Кроме того, можно понять их и со следующей стороны: "До нас уже были церковники. Те не занимаются кружками самодеятельности и клубами. Те все время имеют дело с церковным имуществом. Они-то, наверно, понимают. И уж если они ничего не взяли в закрытой церкви, значит, действительно взять там нечего".
После двойного контроля (епархия и район) совесть закрывших церковь вполне спокойна: ничего ценного, значит, в церкви нет. Церковь продается колхозу под склад, либо под гараж, либо под столярную мастерскую. Но главным образом – склад. Это проще, не надо и переделывать. Нужно только выбросить все, что находится внутри, оставив голые, хотя бы и расписанные церковные стены.
При выбрасывании церковного имущества несколько вещей может уцелеть, остаться на месте. Например, нужно загородить разбитое окно. Досок под руками не окажется. Да и зачем искать доску, когда можно воспользоваться предназначенной к выбросу иконой. Вот почему, как бы давно ни была закрыта церковь, никогда не нужно проезжать мимо. Обойти кругом, посмотреть на окна, заглянуть внутрь. Полезно полюбоваться лишний раз прекрасным архитектурным сооружением.
Но лучше приехать в церковь не тридцать лет спустя после ее закрытия, а в то короткое время, когда представители района или духовенства от нее уже отступились и отдали ее в полное распоряжение колхозу, а колхоз не успел еще навести своего порядка.
Вот почему я зашел в райисполком справиться, нет ли где поблизости недавно закрытых церквей. Мне сказали, что в Петрокове закрылась церковь.
– И передали ее колхозу?
– Да. И передали колхозу.
Я помчался в Петроково. Стоял золотой васильковый июль. Перевалило за полдень. Во время высокого солнца все как-то плоско, дымчато и смазанно вокруг. Но когда свет начинает падать наискось, то и лесок на холме, и береза на краю оврага, и кустики, и деревенька, и все что бы ни было вокруг, все приобретает резкость, яркость, выпуклость. Даже белые кучевые облака. Даже сама небесная голубизна становится прозрачнее, сочнее, вплоть до полной и окончательной синевы. Особенно выгодно и привлекательно смотрятся в такие часы выглядывающие из ржи либо из-за деревьев белые церкви и колокольни.
Пока ехали, я попросил спутницу, сидящую рядом:
– Почитай-ка нашу книгу, что там написано о Петрокове.
Я вел машину и слушал.
"Село Петроково от Владимира в двадцати пяти верстах при прудах и колодцах. Некогда это село было вотчиной Суздальского, Спасо-Ефимиевского монастыря, которому пожертвовал его князь Дмитрий Михайлович Пожарский в 1633 году, В "данной на село Петроково грамоте" говорится: "се аз боярин князь Дмитрий Михайлович Пожарский своими детми со князем Петром да со князем Иваном Дмитриевичи, дали мы вдом Всемилостивому Спасу и Великому Чудотворцу Евфимию при архимандрите Порфирье… по сыне своем по князе Федоре Дмитриевиче; а я князь Петр, да я князь Иван побрате своем вкладу вотчину в Володимирском уезде в польском стане село Петроково, а внем храм Флор и Лавер скрестьяны и собобылями и спустошами и совсем и угодьи, слуги и слесы… и сына моего князя Федора за тот вклад поминать… и панихиды по ево памятем петь…"
В 1736 году в церкви Флора и Лавра произошел пожар, о котором священник Александр Иванов в синодальный казенный приказ доносил: "В нынешнем 1736 году июле 10 числа в вотчине Спаса Ефимиевого монастыря в селе Петрокове в церкви святых мучеников Флора и Лавра от упавшего свечного огарка на престоле одеяния загорелись, а прочие здания отняли и оттого ныне стало быть служить невозможно…"
Ныне существующая церковь построена в 1829 году. Это церковь каменная с таковою же колокольней и оградою".
Колоколенка как раз и засветилась из-за леска. По расстоянию, которое мы проехали, по местности, как нам о ней рассказали, мы поняли, что это и есть Петроково – цель нашей нетерпеливой и тревожной поездки.
Легко отличить издалека действующую церковь от недействующей, живую от мертвой. Но здесь был особый случай, потому что церковь закрыли совсем недавно, печать запустения и мертвенности не успела лечь на нее. Веселая, живая церковь светилась на золотистом от пшеницы холме. Но мы-то знали, что она вовсе уж не жива и, вероятно, никогда больше не воскреснет.
Мы нашли председателя колхоза, представились ему и попросили, нельзя ли посмотреть церковь.
– Вы все равно будете из нее все выбрасывать, а нам интересно. Может, попадется книга, может, икона. Если нельзя, то, конечно, нельзя, мы не настаиваем, мы только просим.
– Приехать бы вам позавчера, – искренне огорчился председатель.
– В чем же разница?
– Как это в чем? Очень даже большая разница. Это помещение мне дали под склад. Значит, должен я его освободить или нет?
– Допустим.
– Ну и, чтобы долго не возиться, я решил одним махом. Нарядил бригаду плотников с топорами. Топоры у плотников сами знаете – огонь. Они мне за полдня все, что было внутри, превратили в мелкую щепку.
– Когда это случилось?
– Говорю, вчера. Говорю, позавчера бы вам приехать. Все еще стояло на месте, и все было цело, как новенькое.
– Щепки вывезли?
– Нет, – обрадовался председатель. – Щепки еще на месте. Ни одной щепочки не вынесено, все лежит посреди церкви.
Помолчали.
– Я ведь не думал, что это кого-нибудь еще может интересовать.
По интонации, с которой были произнесены эти слова, я понял, что председатель искренне жалеет о случившемся, тем более, что все тут еще вчера зависело от него, а теперь уж больше ни от кого не зависит.
Вообще по отношению к иконам я склонен разделить людей на четыре неравные категории.
Первые люди – богомольцы и богомолки, для которых икона вещь святая, над ней нельзя надругаться, ею нельзя даже любоваться, как просто красивой вещью, без религиозного отношения, ее нельзя продавать и выносить из дома.
Вторые люди – иконоборцы. Эти люди убеждены в том, что религия должна быть искоренена, и притом как можно скорее, и потому всякая икона подлежит истреблению.
Третья категория людей самая многочисленная. Люди, относящиеся к ней, никогда не задумывались ни над религиозной, ни над художественной, ни над исторической сущностью иконы. Где-то, когда-то в детстве запало, что икона находится вне закона. Запало с детства, что икона нечто совсем отжившее, совсем ненужное, неинтересное, нейтральное и как бы уже заранее несуществующее.
В таких людях, я заметил, очень быстро загорается интерес к иконе, как только они узнают, что она представляет собой художественную, историческую ценность. Они мгновенно меняют свое отношение к иконе. Они начинают активно помогать тебе, участвуют в поисках и все время горько раскаиваются вслух: "Эх, дурак я был, у нас сколько этих икон на чердаке валялось. Но ведь я не знал. Я не думал".
Такой человек за час, за пятнадцать минут становится совсем другим, и можно быть уверенным, что больше он ни одной иконы на растопку не пустит, но сначала покажет ее сведущему человеку.
Какова же четвертая категория людей? Собиратели, коллекционеры. Икона им дорога как историческая, художественная, национальная ценность или хотя бы как предмет их увлечения. Конечно, и собирателей можно разделить, в свою очередь, на категории. Один собирает, чтобы спасти, чтобы уцелело, чтобы сделалось в конце концов народным достоянием. Другой видит в этом корысть. Третий увлечен более или менее бездумно, и для него нет большой разницы между иконой и этикеткой с бутылки из-под французского коньяка.
Итак, председатель сказал:
– Я ведь не думал, что это кого-нибудь еще может интересовать.
В церкви – голые стены. Масляная роспись цела. Все остальное, даже сам иконостас, то есть те стояки и перекладины, которые образуют гнезда для икон, резьба, деревянные цветы и птицы, покрытые позолотой, а также и сами иконы, – все обрушено на пол и изрублено в мелкую щепу. Золотисто-синяя, золотисто-красная щепа образовала холм чуть ли не до середины церковного интерьера. Славно поработали плотнички с топорами.
– В нашей церкви особенной старины не было, – утешал не то нас, не то сам себя председатель. – Вот в Аннине была старина.
– Цела?
– Что вы! Аннинскую церковь сломали в тридцатых годах. В то время кое-что из Аннинской церкви перенесли к нам в Петроково. Ну и правда, старинное. Я не понимаю, но и мне видать.
– Где же оно?
– Все тут, в этой братской могиле, – кивнул председатель на позолоченный холм. – Статуя одна была. Из Аннина. Выше меня ростом, метра два. Из цельного бревна вытесана. Мужик с бородой сидит и щеку ладонью подпер, как печалится. На ногах кандалы. Интересная была статуя.
Мы начали ворошить щепу. Стали попадаться нам то обрубок руки, то половина бороды, то глаз.
Из-под вороха я вытащил небольшой квадратный "праздничек", а именно "Вход в Иерусалим". По иконе, написанной на тонкой доске, было тяпнуто топором с обратной стороны. Доска переломилась, но толстая холстина (паволока), наклеенная с лица, удержала на себе обе половинки. Я крепко стиснул дощечку на переломе, и она сошлась. У меня в руках оказалась цельная в общем-то иконка, только с грубым шрамом, потому что краска на изгибе паволоки осыпалась. Покопавшись, я извлек из щепы еще семь "праздников". Все они были однотипно изранены, но все в конце концов составились и соединились, как составляется, вероятно, при переломе кость человеческого бедра.
– Что-то оплошали ваши плотники, – сказал я председателю. – И потом, где же еще четыре иконки? Их, таких же точно, должно быть двенадцать?
– Четырех нет. Бабы по домам растащили. А недорублены они потому, что их рубили не плотники, а рубил сам представитель культуры из района. Когда он осматривал церковь, налетели бабы. Наскочили как раз на эти картинки, они маленькие, а красивые. Ишь ты, на ишаке едет… Начали их бабы хватать. Чтобы не досталось бабам, представитель взял топор и давай тяпать. Известно, у районного работника ни сил, ни сноровки. Вот они и получились пораненные. А кабы наши-то плотники… Разве бы… Тут бы не то что… Да вы и сами видите – добросовестная, чистая работа.
Эти "праздники" оказались не древние, но я все-таки их храню.
10
Прощаясь с председателем на папертях Петроковской церкви, мы стали расспрашивать дорогу: нельзя ли проехать прямее, чем мы ехали в эту сторону. Председатель сказал:
– А что же вы, разве не хотите посмотреть Волосовский монастырь? Здесь ведь близко.
В детстве от отца, который любил путешествовать на своем Голубчике, запряженном в телегу, я много раз слышал, что есть где-то Волосовский монастырь. Но тогда мне казалось, что он где-нибудь на краю света.
До сих пор я считал, что русская, церковная, монастырская архитектура хорошо смотрится, если она вознесена на холм, на высокий берег реки или вовсе на гору. Стоишь у подножья колокольни и видишь, как стремительно она вонзается в синеву неба, и оттого, что плывут над ней белые облака, кажется, что колокольня падает. Если же смотришь на многокупольную армаду собора, то ощущения падения не бывает. Представляется, что все сверкающее белизной и сияющее золотом сооружение плывет в облаках, а облака, напротив, неподвижны и только сторонятся, пропуская плывущее золотисто-белое чудо.
Я не бывал тогда еще в Псково-Печорской лавре, которая вся расположена в глубочайшем овраге, не видел с высокого берега Днестра монастырь в Молдавии, который смотрит с птичьего полета, поэтому вид Волосова поразил меня.
Мы выехали на высокий холм. Взгляду открылась глубокая и широкая лощина. Строго говоря, было две лощины, и они пересекали друг дружку, образуя крест. В крестовине было самое большое понижение местности, и в этом-то месте стоял игрушечный белый монастырь. Со склонов сползали к нему синеватые туманы лесов. Рядом с ним сверкала извилистая речка. Сама архитектура полутонула в мирной и тихой зелени.
Что за вздор, подумали мы, что за идиллия посреди нашей суровой повседневной действительности. Но опасения оказались преждевременными. Вблизи, напротив, все говорило о том, что будто шли здесь некоторое время ожесточенные бои, потом обе сражающиеся стороны отступили, но поле боя так и осталось неприбранным. Трупов, конечно, не было. Однако общая захламленность, разрушенность некоторых частей архитектуры, оббитость стен, многочисленные временные заплатки на зданиях, обезглавленность церкви, трактор, напоминающий подбитый танк, рассыпанная поленница дров, автомобильные баллоны, валяющиеся в беспорядке, – все это говорило о том, что столкновение двух противоборствующих сил действительно произошло.
Мы ходили по бывшему монастырю, стремясь проникнуть в какую-нибудь дверь. Но все было закрыто и заколочено. В поисках, куда бы заглянуть, мы спустились по узкой лестнице. Ободранная дверь производила не совсем мертвое впечатление. Мы постучались. Скрипучий голосочек послышался из-за двери. Потянув дверь на себя, мы убедились, что она не заперта, что вообще, должно быть, не запирается, потому что нет у нее ни проушин для замка, ни личины. Пошарив в темных подвальных сенцах, мы нашли вторую дверь и оказались в комнатке: четыре шага в длину, четыре в ширину.
Когда пригляделись после дневного света, увидели, что попали не то в маленькую церковку, не то в монастырскую келью. Посреди кельи стоял аналой, а на нем лежала раскрытая церковная книга. Стены комнаты увешаны иконами в металлических окладах и без окладов. Иконы стояли и на окне, поднятом очень высоко. Высота комнаты никак не соответствовала ее площади. Окно было проделано в монастырской стене, толщиной в полтора метра: на окне хватало места, чтобы поставить иконы. Аналой был закапан желтым воском от дешевых свеч, огарочек теплился перед раскрытой книгой. Несколько лампад мерцали пред иконами. В комнате были еще табуретка и узкая железная койка.
Перед огарочком, перед раскрытой книгой стояло крохотное согбенное существо, одетое в черное и трясущееся невероятной тряской. Тряслась вся старушка: тряслись ее руки, ее плечи, ее голова, тряслась нижняя губа, трясся язык, которым старушка пыталась что-то нам сказать. Все-таки оказалось, что со странной обитательницей оригинальной комнаты можно разговаривать.
– Одна я живу здесь, одна-одинешенька. Монашка я. Все здесь нарушено, а я осталась. Обжила себе келийку, да и скриплю. Ничего, пока не трогают. Зовут-то? Матерью Евлампией меня зовут. В миру? Эх, люди добрые, давно это было, не стоит и вспоминать. В миру-то я была Катерина. Вот достались мне на хранение иконы. Живу, сохраняю. Теплю негасимые огоньки.
– От кого достались? Кто поручил вам эти иконы хранить?
– Как от кого? От Бога. Бог мне поручил, а я храню.
– Значит, что же, это вроде как ваше основное дело на земле, ваш главный долг?
– Других дел у меня вовсе нет. Одно только дело и есть: пока жива, огоньки перед иконами теплить. Погасну я, погаснут и огоньки.
– Откуда у вас иконы?
– Иные из монастырского храма, иные из Аннина. В Аннине старинная, благолепная церковь была. Когда ее ломали, много икон в Петроковскую церковь перевезли, а я выпросила себе Казанскую Божью Матерь, да архангела Михаила, да еще вот Николая Угодника. Николай-то чудотворный, вся округа его почитала, а теперь он достался мне. В Петрокове церковь цела и служит. Мне бы надо сходить для очищения грехов, помолиться, но сами видите, никуда я не гожусь, и в Петрокове мне уж не побывать.
– Мать Евлампия, в Петроково вам идти незачем. Церковь там закрыли, а иконы все изрубили топором. Мы только сейчас оттуда, так что спите себе спокойно.
Как всплеснула руками мать Евлампия. И всхлопнули бы ладошки, но из-за тряски ладошка на ладошку не пришлась, и хлопочка не получилось. Монашка повернулась старческим трясущимся личиком к образам и начала креститься, шепча про себя:
– Господи, прости ты их, неразумных, не ведают, что творят.
Бабка разрешила, и я неторопливо разглядел все иконы, развешанные по комнате. Правда, снимать иконы с гвоздиков было неудобно, и, таким образом, пришлось довольствоваться разглядыванием только лицевой стороны икон. Но те иконы, которые не были повешены, а просто стояли на монастырском окне, я брал в руки и разглядывал как хотел.
Одна из этих стоящих на окне икон была для меня. Это был архангел Михаил, изображенный в рост. Высота доски около метра, ширина сантиметров сорок. Доска сильно прогнута, черна как уголь, на ней грубые следы обработки скребком, кое-где дырочки от шашеля. Шпонки узкие, сквозные, близко к торцам. Да и зачем подробности, доска была шестнадцатого века, и сомневаться в этом было нельзя. Однако архангел на иконе написан в конце девятнадцатого столетия. Голубая масляная краска, неинтересная реалистическая живопись. Надо бы тут же и попросить икону у матери Евлампии, все равно она стоит у нее на окне, не в числе, так сказать, основных ее образов. Но я так был поражен самой комнатой, и самой старушкой, и нахождением ее в запущенном монастыре, и этой ее странной обязанностью: жечь негасимые огоньки перед образами, пока в самой в ней теплится в общем-то не сильнее лампадного огонек, – что язык не повернулся у меня попросить у нее архангела Михаила.
Два года спустя владимирский писатель Сергей Васильевич Ларин уговорил меня поехать к его первой школьной учительнице. Ему надо было повидаться с ней, поговорить, повспоминать, потому что он собирался писать книгу о своем детстве. Мы поехали.
Дорога у нас была веселая. То мы останавливались в селе, в котором Сергей Васильевич родился, и заходили к его родственникам, и, конечно, отмечали приезд писателя в родные места. То сидели на берегу реки, на траве, где Сергей Васильевич некогда ловил пескарей. И тоже нельзя было уехать с такого знаменитого места, не отметив. Выяснилось наконец, что учительница Сергея Васильевича переехала теперь в другое место, неподалеку, правда, и мы мчались дальше к намеченной цели.
В конце концов оказалось, что учительница Сергея Васильевича живет в деревне в трех шагах от бывшего Волосова монастыря, посещение которого не успело изгладиться из моей памяти. Икону архангела Михаила я постоянно вспоминал. Доска шестнадцатого века жила в моем воображении вместе со следами скребка и дырочками от шашеля. Я часто жалел, что поскромничал тогда и не попросил икону у матери Евлампии. Но я ведь был уверен, что монашка ни за что не рассталась бы с иконой. Я знал, что самое последнее и безнадежное дело выпрашивать икону у богомольной старушки.
Путешествие наше было веселым, и в Волосово мы приехали к вечеру. Учительница Сергея Васильевича в это время смотрела в сельском клубе кино. Пока за ней сходили, пока попили чаю с вареньем, пока Сергей Васильевич разглядывал альбом со школьными фотографиями, завечерело окончательно.
Мысль навестить еще раз старушку между тем не давала мне покоя. Я, правда, не был уверен, жива ли она и живы ли ее огоньки, но быть в двух шагах и не взглянуть еще раз на архангела Михаила я не мог.
Я рассказал Сергею Васильевичу о своем прошлом приезде в Волосово, и Сергей Васильевич с энтузиазмом поддержал мою мысль навестить мать Евлампию.