Елиза нарочно роняет веер. Генерал наклоняется за ним.
- Как же это он питался амуницией? - любопытствует Завилейский.
- Ваш веер, графиня. Просто. Нет фуража, нет разных баранов, нет, графиня, разносолов - и вот однажды, когда уже граф съел под Вязьмою свое сено…
- Но как же сено? - Елиза не смотрит уже на генерала и начинает задыхаться.
- Это часто случалось, - генерал закрывает веки, - когда приходилось плохо, граф обыкновенно брал себе в палатку сено из стойла, и доктор его, немец, я забыл, к сожалению, его фамилию, нужно заглянуть в мемориалы… фон Дальберг…
- Вы пишете записки?
- Писал. Клочки походной жизни. Исчезнут вместе со мною… фон Дальберг…
- Это, должно быть, страх как любопытно?
- Нет, - генерал смотрит добряком, - просто некоторые тактические соображения и ряд, может быть, живописных, но, увы, уже не имеющих цены случаев. И фон Дальберг отбирал съедобные стебли для графа. Что пишет наш дорогой граф, графиня? - спрашивает генерал, слегка краснея.
- Благодарю вас. Он здоров и бодр.
Кивок человека, посвященного в семейные тайны и сочувствующего.
- А к Александру Сергеевичу у меня великая просьба, - говорит генерал напоследок, - я хочу вашим именем, Александр Сергеевич, украсить первые нумера "Тифлисских ведомостей". Ведь вы у нас главный член Комитета.
- А разве статей не довольно?
- Много. Как можно, это ведь умственный канал. И я, знаете ли, делаю это постепенно. Сначала легкий отдел - примечательности, смесь. Иностранные известия. А потом - пожалуйста, политические и собственно военные статьи. Петр Демьяныч статью дал, презанимательную.
- В этом нумере, - говорит Завилейский, - будут чудесные статьи. Я читал с удовольствием: об ученых блохах - простите, графиня, - и об одном мужике.
Генерал крякнул с неудовольствием, но глаза его смеются.
- Да что ж об ученых блохах. Их ведь нынче тоже много развелось, - говорит он весело, - ученых-то блох. А о мужике, признаться, прелюбопытный эпизод. Вы напрасно, Петр Демьянович, критикуете.
- Я не критикую, - поспешно говорит Завилейский, - действительно, о мужике очень любопытно, и я даже удивляюсь, как духовная цензура не придерется.
- Духовная цензура, - говорит генерал с удовольствием, - да мне это сам экзарх рассказывал.
- Расскажите же нам, дорогой генерал, что это за мужик? - просит Елиза.
- Сущие пустяки, графиня. Просто один комиссионер, который хлеб заготовлял где-то там в Имеретии, купил у мужика хлеб и, неуспевши возвратить ему десять мешков, умер. Ну, провиантская комиссия послала своих чиновников описывать мужиково состояние. Но мужик чиновникам говорит: извольте мне вернуть мои мешки. А чиновники, видно из молодых, отвечают, что как комиссионер умер, то мужик может о мешках просить у Бога. И вот проходит несколько дней. Что там чиновники делают, я не знаю, но мужик опять является и объявляет комиссии: я, говорит, по полученному приказанию просил у Бога, но Бог, говорит, направил меня в комиссию, чтоб от нее получить мешки. Те, конечно, изумились и говорят ему: что ты лжешь? А мужик отвечает: если, говорит, не верите, то справьтесь о том у Бога.
Грибоедов засмеялся счастливо.
- И это вам, генерал, сам экзарх рассказывал?
- Не верите, так спросите у него, - сказал Сипягин и захохотал.
Елиза поднялась. Она нашла, что все это неприлично. Завилейский ускользнул. Издали мелькнули грек Севиньи и Дашенька.
И генерал, оставшись с Грибоедовым наедине, вдруг взглянул на него добрым оком.
- Стар становлюсь, - сказал он. - Так ли я плясал когда-то.
Он действительно осел весь, глаза у него были старческие.
Тут только Грибоедов увидел, что генерал сильно, по его выражению, употребил.
И вдруг генерал взял его за руку и пролепетал, указывая на кого-то:
- Tenez-vous, mon cher…
В углу залы стоял, с длинной талией, капитан Майборода.
- Я вот не люблю сего создания века, - сказал генерал и зевнул. - Это роняет, если хотите, гвардию. Ну пусть бы оставили в армии, наградили бы как-нибудь, не то зачем же в гвардию? Это шермицель.
Генерал выражался по-военному. Шермицель - это был урон, афронт, поражение.
- А в армии можно? - спросил с любопытством Грибоедов.
- В армии можно. Куда ж его деть? - уверенно ответил генерал.
Грибоедов, улыбаясь, положил свою руку на красную и растрескавшуюся генеральскую.
- В армии можно, - повторил озадаченный генерал.
- И в гвардии можно. Теперь… теперь, генерал, можно и в гвардии. И полковником. И… - он хотел сказать: генералом…
Но тут Сипягина перекосило несколько. Он пожевал пухлым ртом.
- Зачем же, однако, так на наше время смотреть. На наше время, когда военная рука опять победоносна, знаете ли, Александр Сергеевич, так неуместно смотреть.
И он поднялся, совсем старый, и с неудовольствием осмотрелся. Но, задержавшись взглядом на цветах в вазе, вдруг улыбнулся, звякнул шпорами, и стан выпрямился, и глаза засмеялись, и он сказал:
- А я совсем и позабыл о своих обязанностях. Пойти распорядиться фейерверком.
И он прошелся разок по зале.
К Грибоедову подошел Абуль-Касим-хан. На нем был шитый золотом халат, и он говорил по-французски.
- Я понимаю, ваше превосходительство, что вы несколько медлите отъездом в наш бедный Тебриз, когда в Тифлисе так весело, так любезно.
- Я нимало не медлю, ваше превосходительство, - ответил Грибоедов спокойно, - я еще не получил дополнительных инструкций и верительных грамот.
Хан улыбнулся с пониманием.
- А между тем его высочество сгорает нетерпением… И его величество также.
- И его светлость Алаяр-хан также, не правда ли, ваше превосходительство?
- Его светлость поручили мне передать генералу Сипягину живейшую благодарность за его любезность во время пленения его светлости. Все забыто. Вас ждут как старшего друга. Какая прекрасная музыка! Когда я был в Париже…
Тут случилось странное перемещение: его превосходительство спрятался за хана и несколько согнулся. Персидский глаз засмеялся, персидский глаз покосил в ожидании женского платья: близко проходил высокий, стянутый в рюмку пехотный капитан. Лицо его было узкое, гладкий пробор напоминал пробор его превосходительства. Абуль-Касим-хан сказал:
- Как здесь приятно, как здесь любезно. Но здесь слишком жарко, не правда ли?
Хан был очень любезен, Грибоедов давно его знал. Он прозвал его когда-то: chan Sucre', и все его теперь так звали в Тифлисе.
А Сипягин полюбезничал мимоходом с дамами и с ханами и потом свободно, независимо вышел в дверь и спустился в сад, где его ждала молодая госпожа Кастеллас.
До фейерверка оставалось еще добрых полчаса, ночь становилась бледнее, хмель бежал из тела, и не следовало упускать времени.
Какие в Тифлисе женщины! Мой бог, какие женщины! Combien des fillettes! И где-то подвывает зурна, а вдали, в городском саду, еще горят лампионы.
16
Кавказ император Александр называл жаркою Сибирью.
В ту ночь был разбит за городом серый полотняный город солдатских палаток. Квартирмейстеры развели офицеров по городу, и они возвращались после бала в жилые комнаты. А так как две тысячи без малого солдат нельзя было поместить и удобно и безопасно, так, чтобы они ни с кем из статских не разговаривали и чтобы поблизости не было ни корчмы, ни кабака, - их вывели за город.
Полотняный город окружали воинские патрули, посланные Сипягиным. У каждой палатки стоял тифлисский часовой. Воины, оказавшие военную руку, могли отдыхать спокойно, но, выходя до ветру, встречали внимательный глаз часового.
Они не спали по большей части. Ничто так не бередит солдатского тела, как парад. Переходы и бои сваливают солдата, и он спит как убитый. Но парад дребезжит ночью в членах, еще рот забит криком ура, в глазах стоят разноцветные пятна: знамен, генеральских штанов, золотых мундиров и архиерейской панагии с террасы. Еще нужна трубка и тихая речь, чтобы тело потеряло ненужное упорство, обмякло, чтобы подул сонный ветер на веки.
В одной палатке располагались солдаты на ночлег. Их было десять человек. Двое из них были раньше унтер-офицерами, один - полковником, один - подпоручиком, а шестеро и раньше были солдатами.
Легко было полковников и поручиков сделать солдатами, но их должно было потом поместить куда-нибудь. Этот вопрос встал перед Паскевичем и перед Николаем и был еще далеко не решен. Решили было помещать их в отдельные квартиры и палатки, потому что так они были лишены способов сообщать прочим нижним чинам какие-либо вредные внушения. Но, не имея никакого ни с кем сообщения, варясь в собственном соку, не смогут ли они с большей удобностью утверждать себя во вредных мнениях, а так как их не один десяток, то не возникнет ли покушение на какое-либо злое намерение? И решили: помещать их в квартирах и лагерях с солдатами, но с препоручением их в надзор старослужащих и староопытных унтер-офицеров.
Поэтому в палатке были бывшие и сущие солдаты: Акульев, Дмитриев, Горкин, Сапожников, Еремеев, Байков, бывшие унтер-офицеры и сущие солдаты: Шутиков и Ломов, бывший гвардии подпоручик Нил Петров Кожевников и бывший гвардии полковник, сущий солдат, Александр Карлов Берстель.
Только что заглянул в палатку вице-унтер-офицер, проверил по списку, внимательно на всех взглянул и ушел.
Унтер-офицерам и вице-унтер-офицерам запрещалось быть в одной квартире с солдатами, они должны были находиться поблизости и навещать спящих два раза в ночь.
Дмитриев, молодой бледный солдат, сказал:
- Опять кошкодав ночью будить придет. И будит, и будит, войдет, выпялится…
Он лежал на шинели, которую раскатал у самого входа. Было очень душно.
Акульев, седой солдат, набивал трубку и сказал спокойно:
- Нет, он не придет больше…
Он затянулся, пустил дым в дверь, направил его рукой и повторил:
- Он больше теперь не придет…
И, глядя на товарищей с удовольствием, он пояснил:
- Он наглотавшись теперь.
Оборотясь к Берстелю, который уставился седыми усами в пол, он протянул кисет:
- Александр Карлыч, табачку не желательно? В Табризе три фунта за грош купил.
И Берстель взял табак и тоже стал курить. Они были самые старые в палатке.
Акульев был разговорчив и спокоен. Разговорчивость перед сном солдатам еще приятнее, чем чтение романов в постели авторам. И солдаты ждали его разговоров. Отзыв о вице-унтер-офицере и отчасти предложение табаку было авторским вступлением. Но, разговаривая, Акульев всегда как бы обращался к Берстелю, а остальные слушали.
- Я этот табак за грош купил, - сказал Акульев, - когда мы на карауле у Аббаса-наследника стояли. Можно курить, Александр Карлыч?
- Ароматный табак, - сказал Берстель.
- Вот. А я его купил. Я стоял с Одинцовым да еще с двумя на карауле. Проходит человек. А если ночью там ходит человек, так это либо б…, либо вор. Так и есть. Нос срезан, и из-под шапки видно, что в ушах нехваток. А идет прямо на нас. Одинцов ему ружье показывает: проходи. Надо правду сказать, что воры у них - почище наших. Не говоря худого слова, подходит он и в руке показывает табак. Фунтов пять. Дает нюхать. Я ему на пальцах показываю: сколько? Он мне руку показывает, а на руке всего-то два пальца у него и осталось. Нету других у голубчика. Там ведь за воровство тоже и пальцы рубят. Ну, мол, показал два пальца - получай два гроша. Он сунуться пробовал, Одинцов приложился, для смеху. Видит - нас двое, он один, зубы оскалил, ушел.
- А скажи, дяденька, - сказал рябой солдат, Еремеев, - что с Одинцовым сталось, без вести он, что ли, пропал?
- Это через наиба Наумова, - отвечал Акульев. - Наиб Наумов ему записку прислал. Он - у Самсон Яковлича полковником, Наумов. Погляди-ка там, - он мигнул Еремееву.
Еремеев вышел тихонько.
Через минут пять он вернулся и махнул рукой:
- Ничего. Можно. Я до ветру ходил, он говорить не знает по-русски, здешний.
- Наиб Наумов большой человек у Самсона Яковлича. Его Самсон Яковлич в Тебриз спосылал с запиской, чтоб остаться в его царстве. Одинцов не передал. Одинцов и есть: он все любит один ходить. В последнюю ночь только со мной простился, говорит: не встретимся. Я его не стал корить. Человек идет на смерть, такого нельзя останавливать. Ну, одному ему и способнее было. Говорят, еще трое ушли, только не московцы, не наши, те - кавалергарды. И с других полков уходили, прапорщик один, солдаты. Человек двести будет. Один каптенармус, медаль, крест имел - ушел. На новую жизнь. Да.
Помолчали.
- Да, - сказал Кожевников, сухой и смуглый, бывший подпоручик, и сел на шинели, - а мы кресты себе выслужим, березовые.
Акульев махнул ему головой:
- И я так понимаю. Ничего не поделаешь.
- Чудно что-то, - сказал Дмитриев, - цельное русское царство в Персии?
- А что? - сказал Акульев. - А ты об Опоньском царстве не слыхал?
- Опоньское царство в Апонии, а русское, - сказал он твердо. - Туда при Петре раскольники ушли, и там есть десять городов русских: Апсков, Амченск, Орел, Кострома, Нижний Новгород, а главный город - Опоньская Москва. Опоньские люди их сильно уважают, они больше торгуют лесом и еще рыбой. Мне матрос рассказывал.
- А солдаты там есть? - спросил Еремеев.
- А на что им солдаты? Они никого не задирают, и их никто не обижает. Тебя им не нужно.
Берстель подумал. Потом выколотил трубку и сказал Акульеву:
- А ты сам как полагаешь, Акульев, может такое быть?
- Мне матрос сказывал, Александр Карлыч, а только я думаю, что если в Тегеране есть, в Тебризе, скажем, есть, так почему бы в Апонии не быть. Самсон-то Яковлич - человек, рукой не достать, а много ли мы про него в Петербурге слыхали? А какое царство устроил. Больше трех тысяч человек под ним ходит.
- А как это Самсон Яковлич произошел? Откуда он объявился? - спросил Дмитриев, который жадно слушал.
- Мне сказывали как, - сказал значительно Акульев. - Только уж спать пора.
- А ну, расскажи, Акульев, - сказали солдаты.
- Я могу рассказать, но только что сам я Самсона Яковлича не видал, дело давно было. Что тут рассказывать?
Он положил трубку в карман, стянул сапоги, посмотрел на товарищей, увидел, что никто не спит, набрал воздуху, выпустил и начал.
РАССКАЗ О САМСОНЕ ЯКОВЛИЧЕ
Самсон Яковлич был казачий сын. С пятнадцати годов его забрили. В драгунском полку, в Нижегородском служил. Под Ериванью мы дрались - они с левого фланга шли. Нижегородцы. Ну, это тридцать лет назад было, еще Павел Петрович в императорах был. Вы его и не помните. Ну, Александра Павлыча помните? Он на лошади прямо держался. А Павел Петрович - так назад откидывался. Перчаткой как махнет! Он строжее был, царствовал на троне - император! Он взыскивал. Ну, всего не переговорить.
Служба была - пустого времени не было. Все аккурат, волос в волос. Начальство старалось, отличиться они хотели. Там очень сурьезное, скучное начальство было, в Нижегородском полку.
Генерал там был, чудно его звали, я позабыл… Грызенап. Грызенап ему фамилия. Немец, его все знали: Грызенап. Тоже строгий. Притязатель был. А потом был там один поручик, немец тоже, знаменитый человек, - прозвание: Розьёв-птица, или: Пунш.
Ну, и был он птица. Как кукушка: палатки своей не имел. Ей-богу. У знакомых ночевал. Кожаный картуз, бурка, нагайка - вот тебе и вся форма. Пунш, одно слово. Он на конном учении очень отличался, он был жадный на конное ученье.
Тут и манежная езда, тут и на корде без седла, тут и на седле без стремян.
Шереночное ученье.
Через барьер.
Через рвы.
Отдыху от конного ученья не было. Лошади, и те понимали: падали.
Розьёв-птица, он свой штраф выдумал. Кто на ученье осечется, кричит:
- Конь!
Эскадрон на смотру фукнет:
- Кони.
- Как прыгаете, кони? Чего, кони, смотрите? Я вас, кони, под суд.
Всем скучно стало коней слушать. Как что, так - конь. Тогда была тоже война здесь, на Кавказе. С этими, с жителями воевали.
Самсону Яковличу было тогда двадцать пять лет, он уже вахмистр был. Начальник ему прямой был Розьёв-птица, начальствовал, а выше хоть тот же Грызенап. Он был очень сильный, могучий человек. Красавец был - волосы из кольца в кольцо. Казачий сын. Его уже в полку знали:
- Самсон Яковлич, Яковлев-де.
Вот раз остановился эскадрон у речки, а те, здешние, которые тогда воевали, на том берегу. И вот едет от них на переговоры ихний человек, от здешних, с того берегу. Главный ихний силач и стрелок. Если кто, значит, найдется, сразиться с ним пожелает, так нечего людей портить. Он победит - нижегородцам отступать, его - ихние сами уйдут. Теперь бы этого не допустили, теперь все равно всем драться надо, а тогда этот Розьёв-птица, показалось это ему, он шальной был, дал разрешение.
- А ну, говорит, кому, говорит, невесты не жаль?
Тут Самсон Яковлич подумал, помечтал, и потом:
- Дозвольте сразиться за весь эскадрон.
Вот этот уздень слез с коня, а Самсон Яковлич тоже спешился. Вот они схватились. То этот гнет, а то тот. Нет победы.
Вот сели они опять на коней, разъехались, взяли пики, пустили лошадей. Ну, Самсон Яковлич его пикою проткнул насквозь, как шилом, тот уздень и с седла слетел.
Самсон Яковлич был характерик, заговоренный. Его ни пуля, ни пика не брала.
Ихние на том берегу закричали, но здесь они болею частью честные, покричали-покричали и отступили за гору. По условию, была дадена передышка на день. Как сговорились.
Самсон Яковлич стоит, качается, у него кровь на лице, тоже не сладко и ему, но весь эскадрон освободил на день. Он был очень сильный, высокий тогда. Теперь он старик, но, говорят, и теперь шомпола вяжет. А тогда ему было двадцать пять лет.
Он стоит, он качается, он по сторонам смотрит. Смотрит он, где конь. Узденя. У этого узденя был очень хороший конь. А раз Самсон Яковлич победил - ему по закону полагается: оружие и конь.
На оружие-кинжал он не смотрит, он стоит, он качается, он во все стороны смотрит: где конь.
А конь не стоял на месте, он дикой, неученый, он не умеет танцевать. Он убежал.
А Розьёв-птица за ним. Розьёва-птицы нет нигде. Он тоже лошадей любил и все старался достать такую лошадь, чтоб сам Грызенап позавидовал.
Ну, Розьёв через час вернулся, догнал. Сидит уже на этом коне, на узденском, а своего в поводу ведет. А Самсон Яковлич стоит, ждет.
- Спасибо, говорит, вашесокородие, что моего коня догнали.
Розьёв-птица ему говорит:
- Эй, конь, ну куда тебе такой конь, бери моего.
Посмотрел тут Самсон Яковлич на него, рассмехнулся маленько и тихим голосом говорит:
- Отдавай коня, ваше высокоблагородие, не то может случиться, я тебя пикой щекотну, и тогда будет стыд: как уздень ляжешь.
Тот саблей на него.
- Взять, говорит. Ну, не взяли.
Потом два дня прошло, сражались, все было спокойно. В лагерь вернулись, тогда началось.