Впотьмах мы спустились все по той же лесенке, и я опять потянул на себя дверь, и мы открыли вторую дверь, и увидели огоньки, и увидели мать Евлампию, стоящую пред аналоем все в том же положении, как и два года назад, словно она за это время не ложилась спать, не сидела на табуретке и вообще не меняла позы. Исправно несет свое дежурство на земле мать Евлампия.
Монашка услышала наш приход, прервала молитвы и начала разжигать толстую стеариновую свечу. Когда свеча разгорелась, я увидел, что и облик старушки нисколько не изменился.
Нам, тем, кто помоложе, кажется, что если пошла жизнь на убыль, под уклон, значит, каждый день должен что-нибудь разрушать, разъедать, сводить на нет. Но потом смотришь, человек скрипит и скрипит. Проходят годы, а он все такой же, ни хуже, ни лучше. Видимо, перед самым финишем выходит организм на некую ровную прямую, все приходит в равновесие. В горестное, конечно, равновесие, но так и держится. По крайней мере, для бабки Евлампии два года прошли мимо. Я хотел навести старушку на воспоминания.
– Помните, мать Евлампия, мы заезжали однажды летом, два года назад?
– Стара я стала. Может, и помнила бы, – стара.
Сергей Васильевич был независим от бабки, был не связан с архангелом Михаилом, стоящим на окне, и чувствовал себя более свободно. Он был редактором областной газеты, в нем билась практическая журналистская жилка. Он тотчас начал расспрашивать старушку о быте, о будничных сторонах ее жизни. Для меня оказалось важным только то, что она хранительница огоньков, а Сергею Васильевичу нужно было непременно узнать, на какие деньги живет старушка, где берет продукты, каков ее месячный бюджет, кто за ней ухаживает.
– Ходят. Из деревень женщины ходят. Кто кусочек хлебца принесет, кто сахарку, кто гривенничек. А много ли я съем? Что твой воробей.
Разговор на бытовые темы быстро сблизил старушку и Сергея Васильевича. Я видел, что авторитет моего друга растет на глазах. Почувствовав благоприятность обстановки и зная, что второго столь блестящего случая не будет, я неожиданно спросил:
– Мать Евлампия, может быть, вы отдали бы мне вон ту икону? Ту, что стоит на окне без дела.
Я спросил и ждал обыкновенных после такого вопроса слов:
– Что ты, миленький, Бог с тобой, разве иконы отдают, разве их из дому выносят? И как это я могу отдать, если мне поручено хранить до скончания века?
А так как я знал к тому же с прошлого раза, кем именно поручено, то и просил больше для своего спокойствия, нежели с надеждой на результат. Но мать Евлампия спокойно спросила:
– А ты не выбросишь?
– Как можно, мать Евлампия!.. Али мы…
Трясущееся личико повернулось к Сергею Васильевичу.
– Как посоветуете, отдать ему архангела Михаила?
– Не сомневайся, бабушка, отдавай, В хорошие руки попадет твоя икона, он понимает.
– Ну что ж, видно, так Богом положено, бери.
От Волосова мы отъехали с зажженными фарами. В их лучах по извилистой дороге появлялись и пропадали то колосья ржаного спелого поля, то придорожный куст, то травянистый косогор, то бревенчатый мосток, то быстротечная речка.
Сергей Васильевич никогда не видел, как это так, из-под одних красок могут появиться совсем другие. Он недоверчиво слушал мой рассказ о слоях живописи на иконах и, в частности, совсем не верил, что под голубым архангелом, добытым нами, окажется другой архангел, древний, ярко-красный.
Мне хотелось удивить Сергея Васильевича и показать ему воочию, как из-под голубого будет появляться ярко-красное. А не появиться оно не могло. Случай подвернулся, можно сказать, классический. Безошибочно древняя доска и очевидная молодость масляной живописи. Надо знать еще, как легко размягчается от растворителя масляная краска, как эффектно она взбухает под фланелевой тряпочкой компресса, как легко снимается ватой или скальпелем и какой сразу чистый и яркий остается на месте компресса прямоугольничек. Одним словом, я хотел показать Сергею Васильевичу фокус, будучи уверен в его успехе и предвкушая этот успех.
На другой день, позавтракав, мы приступили к священнодействию.
Бережно положили икону на стол кверху живописью, обтерли ее чистой ваткой, расставили склянки, баночки, разложили скальпели, пинцет, гирьку и даже шприц, хотя он здесь никак не мог понадобиться: никаких вспученностей на иконе не было. Я выбирал только место, куда поставить компресс, чтобы произвести наибольшее впечатление.
Для начала я выбрал верхнее поле иконы, а именно то место, где было написано церковнославянскими буквами: "Архангел Михаил". Я видел насквозь. Глядя на грубую жирную надпись, я видел под ней изящные, четкие, несколько смещенные, по сравнению с верхними, буквы и не по синему фону, а по охре. Я это видел и поэтому поставил компресс на буквы. Всю надпись мой компресс захватить не мог, да и не было нужды. Но все же из-под одной жирной, неряшливой буквы по синему должна была появиться другая, легкая и породистая буква по охре.
Как я и предполагал, масляная краска размякла быстро.
– Ну, Сергей Васильевич, теперь смотри. Показываю фокус. Что мы видим перед собой? Мы видим масляную живопись девятнадцатого века. Мы видим букву намалеванную зеленым по синему. Сейчас я сделаю красивый жест – и что мы увидим тогда? Тогда мы увидим шестнадцатый век, мы увидим ту же букву, только написанную другим мастером и, следовательно, по-другому. Красивые черные линии будут сочетаться с охрой. Итак, я беру вату, сворачиваю ее в тугой тампон, окунаю ее в растворитель, подношу к иконе и…
Размокшая синь вместе с зеленой буквой "а" стерлась с такой же легкостью, с какой стерлась бы с листа бумаги только что прилипшая, не успевшая еще приклеиться, мокрая переводная картинка. Она даже и не стерлась, а как-то соскользнула со своей основы, но основой у нее оказалась, увы, не охра с изящной черной буквов, а белый, глянцевый, чистый левкас.
Я не поверил своим глазам. В первое мгновенье я подумал, что, может быть, протравил все слои живописи и снял слишком решительным и слишком небрежным движением. Но этого быть не могло. Я хотел показать фокус Сергею Васильевичу, а вместо этого мать Евлампия и ее Михаил Архангел показывали фокус мне самому.
Скорее я намочил фланельку и наложил ее на одежды архангела. Сергей Васильевич самодовольно ухмылялся. Я старался найти объяснение случившемуся. Вероятно, дело в следующем: на старой иконе обкрошились поля, левкас отстал и осыпался. Когда икону подновляли обсыпавшиеся места заполнили новым левкасом, на который мы теперь и наткнулись. Компресс на одежде, на середине доски, сейчас покажет, что мои предположения правильны.
Однако участок архангеловой одежды смылся, обнажив точно такой же левкас, как и в первом случае. В отчаянии я ставил компрессы куда попало: на руки архангела, на фон, на нимб, на лик, наконец. Результат получался один и тот же.
– Факир был пьян, и фокус не удался, – ехидно подвел итог моей деятельности Сергей Васильевич.
Да, фокус не удался. Но почему? Какая-то вопиющая нелепость. На доске шестнадцатого века живопись девятнадцатого, и больше ничего нет. Абсурд. Новый, свежий, без крокелюров левкас. Самодовольный, плоский, тупой левкас вместо яркой живописи. Куда ни сунешься со своим компрессом, всюду натыкаешься на ровную плоскую белизну.
По какому-то наитию, а может, просто со зла и от полного отчаяния я углубил наискось острый конец скальпеля в белую, ненавистную мне слепую массу и сильно поддел, подковырнул ее. Кусочек левкаса величиной с трехкопеечную монету отскочил и стрельнул к потолку. Следующее мгновение принадлежит к тем, которые, как говорят, человек вспоминает в свой смертный час. Донышко образовавшейся выемки горело сочной и ровной киноварью. Иконописец-обновитель не стал писать по древнему письму, а сначала покрыл его своим левкасом, снова загрунтовал. Осторожными теперь движениями носика скальпеля я расширил брешь в шестнадцатый век до прямоугольника в несколько квадратных сантиметров, а потом этот прямоугольник промыл растворителем.
Я не знал способа, которым реставраторы удаляют левкас, положенный поверх живописи. Да и непозволительно было бы мне самому браться за такую икону. Я отвез ее в Москву и там отдал в опытные руки реставратора.
Между прочим, новый архангел оказался написанным вверх ногами по отношению к прежнему, основному архангелу. Оно и понятно: положив новый грунт, живописец забыл потом, где у иконы верх, где низ. Скорее всего, он вовсе не задумывался над этим.
11
Ну что ж, такова материя этой книги. Когда пишешь про целинные земли (а я писал), то и дело встречаются на страницах "пшеница", "степь", "дрофа", "тракторист". Когда пишешь книгу о грибах (а я писал), то и дело встречаются на страницах "сыроежки", "рыжик", "опушка", "мухомор".
Сегодня я пишу об иконах. Удивительно ли, что встречаются на страницах "оклад", "церковь", "Михаил Архангел", "Борис и Глеб". Если речь в книге идет об иконах, нужно описывать иконы.
Я не специалист, не искусствовед. Мне трудно было бы заниматься сравнительным анализом новгородской и суздальской живописных школ, или сравнивать московские царские письма с письмами северными, или дать развернутую характеристику строгановского письма.
Но поскольку речь в моих записках идет об иконах и приходится постоянно упоминать тот или иной иконописный сюжет, то, прежде чем написать еще два-три в меру занятных эпизода из истории моего увлечения, я хочу взять на себя смелость сказать по нескольку слов об основных, о наиболее распространенных, наиболее часто встречающихся иконописных сюжетах.
Читатель может пропустить эту главу, если она окажется очень скучной, как, впрочем, и вообще он может отложить, даже выбросить эти записки и взять что-нибудь более близкое его душе: о строительстве газопровода, о подвигах разведчика, о колхозной МТС. Я и сам не век собираюсь писать об иконах – одну только эту книгу. А там перейду на живой, современный материал. Напишу о директоре совхоза (есть у меня на примете интересный директор), напишу большую автобиографическую книгу, напишу исторический роман из времен Василия Третьего, напишу (вслед за своими "грибными" записками) книжечку о целебных травах…
А пока я буду рассказывать об иконах. Конечно, именно этой главы могло бы совсем не быть. Но возможно, иной читатель, твердо знающий, чем "Венера" Джорджоне отличается от "Венеры" Тициана, не знает с такой же четкостью, чем "Владимирская Божья Матерь" отличается от "Боголюбовской Божьей Матери". Может быть, читатель, представляющий себе разницу между "Мадонной" Рафаэля и "Мадонной" Боттичелли, более смутно различает, что такое "Илья в пустыне", а что такое "Огненное вознесение Ильи", что такое "Успенье", а что такое "Благовещенье".
Если это так, если действительно не каждый, придя в Третьяковскую галерею и Русский музей, умеет, не читая таблички, издалека отличить "Рождество Богородицы" от "Рождества", или "Введение" от "Сретенья", или "оранту" от "одигитрии", то, может быть, и эта глава принесет какую-нибудь простейшую пользу. По-моему, при всех обстоятельствах лучше знать немного больше, чем немного меньше, в особенности если речь идет о родном национальном искусстве, завоевавшем, впрочем, себе великую интернациональную славу.
Необходимо сделать две существенных оговорки. Во-первых, иконописных сюжетов сотни, сотни и сотни. Все их невозможно не только описать – перечислить. На иконах изображаются разные эпизоды из Библии, как из Ветхого, так и Нового Завета, пророки, апостолы, отдельные их деяния, огромное количество святых в разнообразных сочетаниях и комбинациях. Речь может идти только о наиболее распространенных, о наиболее часто встречающихся сюжетах.
Во-вторых, сюжет один, но иконы разные. Дело в том, что нет на свете двух одинаковых икон. Да, существуют каноны, по которым "Вход в Иерусалим" нужно писать, изображая ослика, и чтобы на ослике сидел Иисус Христос, и чтобы стояли деревья, и была архитектура Иерусалима, и люди бросали бы под ноги ослику пальмовые ветви и одежды.
Сюжет четко определен. Но сколько бы мы ни увидели на своем веку "Входов в Иерусалим", все "Входы" будут отличаться друг от друга, как полотно Нестерова отличается от полотна Репина и как полотно Врубеля отличается от полотна Васнецова.
Можно взять пример еще проще, без деревьев, без архитектуры, без многих действующих лиц, скажем оглавный "Николай Угодник". По сути – портрет. Всю доску занимает лицо Николая, по-церковному – лик. Предопределено, что у Николая должна быть борода, предопределено портретное сходство на всех многочисленных иконах. Никто, взглянув хоть раз, не спутает Николая Угодника с другим святым. И все-таки все Николаи разные, точно так же как неодинаковы портреты, написанные с Пушкина Тропининым, Кипренским и всеми позднейшими художниками.
Значит, нужно иметь в виду, что я в этой главе буду говорить о канонических иконописных сюжетах, а не о живописных качествах той или иной конкретной иконы.
Вот как о том же самом рассуждает иконописец Севастьян в замечательном рассказе Лескова "Запечатленный ангел": "…только в обиду нам выдумано, что мы будто по переводам, точно по трафаретам пишем. А у нас в подлиннике постановлен закон, но исполнение его дано свободному художеству. По подлиннику, например, ведено писать святого Зосима или Герасима со львом, а не стеснена фантазия изографа, как при них того льва изобразить, Святого Неофита указано с птицей-голубем писать; Конона Градаря с цветком, Тимофея с ковчежцем; Георгия и Савву Стратилата с копиями, Фотия с корнавкой, а Кондрата с облаками, ибо он облака воспитывал. Но всякий изограф волен это изобразить, как ему фантазия его художества позволит…"
Между прочим, существует вульгарная точка зрения, будто необходимость писать канонизированные сюжеты сковывала инициативу живописцев, держала их в деспотических рамках, вступала в противоречие с талантом и волей художника. Думать так можно, только не имея ни малейшего представления о живописи вообще. Постараюсь пояснить свою мысль.
Представим себе, что художнику, живописцу, мастеру колорита и композиции, мастеру линии и тона предопределено писать только тысячу установленных сюжетов без права выхода за пределы этой тысячи. Нет, для наглядности возьмем совсем неправдоподобный случай, будто художнику дано писать один-единственный сюжет и ничего больше. Что бы это означало на самом деле? Это означало бы, что у художника лишь отнято право думать над тем, что называется литературной стороной живописного произведения. А я бы сказал наоборот: художнику в этом случае было бы подарено право не думать над литературной стороной картины, но сосредоточить все свои способности на чисто художественных, на чисто живописных сторонах своего искусства. Композиция картины в рамках одного и того же сюжета может быть и бывает в действительности совершенно разной. Композиция картины, соотношение цветов, техника, тончайшие оттенки, цветовая гамма и ее распределение на плоскости – все это оставалось бы в руках художника. Избавленный от необходимости тратить свои усилия и свой талант на литературную, то есть второстепенную, сторону дела, он мог бы сосредоточить свои способности на решении чисто живописных, композиционных, колористических задач. Он шел бы не в ширь (каждый раз новый сюжет), а в глубину своего искусства: каждый раз все новые и новые задачи в области цвета и линии, каждый раз новое решение этой задачи. В искусстве идти в глубину всегда означает идти вверх, в высоту, оттачивать мастерство, достигать совершенства.
А теперь вспомним, что сюжет был не один, их были тысячи, – следовательно, ни о каком порабощении иконописцев деспотизмом и жестокостью канонов не может быть речи. Напротив, то, что изографы сосредоточивали свои усилия на решении чисто живописных задач, может служить некоторым объяснением высочайшего взлета древнерусской живописи. Одна из разгадок ее недосягаемости для всех последующих поколений художников кроется, быть может, именно в этом обстоятельстве.
Итак, вот некоторые иконописные сюжеты. Религия, породившая иконографию, называется христианством, – значит, и начинать по всей вероятности, надо с Иисуса Христа, который в иконографии и на языке искусствоведов называется преимущественно Спасом.
Имеется несколько основных изображений Спаса портретного, так сказать, характера: "Спас Нерукотворный", "Спас в силах", "Спас на престоле", "Спас Вседержитель", "Спас оглавный", "Спас Еммануил".
"Спаса Нерукотворного" видел каждый, если не икону, то где-нибудь в театре, в кино, где древние русские дружины встречаются с половцами, с печенегами, вообще с врагом. Обычно над русским войском развевается знамя, а на знамени изображен "Спас Нерукотворный". Развевается такое знамя и над дружиной Ермака на знаменитом полотне Сурикова "Покорение Сибири".
Легенда состоит в том, что когда Христа вели на Голгофу и он нес крест, то одна женщина подала ему полотенце, плат (убрус), чтобы он вытер лицо от пота. Христос приложился к плату, и на ткани остался отпечаток его лица.
Икона "Спас Нерукотворный" бывает правильной квадратной или почти квадратной формы. Фоном служит плат. На плате лицо Христа без шеи, без плеч, одно только лицо с прядями волос, более или менее симметрично расходящимися вправо и влево. Глаза иногда смотрят прямо на зрителя, иногда подняты, иногда скошены в ту или другую сторону. Вообще же, поскольку на иконе нет никаких лишних деталей, но только лицо во всю доску, а на всяком лице главное, безусловно, глаза, то "Спас Нерукотворный" едва ли не самый выразительный, самый лаконичный иконописный сюжет. Недаром наши предки рисовали его на своих боевых знаменах.
На втором месте по выразительности и по значению я ставлю сюжет "Спас в силах". Христос изображается полностью, как бы сидящим на престоле. Я говорю "как бы", потому что престол бывает часто только намечен полупрозрачными линиями, а иногда не намечен совсем. Фигура сидящего Христа в ярких красных или охряных с золотой разделкой одеждах вписана в алый ромб. Ромб вписан в синий овал. Синий овал вписан в алый внешний квадрат, и только потом, за пределами внешнего квадрата, начинается фон иконы. В синеве овала намечены полупрозрачно многочисленные шестикрылые серафимы, по углам внешнего квадрата изображены символы четырех евангелистов: ангел, орел, лев, бык. От Спаса идут во все стороны белые и золотые лучи. В одной руке на левом колене Спас держит раскрытое Евангелие с каким-нибудь изречением, чаще всего – "придите ко мне, страждущие и обремененные, и я успокою вас". Другая рука – в благословляющем жесте.
Квадратная, овальная, ромбическая плоскости пересекают друг дружку, накладываются одна на другую, проглядывают одна сквозь другую. Причем если алые квадрат и ромб кажутся плоскостями, то синий овал, вписанный в них, создает впечатление глубины и космической бездонности, в которой парят вокруг фигуры Христа полунамеченные, полупрозрачные серафимы. Бесспорно, это один из самых мощных и красивых иконописных сюжетов.
"Спас на престоле" есть не что иное, как упрощенный "Спас в силах". Престол в этом случае написан не полупрозрачными линиями, не полунамеком, а реально, зримо, как обыкновенное кресло, на ранних иконах более условно, на поздних с причудливыми завитушками и украшениями. У Христа то же самое Евангелие и то же движение правой руки, но вокруг него нет уже никаких овалов и ромбов, а просто фон иконы, – как правило, золотой или охра.