеньевич. Еще в детстве читал я его "Одиночество", а значительно позднее "Закономерность". Первое, помню, мне понравилось. Вторая книга оказалась много слабее. А потом пошли всякие там "Заговоры обреченных", о чем ни говорить, ни вспоминать не хочется.

Вирта пришел суровый и значительный. Я даже не помню сейчас, какова была причина появиться у хирурга. Запомнил его сумрачность и неразговорчивость. То ли настроение было таково, то ли боялся сбросить ненароком покров величия. К тому же тогда напечатаны были какие-то фельетоны о его даче за каким-то невероятным забором. После осмотра, сидя на стуле и согнувшись, завязывал ботинки, бурчал мне про что-то негодное в нашей жизни, не нравящееся ему.

И вдруг в моей замусоренной памяти всплыло из его "Закономерности":

- Как писал Лева Кагарде в своем трактате о подлости, неизвестно, что окажется из плохого полезным.

И чего это я свою "образованность решил показать и говорить про непонятное" (по Чехову)?! Самому стало стыдно.

Вирта замер. Я видел только застывшую его спину и замершие пальцы, крепко сжавшие шнурки ботинок.

- Что?! Что вы сказали? О чем вы? Что вы сказали?

То ли он испугался, то ли решил, что ослышался, а может, просто припоминал когда-то слышанное имя, да вдруг понял: не слышанное - им придуманное.

- Лева Кагарде…

Он распрямился, будто и выше стал.

- Вы читали?!

- Читал. Давно.

Он даже не стал ничего говорить о книге. Лицо его осветилось, сумрачность - как корова языком слизнула.

- Спасибо, доктор, за помощь. - И светлый, как молодка, получившая первое серьезное предложение, вышел из кабинета.

Как легко людям доставить радость, а мы этого совсем не делаем - все думаем, кому доставить ее, кому нет…

А?

ПЕРВЫЙ ГОНОРАР

С Валей Готлиб я учился в первом классе. Недолго это продолжалось: наступила война. И в следующий раз я ее увидел в институте, когда мы оба учились на третьем курсе. Только она познавала медицину в Первом медицинском, а я во Втором. Жила она на Арбате, как и прежде, но уже без родителей, а с мужем-однокурсником Герой Кулаковым, будущим академиком, с двумя сестрами-близнецами и с их мужьями. Отец, известный московский уролог, умер, не успев дождаться кампании, когда б его посадили вместе с другими профессорами-евреями из Кремлевки. А мама пошла работать в лабораторию, где погибла во время пожара.

Ребята, все студенты, жили на шестом этаже, в большой квартире, когда-то сделанной из двух и выходившей на площадки двух подъездов. С одной стороны на площадке они соседствовали с Мариэттой Сергеевной Шагинян и крепко дружили с дочерью ее Мирэлью и ее мужем Виктором Цигалем. Оба они художники.

Я до сих пор не понимаю, как им шестерым удалось не только жить сносно, но и всем окончить вузы. Все три девочки стали врачами, а ребята кто кем. Самым старшим в доме был Гера. Он успел захватить конец войны в армии, на Дальнем Востоке. Гера собирался быть урологом и стал им. У Геры были густые брови. И у его шефа-учителя были такие же. Гера объяснял этот феномен весьма оригинально: когда урологи делают цистоскопию, смотрят мочевой пузырь, моча стекает им на брови, оттого они у них у всех такие густые. Надо сказать, мы тогда еще не знали Брежнева, брови которого переменили точку отсчета в наших упражнениях на эту тему.

Назад Дальше