Том 7. Мы и они - Зинаида Гиппиус 17 стр.


Я говорю о правоте настоящих, так рожденных, декадентов, но, конечно, жаль мне и страшно, что они теперь, поддерживаемые и окруженные тьмой подражателей и фальсификаторов, так всецело завладели поэзией и литературой, что уже вся она как бы выпадает из общественности. Почти вся поэзия и литература, поскольку она декадентская, – вне движения, истории, человечества, вне борьбы между "мы" и "я"; ни она, эта литература, не имеет отношения к движению жизни и мысли, ни жизнь к ней. Я говорю про литературу – искусство, про ее уклон.

Как же это случилось? При всеобщей чепухе, смешении, соединении несоединимого, разъединении соединенного, при повсеместной извращенности понятий – ничему не надо удивляться. Говори что хочешь – все равно все слова опрокинуты вверх дном и катятся, – которое поймаешь, то и твое.

Личное борется как общее, общее как личное, каждый говорит не то, что хочет, и, наконец, не знает, чего он хочет.

Один только декадент имеет все, что хочет, – "поет на лугу". Никто его не слышит, но выходит так, что как будто он поет не один и не на лугу, как будто декадентство – литература… а ведь литература – общественна…

…В заключение, оглядываясь еще раз на всю трагическую и кровавую нелепость последнего времени, на раскалывающуюся пополам правду – на борьбу "общественников" (стадных) с индивидуалистами, на бесплодность борьбы тех и других, – в отдельности, – со всеми внешними условиями жизни, подлежащими уничтожению, – оглядываясь на все это "худо", о котором каркал Герцен, – мне хочется сказать, почему оно нам кажется таким "худым".

"Стадный" принцип общественности, ненавидящий (скрыто или явно) личность – приводит к "мещанской кристаллизации", по выражению Герцена. Остановившийся индивидуализм может привести к искусственному, более страшному, чем врожденное, декадентству. Но наше упование в том, что индивидуалист не останавливается в себе самом; расширяясь – он борется со старым соединением людей – во имя нового, такого, где он, при нераздельности с ними, – чувствовал бы и свою неслиянность. А пока – он хочет найти свою душу, чтобы было что отдать.

Герцен думал, что лишь близкие цели объединяют людей. Да, объединяют, соединяют, а по достижении их завтра – послезавтра что? – или новое разъединение, или мещанское, кристаллизованное благополучие. Бунтовщики-индивидуалисты, кажется, поняли, или хоть почуяли, что не "далекие цели – уловка" (так думал Герцен), – но именно близкие, и настоящим образом люди могут быть объединены даже не далекой целью, а лишь последней целью. Это первое и главное, необходимейшее ее условие, чтобы она была последней. И не только при ней не выбрасываются за борт, но исчезают "ближайшие цели", соединение в них, но, напротив, тогда-то сами собой они, как попутные, постоянно будут достигаться, сменяясь одна другой естественно и просто. Они сложатся сами, как сами сложились, в сказке Андерсена, упрямые льдинки в слово "Вечность", когда Кэй понял что-то высшее и далекое. А раньше он, еще непонимающий, напрасно старался складывать их своими замерзшими руками: ничего не выходило, все распадалось.

Если, действительно, есть уже люди, начинающие прозревать эту простую истину, которой не видел Герцен, правду объединения целью далекой, последней, если уже есть сознание этой правды в душах людей, живущих сейчас на земле, – не значит ли это, что правда уже на земле, уже коснулась земли? И может сойти на землю, может быть на ней?

Герцен видел черный темный коридор. Мы, в глубине его, видим белую точку. Что это такое? Выход? Как он далек! Не все ли равно? Лишь бы знать, что он есть. Не мы – выйдут другие.

Герцен сказал: "Ищите близких целей". И грустно думал при конце жизни: "Все-таки ничего не выйдет". Мы вспоминаем другие слова: ищите последнего царства, и остальное все приложится вам.

Мы будем искать и будем думать, даже при конце жизни, что – "выйдет".

Без мира

1906

Мне думалось сначала написать о двух московских сборниках, вышедших почти одновременно: "Свободная Совесть" (вып. II) и "Вопросы религии". Но я, кажется, напишу только о втором. И во втором-то многое мне непонятно; самый же смысл существования первого, "Свободной Совести", – его живое лицо, – окончательно от меня ускользает. Пришлось бы утверждать, что ни смысла, ни живого лица у этого сборника нет; а я этого не хочу. Я знаю многих участников его, как людей талантливых и значительных; если данные их статьи и не из лучших – то это еще ничего не значит. Я смысла соединения их, в одной тяжелой книжке под одной серой обложкой "Свободной Совести" не понимаю, – и лучше не буду никого судить, оставляя это на совести участников. Может быть, С. Соловьев и А. Белый знают, где и чем их произведения связаны с длинной дамской повестью о храбром генерале, любящем розы, о его героической дочери, защищавшей крепость во время усмирения Кавказа и поддержавшей честь полка; я этой связи не вижу и лгать не хочу, что вижу. Не вижу в "сборнике", в его факте – никакого "дела", ничего "общего". Оттого и не могу ничего писать.

"Вопросы религии"… это прежде всего действительно сборник, собрание людей, связанных между собой одной нитью. Если не одним пониманием (это мы сейчас увидим, одним ли пониманием они связаны), – то, во всяком случае, одним… словом. Слово это – христианство. В кратком предисловии сборника сказано, что "отдельные статьи внутренно будут объединяться общностью христианского мировоззрения". И добавлено: "но, при этом, авторам предоставляется полная свобода для выражения индивидуальных мнений и даже разногласий по вопросам второстепенной важности". Общность "христианского" (то есть одного и очень определенного) мировоззрения (то есть миропонимания, всепонимания) – вот чем связаны участники сборника, как они думают.

Действительно, при такой крепкой связи, такой всеохватывающей общности, не страшны частные, личные разногласия. Но что называют участники сборника вопросами второстепенной важности? Вопросы о насилии, об аскетизме, об устроении общественной жизни, ее идеале и завтрашней практике по пути устремления к идеалу – что это, важные или неважные вопросы? Должны ли они решаться, или хоть ставиться, не разногласно у людей одного и того же миропонимания? Или они столь второстепенны, а круг "христианского миропонимания" так узок, что вопросы эти, естественно, решаются индивидуально, каждый по-своему, за чертой?

Нет, конечно, нет. Авторы сборника "Вопросы религии" – люди глубокие, талантливые и – это главное! – искренние. Они искренно убеждены, что вопросы эти не второстепенны. Они искренно верят, что объединены для решения вопросов христианством и что христианство есть известное понимание мира. Они это говорят – и я верю, что они так верят. Верю в веру – но не в факт. Потому что если б объединяло их не слово "христианство", а одно и то же миропонимание, один и тот же взор на жизнь и мир, одно и то же его ощущение и восприятие, – не было бы в сборнике таких одиноких, одиноко мучающихся людей, ставящих самые важные, самые глубокие человеческие вопросы и одиноко, различно, по-христиански – но по-своему, только по-своему, их разрешающие.

Книга начинается статьей В. Свенцицкого: "Христианские отношения к власти и насилию", а кончается Булгаковым: "Церковь и социальный вопрос". Весь сборник посвящен отношению христианства к общественности; слишком ясно, что для авторов это не второстепенное нечто, а самое главное, самое важное; тут-то и жаждут они единодействия, веря в свое единомыслие. Булгаков последнее время пишет почти исключительно о созидании устоев для "христианской общественности". Он верит в нее мягко, трепетно, оптимистически, нежно, любовно; ему кажется, что вот-вот, еще немного, – и она уже тут, уже все есть. Он почти прав, потому что в своей, очень христианской, мягкости ему немного и нужно. Церковь христианская, в частности, православная, истинная во всем и вечная, – в данный момент истории еще чего-то не поняла, еще держится, внешними своими проявлениями, за самодержавие, – но она поймет, вот сейчас поймет, и все будет хорошо. И добрые, прогрессивные священники будут служить в храмах, – окруженных "внешним двором" – миром, "христианской" мирной жизнью, государством, – конечно, самым тоже "христианским", на социальных началах. Это будущее христианское устройство Булгаков представляет себе непременно с "внешним двором", много раз настаивает на "внешнем дворе". Выражение он взял "от писаний": он любит тексты, особенно из апостолов, но на этот раз он взял Апокалипсис. И неудачно. Ибо там говорится: "…а внешний двор храма исключи и не измеряй его; ибо он дан язычникам: они будут попирать святой город сорок два месяца".

В самом деле, какая же христианская общественная жизнь с "внешними дворами" и внутренними притворами? Но что делать, Булгаков истинно-христиански мягок. И в сборнике он доводит, последовательно, мягкую ширину свою до полного разъединения, даже до противоположения Церкви Жизни, устраняя в жизни всякое действие, делание, всякий реальный шаг. Действие его заключается лишь в "религиозном пропитывании" того положения, в котором христианское сознание тебя застало. Если ты фабрикант, если ты чиновник, если ты офицер, прими это без протеста, не ломай – "оставайся в том звании, в каком призван", приводит Булгаков цитату из послания и добавляет: только пропитывай дело свое христианским духом. Дальше в терпимости, кажется, нельзя идти. Сам автор оговаривается: "В таком отношении иные усмотрят "оппортунизм и приспособляемость"…" Он хочет отклонить от себя это обвинение, не изменяя, однако, высказанному. О, конечно, это не "оппортунизм", не "ленивое, холодное, боязливое" отношение к делу. Это только искренний, свой, взгляд на мир и сообразно своему темпераменту принятое слово "христианство". Это нисколько не мешает Булгакову искренно (лично и уединенно) верить во Христа. В этом смысле Булгаков, несомненно, был и остается христианином.

А вот другой, так же искренно, может быть, более пламенно верующий во Христа – Свенцицкий. Как же он, идя из своего миропонимания, освещает эти не второстепенные, а самые первостепенные вопросы? Если у Булгакова – христианская мягкость, нежность и терпимость, у Свенцицкого – христианская суровость, беспощадность, резкость, часто похожая на жестокость. Тихих мечтаний Булгакова он, вероятно, и не слышит. За словами его так и чудится строгий коричневый лик со сжатыми бровями, с тяжким золотым нимбом, мерцающим в лампадных лучах. "Кто не отрешится от этого, и от того, и еще от этого… тот недостоин Его", – вот что говорит все время Свенцицкий. И говорит так, что мягкие, нежные христиане, вроде Булгакова, непременно должны пугаться и трепетать, – когда он говорит. Пока говорит. Он для них не убедителен, но – внушителен. А по-своему он прав не больше, а ровно столько же, так же, как и они. Он в той же мере, такой же действительный "христианин".

В статье своей Свенцицкий, доказав как-то психо-философически, малоубедительно, но сложно, что насилие и убийство – две вещи совершенно разные, что можно, признавая насилие (над плотью, это заметьте!), не признавать убийства, кончает совсем не по-Булгаковски и даже наоборот: "Да, христиане могут и должны прибегать к насилию в отношении неверующих (понимая это слово в нашем смысле). Насилие христиан должно быть направлено не на насильственный привод ко Христу, а на ограничение той похоти, которая растлевает человечество. А потому христиане могут и должны бороться с экономическим гнетом насильственными (курс, подлинника) приемами, забастовками и т. д."… "во имя Христово, во имя изгнания из тела человеческого развращающих его сил"… "и когда Церковь отделится от государства, она должна будет начать с неверующими борьбу против существующего капиталистического строя".

Таково заключение статьи. Раньше (стр. 17) Свенцицкий, подчеркивая, выразил очень верную мысль: "Никакое христианское государство немыслимо". Он думает, что если бы весь мир сделался "христианским", то не было бы вовсе государства и была бы одна Церковь. Пока же – Церковь должна бороться с "внешними" насильственными мерами. Да, уж тут не до того, чтобы всякий фабрикант, как и рабочий, оставались мирно тем, что они есть, исподволь пропитывая свою жизнь христианским духом! Не до ожидания близкого пришествия добрых, сознательных священников! Напротив, Свенцицкий называет "церковное либеральничанье" – "полуистиной" и сурово его осуждает.

Хорошо, так что же все-таки делать и как мыслить христианину? По Булгакову или по Свенцицкому? Они оба претендуют на христианское мировоззренье. Мало того, они оба почему-то, считают, что они в одной и той же христианской Церкви, и даже именно православной. Какое же миропонимание у Церкви? Булгакова или Свенцицкого? С кем же она? Или где она? Впрочем, к Церкви мы вернемся, а пока взглянем добросовестно внутрь сборника, нет ли все-таки у Булгакова единомышленника; нет ли хоть двух, если не трех, с одинаковым "миропониманием".

Вот методист Эри. Это очень умный человек; не писатель; несомненно, тоже верующий. Он скромно озаглавил свою статью "О приходе" – но пишет явно о христианской общине как обособленной единице, подробно развивает экономическое положение, требуя все время "общения имуществ" – земли, орудий производств и т. д. Он опирается всей тяжестью со многими ссылками и текстами на первые века христианства, на первые общины апостольские. Со 132 страницы перевернем листы до 314. Булгаков пишет: "Мы отрицаем в самой идее церковно-хозяйственные общины, которых мы не знаем и в первые века христианства, и так учит об этом и ап. Павел, требовавший, чтобы каждый оставался в том звании, в котором призван (1 Кор, VII. 2), рабов оставлявший по-прежнему рабами, а господ господами"… и т. д. Выписывать далее не стоит, далее идет уже столько же против Эрна, как и против Свенцицкого с его насильственной борьбой.

Но у Эрна есть в сборнике и еще противник. Еще один верующий христианин, еще один из "объединенных тем же мировоззрением". Это Волжский. О, не методист Эрн, не мягкий христианин Булгаков, и не Саванаролла-Свенцицкий – это пламенный и слабый мистик, мятущийся и беспомощный, любящий и отвергающий, жаждущий и сомневающийся, спасенный и погибающий. Литературу, слова, как плоть ее, – с трогательной горечью рвется к ней. Если сказать, что он не верит во Христа, что он не "христианин" в этом смысле, – то кто ж верит? В то время, как Свенцицкий зовет верующих к насилию над неверующими, Булгаков, как тактику, прописывает "пропитывание" и как идеал рисует себе храмы и "внешние дворы", Эрн обсуждает устройство общий, отрицаемых в принципе Булгаковым, и неизменно подкрепляет свои доводы ссылками на первые века: "И так было в Церкви Апостольской, но так должно быть и в Возрожденной Церкви" (стр. 124), "Так и было в Церкви Апостольской" (стр. 134), – пока все это происходит, – Волжский с надеждой отчаяния протягивает руки к Соловьевскому и даже, может быть, за-Соловьев-скому идеалу "религиозного целого свободной теократии" и тут же, не заметив, опрокидывает Эрна со всеми его опорами… "Христианское действование, – говорит Волжский, – не может быть возвращением к опыту первых христиан; религиозный опыт – в истории, а история не возвращается. Религиозно-христианское делание, "христианская политика" не может быть повторением дела первых христиан еще и потому, что оно уже сделано, новое должно претворить его в себя вместе с претворением вековой культуры и осложнено живым предвкушением, только еще чаемого, обетованного…" Кончает Волжский "трагизмом противоречий" и говорит, что трагизм, "внутренно принятый" – "глубочайший трагизм христианства в жизни – трагизм аскетизма по преимуществу". "Только здесь, только в аскетическом трагизме возможен подъем" над правдой жизни к совершенству правды Христовой.

Это куда темнее, чем приходы Эрна, забастовки Свенцицкого, благодушная святая нежность Булгакова, но ведь это тоже "христианское мировоззрение", и оно опять совершенно иное, даже исключающее все другие из данных, совершенно так же, как и оно исключается любым; хоть Эриовским, хоть Булгаковским. Страннее же всего, что и Волжский тоже считает свое аскетическое христианское мировоззрение единственным "истинно-христианским", ибо присущим сердцу единой истинной христианской Церкви, и опять той же – православной.

Господи, да что же тут происходит? Неужели одиночество этих людей такое последнее, такое страшное, что они даже не видят в лицо того, кто стоит рядом, никто никого не слышит? Или слышат лишь звук одного произносимого всеми слова – "христианство", иногда еще соглашения, довольствуются общим словом; а то согласие, которое ими бессознательно ощущается и которое и свело их вместе – совершенно простое, чисто-человеческое, совершенно внечеловеческое, совершенно внерелигиозное согласие – единодушный протест русских интеллигентов против устаревших, непереносимых более, форм русской государственной общественности. Тут они и согласны, а далее, – при вопросе во имя чего протест, – начинаются и у них, как во всяком обыкновенном кружке и соединении, – разногласия личностей: один склонен больше к перманентной революции, другой к постепенным реформам, третий… еще к чему-нибудь, и так до бесконечности.

Держась их точки зрения, приняв их взгляд на Церковь как на носительницу истины и единого истинного миропонимания, – нельзя, невозможно признать, что все христиане сборника "Вопросы религии" к ней принадлежат. Принадлежит только который-нибудь один. Они не могли бы сами с этим не согласиться, если б захотели выслушать друг друга. Не изменив своей точки зрения, они не имеют никакого ни внешнего, ни внутреннего права и ни малейших оснований считать себя сынами какой бы то ни было одной матери.

Но это основание имею я.

И я, действительно, смотрю на них, как на соединенных и религиозно, соединенных "христиански", – в той единственной точке, в которой только и возможно "христианское" соединение: в вере каждого в Личность Христа. Понимая христианизм таким образом, можно допустить, что они – сыны одной и той же, не православной непременно, а всякой "Церкви", исповедующей веру во Христа. Если, конечно, соединение людей в одной точке, в личной вере в Единую Личность Христа, соединение, еще не обусловливающее общего отношения к миру, еще не дающее никакого на мир и человечество определенного взора, – может быть названо Церковью.

Назад Дальше