Россия была бы продана иноземцам собравшимися крамольниками. Но тут случилось истинное чудо, которое мы можем приписать только справлявшемуся на следующий день празднику. Чудо просветления вечной истиной слабого человеческого разума! Долгое время ошибочно считавшийся "либералом" дворянин Пётр Петрович Кудрявцев не вытерпел продажных разговоров о разделе между иноземцами земли русской. Вскипело его русское сердце, и возговорил болярин и отделал интеллигентную шушеру так, что она, как говорится по-русски, до новых веников не забудет. Как некий новый болярин князь Пожарский, болярин Пётр Петрович Кудрявцев разбил врагов России в пух и перья, за что, как мы слышали из верных рук, он получил уж благодарность со стороны начальства. Теперь все благомыслящие люди нашего города любят и благословляют доблестного болярина Кудрявцева, а крамольники его чураются. Крамольное собрание, наверное, закончилось бы избиением изменников, и не на словах только, но бдительная полиция явилась вовремя и, закрыв преступное сборище, переписала негодяев по именам, чем и спасла их от ярости народной. Теперь среди благомыслящих людей нашего города только и разговоров, что следует крамольников качнуть так, чтоб от них только клочья полетели и, по русскому выражению, дух из них вылетел, а болярину П. П. Кудрявцеву, который стал всем вдруг дорог и мил, словно родной, – честь и слава вовеки веков!"
Шарапов прислал ему "Пахаря" и ещё какую-то мерзость.
А радикальная печать…
С прямолинейностью и жестокостью молодости она клеймила "постепеновца", "примиренца", "отсталого" и "перебежчика".
"Из какой могилы, какого давно сгнившего восьмидесятника, поднялся этот смрад, который называется г. Кудрявцевым?" в каком-то истерическом припадке писал один из самых ярых радикалов.
Имя "Кудрявцев" снова было нарицательным.
Но с каждым днём оно становилось всё более ругательным и обидным.
Пётр Петрович молчал и только глядел широко изумлёнными, полными ужаса глазами, словно наяву перед ним проносился кошмар.
– Минутами мне кажется, уж не сошёл ли я с ума, и не кажутся ли мне в галлюцинациях чудовищные, невозможные вещи?!
Анна Ивановна задыхалась среди всего этого:
– Отвечай! Опровергай!
– Кому? Кого? Бегать по всему городу? Ездить по всей России? Бросаться на шею одним: "Я ваш!" Бить других: "Вы лжёте, – я не с вами!" Кому отвечать, когда все, кого я считаю своими друзьями, считают меня своим врагом? Кто будет меня слушать? Что сказать? Что, что я им скажу? Своё "верую"? Я его уж сказал. Видит Бог, есть ли в нём что-нибудь похожее и на всё это, на всё, что пишут, говорят, что слушают, чему верят.
– Что ж делать? Что ж делать?
– Одна из тех обид, на которые можно жаловаться только истории. Она разберёт и вынесет приговор. Единственная инстанция!
– После нашей смерти! Но теперь-то, теперь?
– Приникнуть к земле и лежать, и не дышать. Когда несётся ураган, остаётся одно: приникнуть к земле и лежать, и ждать, когда ураган пронесётся, и вновь засветит солнце. Тут часто в несколько минут окоченеешь, и счастлив, кто живым переждал ураган и уцелел: их согреет солнце.
В городе происходили заседания.
Пётр Петрович не получал на них приглашений.
Он слышал только, что Зеленцов с каждым собранием "развёртывается" всё шире, шире:
– Как он развёртывается! Властитель дум! – говорили, захлёбываясь. – Да-с, видно, было время человеку многое обдумать во время трёхмесячных якутских ночей!
– Русские – странный фрукт. Они лучше всего зреют на крайнем севере.
Но зато Пётр Петрович получил известие, которое его ошеломило.
В городе образовалось какое-то "отделение общества истиннорусских людей".
Под председательством выгнанного из сословия за растраты клиентских денег бывшего присяжного поверенного Чивикова.
И первое же заседание "общества" было посвящено ему, Кудрявцеву.
Была постановлена резолюция:
– Благодарить уважаемого П. П. Кудрявцева за его истинно-патриотический подвиг и горячий отпор крамольникам страждущей от измены земли русской.
Пётр Петрович нервно вздрагивал при каждом звонке:
– Они?
Но, вероятно, возымело действие сказанное им в клубе:
– Всякого мерзавца, который осмелится явиться ко мне с благодарностью, лакеям прикажу спустить с лестницы!
Благодарность постановили, но принести её не посмели.
Чувство гадливости, чисто физическое чувство тошноты охватывало Петра Петровича:
– Меня отталкивают одни, меня тащат к себе за рукава другие!
Он чувствовал себя в положении человека, которого мажут какой-то отвратительной зловонной грязью.
XV
– Это возмутительно! Это уж Бог знает что! – вбежала однажды в кабинет мужа взволнованная Анна Ивановна.
Она была в пальто и шляпке, только что вернулась от знакомых.
– Ты слышал, что вчера произошло у Плотниковых? Я Плотникова не люблю. Но это уж превосходит всякую меру.
– Что? Что?
– Представь себе. Вчера… У Плотниковых собрались. Был Зеленцов. Говорил свои знаменитые речи: "Значит!" "Значит!"
– Аня! Аня!
– Я их всех не люблю за тебя. Я их ненавижу! Ненавижу! Но это… Представь, к дому явилась толпа. Вот эти, вновь образованные. "Истинно русские"-то. Чёрная сотня. Осада! Настоящая осада! Бросали камни в окна. Кричали: "Выходи!" Ломились в двери. Гости должны были прождать до трёх часов ночи, пока явилась полиция. Вывели под конвоем. Плотникову попали камнем в голову. Он теперь лежит.
– Ужас! Возмутительно! Безобразие.
– Ты себе представить не можешь, что делается. Я взволнована. Не могу тебе рассказать подробно. Но ужас! Ужас! Один ужас! Я сейчас видела madame Плотникову. Она была, где я, – у Васильчиковых. Показывала письма, какие они получают ежедневно. Безграмотные. С угрозами смерти. Какие-то приговоры. "Мы, истиннорусские люди и патриоты своего отечества, постановили покончить с тобой и с твоими щенятами". И всё это безграмотно, каракулями. Страшно! Какой-то тьмой веет. Веришь ли, самое ужасное в этих письмах, это – их безграмотность. Я не могу видеть этой буквы "ять", которая по ним прыгает, – словно удар дубиной, – куда ни попадя. Madame Плотникова говорит: "С тех самых пор, как муж тогда в собрании сразился с Петром Петровичем, мы не знаем секунды спокойной"…
Пётр Петрович вскочил:
– Я еду к полицмейстеру. Мне не хотелось бы обращаться к губернатору, но если придётся, я поеду и к нему. Я поеду куда угодно…
– Да ты же здесь при чём?
– Ах, матушка! Не желаю же я, чтобы, рассказывая грязные, отвратительные, ужасные истории, в них упоминали имя Кудрявцева. Только этого ещё недоставало. Только этого!
И Пётр Петрович поехал к полицмейстеру.
Полицмейстер принял Петра Петровича, "в виду теперешних отношений губернатора", немедленно, стараясь быть как можно "корректнее"…
Он любил говорить:
– В нашем деле корректность – это всё.
Полицмейстер "самым корректным образом" указал Петру Петровичу на стул и пододвинул ему серебряный ящик с папиросами:
– Дюбек выше среднего. Не угодно ли?
XVI
– Благодарю вас! – Пётр Петрович мягко отодвинул серебряный ящик с папиросами. – Я приехал к вам по чрезвычайно неприятному делу. Вам, конечно, известно, что вчера чёрная сотня…
Полицмейстер сделал безумно удивлённое лицо:
– Виноват-с! Как вы сказали?
– Чёрная сотня!
– Не слыхал-с!
Полицмейстер с недоумением пожал широкими плечами:
– Приходилось, действительно, в некоторых бьющих на сенсацию уличных листках видеть такое название. От некоторых бьющих на популярность адвокатишек, докторишек, учителишек…
Пётр Петрович добродушно улыбнулся:
– Ну, милый г. полицмейстер, нельзя же требовать, чтобы все люди были полицейскими! Можно позволить, чтоб люди были и докторами, и адвокатами, и учителями. Я не знаю, как вы называете. Но "чёрной сотней" эти банды зовёт не несколько листков, а все русские газеты, за исключением трёх-четырёх. Точно так же зовут их не некоторые доктора, – или "докторишки", на полицейском языке, – а вся Россия, опять-таки за редкими исключениями… Не перебивайте меня. О названиях мы спорить не будем. Я не за тем, конечно, к вам приехал. Так вот… Вам, конечно, известно, что эти "хулиганы", или "джентльмены", – это всё равно, – что толпа этих господ произвела вчера возмутительное безобразие у дома г. Плотникова…
– Мне известно это, как всё, что случается в городе! – с достоинством ответил полицмейстер.
Он решил "дать урок" этому господину.
– Я вас поздравляю.
– Не с чем. Этот же случай известен мне в особенности, так как только благодаря чинам вверенной мне полиции сообщники г. Плотникова, собравшиеся к нему под видом гостей, остались невредимы и избегли негодования возмущённой толпы. Это ещё один случай, когда полиция, именно полиция…
Полицмейстер снисходительно улыбнулся:
– …спасла врагов существующего порядка.
И он с гордостью выпалил:
– Странная аномалия, похожая на парадокс!
– Однако при этом парадоксе Плотникову проломили голову.
– Могло кончиться и хуже! – наставительно заметил полицмейстер.
– И полиция явилась только в три часа ночи!
– Полиция является на помощь, когда её призывают. Полиция не может насиловать людей своей помощью!
– Но им, может быть, нельзя было выбраться из дома, чтоб послать за помощью.
– Мне об этом ничего неизвестно. Вы говорите: "может быть". Значит, и вам положительно ничего неизвестно. Оставим говорить о том, чего мы не знаем, и перейдём к фактам. Мне очень прискорбно, что вам, – что именно вам – эта история передана, очевидно, в совершенно превратном освещении.
– Почему же "именно мне"?
– В виду отношений к вам г. начальника губернии, его превосходительства. Если я имею удовольствие видеть вас потому, что вы явились жаловаться на действия полиции, – я свой взгляд на это уже изложил. Я вижу в этом только новый, случай спасения полицией врагов существующего порядка. Только! Так я и доложил по начальству. На основании проверенных фактов.
– Речь идёт о шайке…
– Позвольте-с! Вот вы изволите выражаться: "шайка". Но позвольте-с! Если есть люди, которые позволяют себе кричать разные там "долой", то на каком основании я должен запрещать людям, которые кричат: "да здравствует"? Я – полицейский. Не более! Но и не менее! Ни-ка-ких "долоев" во вверенных мне районах я кричать ни-ко-му не доз-волю-с! Пресеку, и в самом начале. И об этом объявлено. Но если, несмотря на объявление, тем не менее, позволяют себе кричать, то у других может явиться совершенно естественно желание кричать "да здравствует". Кажется, логично? И что тут может поделать полиция? И как гг. либералы протестуют против этого, – решительно не понимаю. Кажется, по законам либерализма прежде всего-с: свобода!
– Речь идёт не о крике, а о камнях.
– До за до-с, как говорится-с. И к этому гг. поклонники свободы должны быть приготовлены. На днях, в собрании "истиннорусских людей" присяжный поверенный Чивиков…
– Бывший!
– Он ведёт дело о восстановлении его в сословии. Присяжный поверенный Чивиков очень дельно и толково сказал: "Что ж они думают? Мы не выстроим консервативных баррикад?" Выстроят!
– Мы отвлекаемся от предмета.
– Позвольте-с. Нет-с. Позвольте мне изложить программу. Развернуть, так сказать. Тогда вы наглядно увидите, что вы, извините меня, ошибаетесь. Не по своей воле! Я не говорю! Вас ввели в заблуждение злонамеренные лица.
– Благодарю вас за оправдания, я в них не нуждаюсь, – вспыхнул Пётр Петрович, – и попрошу вас быть поосторожнее в выражениях. Мне сообщило обо всём этом лицо, о котором я не позволю… моя жена!
Полицмейстер "корректно" склонил голову.
– Моё уважение вашей почтенной супруге. Но аудиятура алтера парс? Плотников должен был знать. Я полицию поставил как? Обыватель благонамеренный, раз он не мутит, – должен видеть от полиции чистоту, предупредительность и уважение. Последнее не требуется, но я отдал приказ: своему обывателю, известному, делай под козырёк! Подзывает тебя прилично одетый человек с извозчика: "где дом такой-то", – делай под козырёк. Если обыватель, как обыватель, – не мутит. Он должен жить спокойно и в возможном почёте.
– Это делает вам честь, а обывателям, конечно, удовольствие, но…
– Такова политика!
– Но ваша внутренняя политика…
– Это политика не моя, а высших лиц. Я только исполнитель. А ежели обыватель ведёт себя не как следует и мутит, – прошу не прогневаться. И г. Плотников должен был это знать. Я приказал полиции быть корректной к обывателю. Всякий обыватель почтенен. Но, дорожа честью того учреждения, в котором я имею честь служить и мундир которого я имею честь беспорочно носить, – я не могу приказать вверенным мне чинам делать под козырёк врагам существующего порядка и лишать благонамеренных и добрых граждан покровительства законов и полицейских постов, – для того, чтобы чины полиции неотлучно находились при господах Плотниковых и охраняли их неприкосновенность издавать возмутительные клики или говорить зажигательные речи. Извините-с, полиция не за тем поставлена!
– Но вы не можете же, – вы, вашей властью, – объявлять людей вне закона!
– Я поступаю по закону-с. Составляю протокол обо всяком безобразии, и если находятся виновные, они передаются в руки подлежащего ведомства. Осмелюсь, однако, спросить, почему именно вас столь касается означенное обстоятельство? Вас, кажется, ведь у г. Плотникова быть не могло.
– Не дело полицейского, г. полицмейстер, как бы он высоко ни стоял: городовой, околоточный, полицмейстер, пристав, – разбирать вопрос, где я "могу" быть, и где не могу. Г. Плотников – мой противник. Мой враг, быть может, по вашей терминологии…
Г-н полицмейстер корректно наклонил голову:
– Знаю-с. С истинным удовольствием слышал о вашей речи, произнесённой на собрании…
– Это мне всё равно, – с удовольствием, без удовольствия.
– И с благодарностью. Большую услугу оказали нам. Разбили сплочённость. Полиция больше всего не любит сплочённости.
– И это мне всё равно! – почти крикнул Пётр Петрович, чувствуя, что у него краснеют даже ноги, – Моё имя замешивают… что с тех пор… и я не хочу… вы понимаете?
Он поднялся.
Поднялся и полицмейстер:
– Не волнуйтесь. Чтоб доказать вам, до чего полиция корректна к благонамеренным гражданам, извольте-с… Против дома г. Плотникова будет поставлен городовой. День и ночь. Нарочно с угла пост переведу.
– Я понимаю вас! – говорил полицмейстер, провожая Кудрявцева из кабинета. – Великодушие к врагу. Я сам такой! Ваше возмущение тем более почтенно, что вам-то, собственно, этой, как вы изволите выражаться, "чёрной сотни" бояться нечего.
Петра Петровича словно арапником ударили вдоль спины.
У него захватило дух.
А вечером он писал в своих "записках", и слёзы стояли у него на глазах:
"В грязь втоптали, в грязи утопили, и теперь даже полицмейстер ногой наступил. Брр…"
XVII
Страшно удивлённый, не успел ещё Пётр Петрович ответить лакею, подавшему ему визитную карточку, – как портьеры раздвинулись, и в дверях появился довольно полный человек, среднего роста, с волосами до плеч, с издёрганным лицом, с сильной проседью в бороде.
– Позволите?
– Извините, я…
Вошедший сделал уже шаг в кабинет.
– Отошлите лакея, прошу вас. Не надо при лакее… – каким-то ужасным французским языком сказал он.
Кудрявцев повернулся:
– Степан, иди.
Пользуясь этим моментом, вошедший успел сесть и смотрел теперь на Петра Петровича с ясной и светлой улыбкой:
– Простите, я вошёл, не дожидаясь ответа на визитную карточку. Пустая формальность! Ответ был известен заранее: "не принимать".
– Тем более, г. Чивиков!
– Меня зовут Семён Алексеевич.
– Тем более, г. Чивиков!
Это был он, председатель местного отделения "союза истиннорусских людей", выгнанный присяжный поверенный Чивиков.
– Тем более, г. Чивиков!
– Тем не менее, я попрошу вас уделить мне полчаса вашего дорогого времени. Только полчаса. Всего полчаса.
Он умоляюще показал полпальца.
Г-н Чивиков не терял своей ясной и светлой улыбки.
– Я позволю себе быть назойливым, потому что одушевлён самыми лучшими намерениями. Мне пришла в голову, пускай, странная, мысль: я хочу, чтоб вы меня знали!
Пётр Петрович усмехнулся.
– Это напоминает анекдот про одного известного русского писателя. Он пришёл однажды к другому русскому писателю, с которым они были врагами. Тот был удивлён. "Я пришёл, чтоб рассказать вам происшествие, которое со мной случилось. Сегодня утром я был в квартире один и услышал на лестнице детский плач. Я вышел. Плакала девочка, ученица соседки-портнихи. Хозяйка её страшно высекла и выбросила на лестницу. Я взял девочку к себе, раздел её, чтоб помазать хоть маслом рубцы, ссадины, чтоб утишить боль. Вид исстёганного детского тельца пробудил прилив сладострастия, и я… я изнасиловал бедную девочку". Писатель вскочил, полный отвращения: "Зачем вы рассказываете мне такие мерзости?" – "Погодите! Потом меня охватил прилив раскаяния и ужаса перед тем, что я сделал. Я подумал: "Как сильнее наказать мне себя? Какую казнь для себя выдумать?" Я решил пойти к человеку, которого я ненавижу и презираю больше всех, и рассказать ему про себя эту мерзость. И вот я пришёл к вам". Если вам теперь угодно, г. Чивиков, – я вас слушаю!
Г. Чивиков всё время слушал его внимательно, с горящими глазами, и затем снова улыбнулся ясной и светлой улыбкой.
– Остроумно, как всегда! Итак, я продолжаю. Мне хочется, чтоб вы меня знали. Вам, конечно, известно, что я исключён из почтенного сословия присяжных поверенных за систематическую растрату клиентских денег. Что, если я скажу вам: я исключён не за это?!
– Ради Бога! У вас есть свои советы, палаты. Оправдывайтесь перед ними! Меня это не касается?
– Если вы спросите меня, – как ни в чём не бывало, продолжал г. Чивиков, – растрачивал ли я клиентские деньги, я, прямо глядя вам в глаза, отвечу: "да". И скажу правду. Если вы тот же вопрос зададите большинству моих так называемых "коллег", они вам, так же прямо глядя в глаза ответят: "нет" – и солгут. В этом и вся разница. Растрата казённых денег среди нашего брата явление столь же распространённое, как ношение адвокатского значка с надписью "закон"!
– Вы лжёте, г. Чивиков!