Смерть Вазир Мухтара - Юрий Тынянов 21 стр.


По-здешнему это Казик-чекмень, красный кафтан.

Поставили кобылу, всех выстроили, вывели Самсона Яковлича, скрутили руки. Розьёв-птица сам распоряжается.

- Эх, - говорит Самсон Яковлич, - кобылка стоялая, вывози меня.

- Эх, - говорит ему Розьёв-птица, - эх, конь, не вывезет тебя кобылка.

Все-таки вывезла кобылка. Он после две недели лежал, потом поднялся. Конь под Розьёвым, под птицей ходит. Ничего.

Потом Самсону Яковличу скучно стало. Прокрался он в стойло и вспорол коню груди. Ни ему, ни Розьёву. Убежал он оттуда. Бежал в Азов, из Азова в Царьград. Ему не показалось у турок. В Ширванском царстве тогда один индеец большие откупа держал. Рыбные. Оно еще вольное было тогда, Ширванское царство. Вот он туда подался. Ловил рыбу-шемаю в шелковую сетку. Потом сам от себя ловить стал. Разбогател. Такой денежный стал, страх - пьет, гуляет. Вот он богат, а все ему скучно. Вернулся он в Росейское государство. Бродит по Кавказу. (Он своего полка искал.) Напал на след, стал кружить. (Хотелось ему товарищей повидать, не забыл, видишь.) Он волосы отрастил, бороду. Объявился. Сначала его не признали. Потом поговорили, товарищи, решили сто человек с ним уйти. По десяткам уходили, а потом вместе собрались. Стали они к границе подходить, к Джульфинской заставе - как людям перейти, когда их по лесам ловят? Ну, Самсон Яковлич опять их по десяткам разбил. Всем велел растить волосы и бороды, святых наколоть на руках. Вот как у меня - порохом крест наколот. Раздобыл рясы им, клобуки. А у заставы армяне промышляют билетами. Хоть ты солдат, хоть ты купец, могут выправить билет, что ты грек, священник грецкой или там монах и что тебе в Ерусалим хочется пройтись, к гробу приложиться. К гробу так к гробу. Вот он их монахами и провел. Они с собой русскую землю в платках унесли. Обнялись, как вышли за русскую землю, заплакали. Тут Самсон Яковлич маленько заробел, после оправился, велел песни петь. Как они пели песню, так и думали, что дома еще. Замолчат - видят, что чужое.

С тех пор нигде так песен не поют, как у Самсона Яковлича… Драгуны всегда хорошие песельники.

Скоро он шаху объявился. Поехал это шах гулять, видит - идет по улице незнакомый человек. Шах сейчас свои кареты останавливает, подзывает Самсона Яковлича.

- Кто вы, говорит, такой будете, чей и откудова? Вы мне незнакомый.

А Самсон Яковлич так спокойно отвечает, что я родился на Москве и вырос в Петербурге, где был и что делал, долго рассказывать, а сейчас я из Макинского царства, и, выходит, макинец. И что военную службу он довольно знает. Я, говорит, казачий сын.

Очень он шаху показался, и велел ему шах садиться к нему в золотые кареты. Так его с собой и повез.

Стал Самсон Яковлич - Макинцев. У них еще только войско заводили, возьмут, бывало, нищего или опять того же лота, сунут ему ружье в руки, вот и солдат. Из-под пушек гоняй лягушек. Стал Самсон Яковлич батальон складывать. Наши пленные там жили, все как есть поступили. Стали они гренадерами. Багадераны. По-тамошнему значит: богатыри. Стали отличаться. Теперь под ним три тысячи человек ходит.

Завел Самсон Яковлич резерв. Все в полном порядке, готовности. Который солдат хочет жениться, Самсон Яковлич не притязал. Селили, давали землю. Теперь у них есть бабы, живут домами. Там очень хорошие бабы, хоть и не видные, но тихие.

Ну, говорили потом, что будто после дочка шахская к Самсону Яковличу ходила. Что было будто у них это дело, как говорится, тень-тень да каждый день. Пока шах не дознался. Но только я этому не верю. И будто Самсону Яковличу шах-то ничего не сделал, а дочку в яму посадил. Конечно, все может быть.

А теперь Самсон Яковлич - Самсон-хан, шахская гвардия. Шах с ним каждый день разговаривает. (Там заведение такое.) Есть там наибы. Главный наиб - Борщов.

Самсон Яковлич там другой раз женился, это уж после этой дочки шахской. У него уж у самого дочки большие. А здесь у него осталась любовь, одна казачка, видная женщина, здоровая, белая. Она его в лесах кормила, поила. У нее сын от него остался. А там бабы невидные, черненькие.

А казачку есть наказ из Петербурга стеречь. Ей ни шагу нельзя податься.

Самсон Яковлич через это поседел. Тоскует по казачке. Теперь до него рукой не достанешь. Главный генерал персидской службы гренадерского корпусу. Нашему командиру до него как до синего неба. А бывает, ночами запрется, водку пьет. К нему тогда не входят. Он плачет тогда. Тогда его сам шах боится.

- Где, говорит, моя сторона? Где, говорит, моя сударыня, моя белолицая?

В платке не много земли унесешь.

Уже ночь побелела.

Уже белая палатка казалась снаружи одушевленным, но давно умершим существом. Все спали.

Кожевников повернулся на своей шинели и глухо шепнул Берстелю:

- Вы не спите?

- Не спится мне, Нил Петрович.

- Как вам понравилось Опоньское царство? А Самсон-богатырь?

- Мне оно понравилось, Нил Петрович.

- У нас вкусы разные.

- Ранее, когда конфирмацию объявляли, - сказал Берстель, - я подумал: помилуй бог, в солдаты без выслуги. Это что? Это яма, это конец. Но конец вот не настал. Я доволен.

Кожевников вдруг сел.

- Я вас понять не могу, Александр Карлович. Очень почтенно все, что вы говорите. Но неужели цель существования - маршировать, говорить об Опоньском царстве, спать на земле?

- Вы молоды, Нил Петрович. Вы еще выслужитесь, даст бог. Мне же терять всего десять остальных лет. Вспомните, что друзья наши все в таком же и более тягостном положении.

- Но ведь, Александр Карлович, вы только по дружбе с Пестелем платитесь. Вы только "прикосновенный". И человека ваших лет, вашего состояния ввергнуть вдруг в это поругание. Вы что же, справедливым это находите?

- А что же делать прикажете, Нил Петрович? В молодости и я полагал, что достаточно ответить по-логически. Существует несправедливость. Ergo, она должна быть устранена. Но ответы ума не так сильны, как кажется. После Павла Ивановича в России не так много ума осталось. Надобно и это понять.

- А парады, - покачивался Кожевников, обняв ногу, - а помои красноречия? Не всем друзьям тяжело, Александр Карлович. Вы говорили о друзьях. А кто с террасы на нас смотрел? В позлащенном мундире?

- А кто? - спросил Берстель. - Чиновники.

- Нет-с, не чиновники только. Там наш учитель стоял. Идол наш. Наш Самсон-богатырь. Я до сей поры один листочек из комедии его храню. Уцелел. А теперь я сей листок порву и на цигарки раскурю. Грибоедов Александр Сергеевич на нас с террасы взирал.

Когда в душе твоей сам Бог возбудит жар
К искусствам творческим, высоким и прекрасным,
Они тотчас: разбой, пожар,
И прослывешь у них мечтателем! Опасным!
Мундир! Один мундир!

Он проговорил стихи шепотом, с жаром и отвращением. И вдруг лег на шинель и добавил почти спокойно:

- А впрочем, он дойдет до степеней известных - Ведь нынче любят бессловесных.

Берстель усмехнулся.

Кожевников скосил на него глаза и прищурился:

- Я вам, видно, смешон кажусь, Александр Карлович?

Его передернуло.

- Вовсе нет, Нил Петрович, я молодость всегда люблю. Но я комедию господина Грибоедова вовсе не так уж высоко ставлю.

Кожевников смотрел во все глаза на пятно, которым была в полутьме голова Берстеля.

- Я полагаю, что Чацкой напрасно все это на балу говорит. На балу люди танцуют, и он истинно неуместен со своей проповедью. Он ведь тоже в бальном наряде. И притом им движет уязвленное самолюбие.

- Но ведь это же лишь внешность, Александр Карлович, - сказал удивленный Кожевников.

- Нет, полагаю, не только внешность. Мундир, говорите вы. Так мундир та же внешность. Вы ведь на него разгневались, Нил Петрович, более из-за позлащенного мундира, а не только почему он стоял на террасе.

- Я не понимаю вас, Александр Карлович. - Кожевников действительно не понимал.

- Я только говорю, что если вы Чацкого по бальному наряду не судите, так зачем вы его автора судите по позлащенному мундиру?

Берстель закрыл глаза.

- А как вы сами судите, Александр Карлович? - робко спросил, глядя на старое, серое пятно Берстеля, Кожевников.

- Я так сужу, Нил Петрович, - отвечал, не открывая глаз, Берстель, - что, не зная господина Грибоедова близко, я о нем по справедливости и судить не могу. А теперь нам нужно спать, потому что скоро пробьют зорю.

И Кожевников скоро заснул, глубоко и спокойно.

Берстель же кряхтел, ему не спалось, он выкурил еще одну трубку, потом долго смотрел на серое полотно палатки, и она казалась ему парусом на корабле, и корабль останавливался, и снова плыл, и опять останавливался, и так без конца. И все складывалось в знакомую и давно забытую латынь, похожую на монашескую молитву:

О navis! Referent in mare te novi
Fluctus. Oquid agis! fortiter occupa
Portum.

Потом корабль остановился. Берстель заснул.

17

В это утро суворовским маршем через лесистые горы шли к Ахалкалакам войска. И с ними шел начальник траншей, полковник Иван Григорьевич Бурцов.

В это утро проснулся желтый, как лимон, Родофиникин и плюнул в плевательницу. Секретарь, изведя деньги, доносил из Тифлиса: дела Кастелласа превосходны, и он фабрик не продает.

Сведения Грибоедова оказались ложны.

В это утро Абуль-Касим-хан сидел над донесением Аббасу-Мирзе.

В это утро Нина проснулась в маленькой комнате.

Сашка в это утро проснулся не в своей комнате, а в девичьей.

В это утро приехал в Тифлис доктор Макниль. Грибоедов долго спал в это утро.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Фаддей с утра засел в Летнем саду. Он чувствовал себя очень приличным. На нем был новый сюртук, и он купил в лавке очки. Газета шла, журнал шел, он отдыхал сейчас в Летнем саду, все было в порядке.

Он чувствовал себя толстым, потому что новый сюртук был в обтяжку. И независимо поглядывал на статуи, как на молодых людей из другого, легкого и нисколько не мешающего ведомства.

- Эк, какой… Катилина, - отнесся он к одному мраморному юноше. Посмотрел на зеленые листья, просвечивающие на солнце, снисходительно, но не очень внимательно.

Ему хотелось сказать не то статуям, не то даже листьям:

- Эх-хе-хе. Так-то вот, молодые люди.

И очень хотелось, чтобы встретился какой-нибудь молодой литератор, совсем юнец, птенец, и подумал бы: Булгарин отдыхает, и он его сначала не заметит, когда тот скинет картуз, а потом подзовет и поздоровается и скажет:

- Э-хе-хе. Так-то вот, молодой человек. Гуляете?

Потом разговор перекинулся бы на последний бал у князя Юсупова, или, может быть, на заседание Общества любителей российской словесности, или на моды, и он сказал бы что-нибудь такое:

- Фамильяриться со старшими (или: со стариками, или с портными) смерть не люблю и гнушаюсь всяким фанфаронством.

С утра уже, когда он надел новый сюртук в обтяжку, это навертывалось: фамильяриться не люблю, и потом о фанфаронстве, что он гнушается всяким фанфаронством. Это как-то сказалось уже утром, в Третьем отделении, куда он отнес большую и хорошо сработанную статью: "О направлении повременной литературы и литераторов", и теперь хотелось повторить это в более светском кругу, на вольном воздухе.

Потом бы он похлопал по колену молодого литератора и т. д.

Пока же он любовался безмолвной дракой двух мальчишек, которые, вдали от глаза сторожа, дрались в углу аллейки вовсю, пыхтели, обняв друг друга, но молчаливо - так, чтобы сторож не заметил. Оба проникли в сад незаконно.

Один уже пошатывался, и сопли были у него размазаны, а другой терпеливо мял ему нос.

"Так его, так его, притирай ему персону, моську", - мысленно кивал Фаддей побеждающему.

Он любил детские нравы.

Было лето, и, следственно, мог случайно забрести отдыхающий на даче человек, приехавший за покупками в город, и подумать: Булгарин отдыхает.

Он был счастлив, потому что гнушался фанфаронством.

Мог в Летний сад зайти даже градской голова, с которым он знаком.

Или произойти, наконец, высочайший анекдот: великий князь или царица пройдет по аллее, подумает: Булгарин отдыхает, а он ему или ей скажет:

- Ваше величество - или ваше высочество, - фамильяриться со старшими не привык и гнушаюсь фанфаронством, которое не чтит ни лет, ни заслуг, ни звания.

Тут на пороге показался человек с покупками. Он был малый и круглый, в белом жилете.

"Аполлон Александрович", - подумал Фаддей об одном пожилом литераторе.

Приближались ноги, они были кривые.

"Михаил Николаевич, - подумал Фаддей, - из цензуры. Вот занесла нелегкая".

Черные усы двигались, как у таракана.

- Константин Константинович, ваше превосходительство, - произнес Фаддей с недоумением.

Родофиникин с покупками опустился на скамью.

- Отдыхаете? - спросил он у Фаддея, но не так, как этого хотелось бы.

- Устал очень за зиму, - огорчился Фаддей.

- Дела литературные?

- Я делами литературными, ваше превосходительство, прямо скажу, - сказал Фаддей с внезапным отвращением, - занимаюсь более из выгод коммерческих.

- Эх, господа литераторы, господа литераторы. Писем от господина Грибоедова не получали?

- Нет еще.

- Разумеется. И мы также. Ох, эти поэты.

- Фамильяриться со старшими не терплю, - сказал сдавленным голосом Фаддей, - и гнушаюсь фанфаронством, но уж если ваше превосходительство недовольны моим другом, то я не могу играть роли серальского немого и никогда не стану вести себя как кариатид. Позвольте узнать, почтеннейший Константин Константинович, в чем заключаются поводы для такого отзыва?

Грек был несколько ошарашен кариатидом.

- В чем? - спросил он желчно. - А в том, что я всегда был противником назначения чиновников молодых и пылких, а тем паче поэтов, на посты, от коих зависит участь государства. Все это зыбко… и подлинные намерения неизвестны.

- С моим образом мыслей я никогда не скрываюсь, - сказал Фаддей, - не скрывался и до гробовой доски скрываться не стану по моему характеру. Если бы мне нравился образ правления Северо-Американских Соединенных Штатов, то, не обинуясь, я поехал бы в Америку и поселился в ней. Поэтому, может быть, ваше превосходительство сообщит, где здесь зыбкость и в чем, по вашему мнению, подлинные намерения Александра Сергеевича?

Про Северо-Американские Соединенные Штаты у Фаддея сказалось так, из нелюбви к фамильярности, но грек даже насторожился.

- А я скажу, почтеннейший Фаддей Венедиктович. А я скажу в чем. Я все знаю. Не беспокойтесь - у нас есть частные известия, хотя Александр Сергеевич и не соизволил нам написать ни строки. Он более занят нежными сердечными делами, нежели служебными. Это первый пункт. На службу в Персию словно и не собирается. Что контрибуция не платится, - так на это плевать; что войско в Урмии и Хое остается, а у графа сил нет с турками воевать, - так на это плевать еще более; что, может быть, если б не этот месяц, в тифлисских воздухах проведенный с пиитическими намерениями, так Аббас-Мирза давно бы воссоединился, может быть, с графом противу турок, - так на это плевать трижды…

Тут уж Фаддей был ошарашен.

- Я не умею играть роли лакея, - отвечал он, - я не кариатид и не Катилина, и позвольте вам, ваше превосходительство, дать понять, что я не в темя бит и превосходно знаю смысл русской пословицы: кошку бьют, а невестке намеки дают…

- Те-те-те, - желчно прервал грек, - вы изволили упомянуть и о Северо-Американских Соединенных Штатах, и даже о Катилине, и я вижу, что вы имеете, может быть, дальнейшее понятие о том, что я считаю за намерения чисто пиитические…

Фаддей остолбенел. Объяснить чиновнику Американские Штаты, кариатид и Катилину утром и вдохновением - что было бы только чистой правдой - было трудно.

- Язык мой - враг мой, - сказал он добродушно, и его глаза заплыли слезами, - для литературного оборота, ваше превосходительство, случается приплести не то что Катилину, но и родного отца. Это я так, ни с села ни с города сказал. Готов пасть на колени и подтвердить крестным знамением.

- Ох уж эти мне литераторы, ох уж эти мне поэты, - сказал грек и опять превратился в отдыхающего с покупками немолодого человека. - А мы расхлебывай, мы расхлебывай.

- Убей меня бог, ваше превосходительство, - сказал Фаддей, вдруг прикоснувшись ко лбу, - не помню, послали ли вам уже последнего "Сына отечества" и получаете ли исправно "Пчелу"?

- Получаю, благодарствуйте, - ответил грек вяло и как бы смирившись. - Могу сообщить вам для газеты список подарков, отправляемых шаху персидскому, в Баку или в Решт, еще не решено, так как мнение об этом господина Грибоедова решительно неизвестно.

И Фаддей тут же вытащил большой карандаш и маленькую книжечку и стал записывать так тщательно, что ему говорил грек, как будто это были слова присяги.

- Имя ваше, почтеннейший Константин Константинович, можно упомянуть? - спросил он.

- Не нужно, - ответил грек. - А Александру Сергеевичу мы достанем такое высочайшее именное повеленьице - тифлисские воздухи покинуть.

Когда он скрылся за поворотом, Фаддей вырвал исписанный листок, с отвращением скомкал его, точно хотел тотчас швырнуть, и положил в карман. Он харкнул во всю мочь на дорожку и испуганно поглядел - ушел ли грек.

Потом горестно всплеснул руками и побежал домой писать письмо Грибоедову.

На углу он наткнулся на давешних мальчишек. Они опять безмолвно сцепились и пыхтели, и старший терпеливо мял младшему нос. Фаддей схватил их за шивороты.

- Если вы, пострелы, дикари, низкие твари, не уберетесь к черту на кулички, я городового кликну.

- Городово-ой!

Назад Дальше