Денис Бушуев - Сергей Максимов 14 стр.


– А мне, кажется, не понравилось, что он ей подарил… – тихо ответила Варя, не поворачиваясь и продолжая смотреть на Волгу, занесенную снегом.

На подоконник сели три озябших воробья и, вытянув шейки, искоса поглядывали на Варю: они уже привыкли к тому, что на этом окне их часто подкармливали. Варя взяла из специальной "воробьиной" чашки горсть пшена, высунула руку в форточку и посыпала золотистые зернышки на подоконник.

IV

В Кострому Денис Бушуев приехал рано утром в воскресенье. Поезд пришел без опоздания. С вокзала Бушуев прошел прямо на базар в надежде найти попутные сани, но не нашел и решил идти в Отважное пешком. На набережной он зашел в "Дом крестьянина", выпил там два стакана горячего чаю и, спустившись на Волгу, вышел на ухабистую зимнюю дорогу.

На широком снежном поле, под которым где-то внизу неторопливо текла могучая река, было холодно. Дул ветер, шурша поземкой. Бушуев поднял короткий воротник черной водницкой шинели с двумя рядами блестящих пуговиц и туже надвинул на лоб форменную фуражку. Мешал ходьбе тяжелый чемодан, где вперемешку с бельем лежали книги. "Книги, это – гири" – вспомнил Бушуев выражение Белецкого и рассмеялся. Но, как всегда бывает с человеком, приближающимся к родному гнезду после долгой разлуки, он не чувствовал усталости; не чувствовал он и холода – все его существо стремилось только к одному: скорее бы переступить родной порог, и он не замечал, как и когда уставшая рука передавала тяжелый чемодан другой руке.

Мутное темное небо сливалось на востоке с синей полоской леса. Где-то там, у этого леса, стояло село Отважное. То справа, то слева от дороги, по обочине ее, попадались зеленые елочки, воткнутые в снег чьей-то заботливой рукой, для того, чтобы в метели ночной порой не сбивались с пути проезжие и прохожие.

Бушуев шел быстро. Смуглые щеки его, непобритые, с чуть заметной светлой бородой, заливал яркий румянец. Карие глаза с блестками инея на ресницах, узнавая знакомые с детства места, вспыхивали тихими и радостными огоньками. Вот на правом берегу Волги – дубовая роща. Здесь когда-то, еще совсем маленьким мальчиком, он полез на дерево за желудями и порвал новую рубашку; отец надавал ему за это подзатыльников. А вот здесь, возле этого камня, который сейчас не виден под снегом, дед Северьян варил уху, а он, Денис, собирал для костра хворост. Немного подальше, вот там, где впадает в Волгу маленькая речка Покша, он ночевал с дедом в кустах тальника, и тогда еще пошел к утру дождь… Бушуев совсем не вызывал этих воспоминаний, они вставали сами, рождаясь в ту же секунду, как только глаз натыкался на знакомый предмет. И вся его крепкая высокая фигура выражала то нетерпеливо-счастливое состояние, когда сладкое, щекочущее ожидание встречи с милыми сердцу людьми наполняет человека до краев и несет его, как на крыльях, к заветной цели. Если на пути такого крылатого существа попадется старый друг, то крылатое существо бросается ему на шею, если – старый враг, то – крепко и долго трясет его руку, улыбается и спрашивает о житье-бытье, – словом, обнажается в человеке в такие минуты все искреннее, настоящее, хорошее, а все наносное, порожденное людскими слабостями, исчезает, как дым. Такова сила земли, такова непостижимая рассудку власть родины. Власть родного угла. Родина есть физическое ощущение, горячий и стремительный вихрь чувств…

Во власти этого вихря был и Денис Бушуев.

Пять лет с лишним тому назад, с тех пор, как он в декабре 1931 года покинул Отважное, жизнь его превратилась в упорную и тяжелую борьбу за существование. Первую зиму он провел в Горьком, пристроившись простым рабочим в судоремонтных мастерских. Весной он спустился по Волге в Астрахань. Работал грузчиком на астраханских пристанях, кочегаром на теплоходе, ходил в Каспийское море с рыбачьими ватагами. Однажды баркас, на котором рыбачил Денис, попал в шторм. Как ни бились люди, но сети вытащить не могли. Баркас заливало. Решили рубить сети. Денис, придерживая руками толстый канат, ногой уперся в борт, и рыбак, рубивший сеть, ударил нечаянно топором по ноге Дениса и отрубил два пальца… В конце лета Дениса страстно потянуло учиться; он вернулся в Горький и поступил в Речной техникум на судоводительское отделение. Жил он в студенческие годы впроголодь. Скудная стипендия позволяла только сводить концы с концами, и приходилось вечерами подрабатывать все тем же грузчичьим трудом. В летнюю пору он проходил практику на пароходе, сначала – в качестве матроса, боцмана, а под конец – штурвального. Если выдавались короткие летние каникулы, то работал. Весной 1935 года он окончил техникум, съездил ненадолго домой и, по возвращении, в конторе Средне-Волжского пароходства он получил назначение на маленький винтовой пароходик "Ярославль". Вскоре на молодого лоцмана, отличавшегося редким глазомером и твердой рукой, обратили внимание старые капитаны, и уже к открытию навигации 1936 года капитан Груздев выхлопотал Денису перевод на свой тяжелый буксирный пароход "Ашхабад". Вместо 180 рублей Денис стал получать 300, что уже считалось приличным жалованием. Зимовать Денис остался в затоне, а когда "Ашхабад" досрочно закончил судоремонт, капитан Груздев устроил Денису отпуск, и первый раз за пять лет Бушуев ехал домой не на день-два, а на целых полтора месяца.

Все эти годы, все пять лет, Бушуев упорно работал над собой, и в его общем развитии главную роль играл не техникум, а он сам. Его все интересовало, он все хотел знать, он дня не мог прожить без того, чтобы не прибавить новую частицу к своим знаниям. Он читал книги не только по лоции, навигации и судоводительству, но и по истории литературы, искусства, философии… Он знал не только русских классиков, но и иностранных, и любовь к слову возрастала в нем с каждым годом все больше и больше. Много писал и сам. В его чемодане, среди книг, находилось несколько толстых тетрадей со стихами. Творчество стало его тайным и прекрасным миром, его второй жизнью…

V

Несмотря на сильный мороз, Бушуеву было жарко. Он остановился, расстегнул на груди шинель и, сняв фуражку, вытер рукавом мокрый лоб. Вдалеке показалось Отважное. Сердце забилось так сильно, что Денис отчетливо слышал его стук. Одинокая ворона, хрипло каркнув, пролетела над головой, и Бушуев в каком-то мальчишеском задоре заложил в рот два пальца и пронзительно свистнул ей вслед. Ворона шарахнулась в сторону, потеряла перо и, круто повернув, полетела вдоль реки. Бушуев рассмеялся и, подумав о том, что ворона скорее его попадет в Отважное, позавидовал ей.

От долгой ходьбы начинала побаливать искалеченная ступня правой ноги. Бушуев решил передохнуть; поставил чемодан на дорогу и полез было в карман за кисетом с махоркой, но вдруг заметил, что его догоняют сани. Вороная лошадка бодро бежала по наезженной дороге, потряхивая головой и позвякивая сбруей.

– Посторонись! – громко крикнул седок.

Бушуев схватил чемодан, сошел с дороги и утонул по колена в снегу. Дальше все произошло как-то странно. Запутавшись в шинели, Бушуев упал в снег, и в ту же секунду сани поравнялись с ним. Он обернулся, хотел крикнуть, чтобы сани остановились, но в седоках узнал Манефу и Алима, растерялся, не нашел слов и продолжал безмолвно смотреть на них. Манефа, сидевшая позади Алима, вскочила, прижалась грудью к спине мужа, вырвала из его рук вожжи и, сильно натянув их, круто остановила разогревшегося жеребца, – он пробежал еще несколько саженей и стал, нетерпеливо перебирая точеными ногами, роняя с губ желтую пену и косясь на Дениса.

Манефа в сущности не узнала Бушуева, ей только показалось, что это он; узнав же его, она вспыхнула, а еще через мгновение – побледнела и, чтобы скрыть это (она почувствовала, что побледнела), выпрыгнула из саней и, низко наклонив голову, стала поправлять сиденье. Алим разбирал вожжи и ничего не заметил, а когда он повернулся, то Манефа уже овладела собой, по-прежнему была спокойна и холодна, только глубоко и неровно дышала.

– Чего ты так вожжи дернула? – недовольно спросил Алим. – Кто это?

– Я думала, задавим… – глухо ответила Манефа, хотя задавить Дениса было невозможно: он был в двух метрах от дороги.

– Кто это? – повторил Алим.

– Не узнаешь разве? Денис Бушуев…

– Денис? – удивленно переспросил Алим, вглядываясь в подходившего с чемоданом Бушуева. – Здоро́во, Денис!

– Привет, Алим Алимыч! – весело ответил Бушуев. – Здравствуй, Маня!

Он тоже успел оправиться от охватившего его смущения и теперь испытывал только радостное волнение от этой неожиданной встречи. И, сняв варежку, поспешно пожал руки старым знакомым.

– Садись, Денис, на задок рядом с женой. Чемодан ставь в ноги… Вот так… – хлопотал Алим, помогая Бушуеву пристроить чемодан в санях. – Ты откуда? Из Горького? Что там нового?

– Все по-старому…

– Надолго?

– До весны, до навигации…

– Лоцманом плаваешь?

– Лоцманом.

– На пассажирском?

– Нет, на буксирном, на "Ашхабаде"…

– Ну, брат, и верзила же ты стал! В деда! – восхищенно покачал головой Ахтыров. – Небось по дому соскучился?

– Есть малость… – улыбнулся Бушуев, сверкнув крупными и чистыми, как белая фасоль, зубами. – Как мои там? Здоро́вы?

– Как будто ничего, все в порядке.

Манефа молчала, хмурясь и беспокойно взглядывая на Дениса. Никакой радости от этой встречи она не испытывала, она ощущала лишь волнение, нехорошее, тяжелое волнение, словно Бушуев был предвестником какой-то надвигающейся беды, от которой ей трудно будет уйти. Она вздрогнула, быстро влезла в сани, опустилась на сиденье и накрыла ноги пологом. Бушуев сел рядом с ней.

– Поехали! – скомандовал Алим, расправляя вожжи. – А ну-ка, Васька, наддай! Человек давно дома не был, учти это!

Жеребец рванул и понес, косолапо выбрасывая задние ноги и обдавая седоков комьями мерзлого снега. Алим что-то говорил через плечо, вполуоборот, но Бушуев плохо слышал его. Не поворачивая головы, скосив только одни глаза, он рассматривал Манефу. Она сидела чуть сгорбившись, прижимая к груди рукой в варежке концы шерстяного платка. Прядь черных курчавых волос выбилась на лоб, на них лежали искристые снежинки и не таяли. Она почти не изменилась за пять лет: те же яркие, как сурик, губы, те же холодные серые глаза, над которыми тонкими цепочками разлетелись темные мягкие брови, только от глаз пробежало к вискам несколько коротких и легких морщинок.

Как-то так случилось, что в те недолговременные наезды, когда Бушуев бывал дома, он никогда не встречал Манефу, хотя часто вспоминал о ней. Последний раз они виделись тогда, в бане… И всегда это воспоминание жгучим стыдом заливало его щеки. Вспомнил он и теперь про эту их неловкую встречу, вспомнил – и поспешно перевел глаза на спину Ахтырова.

Алим же продолжал что-то рассказывать и поминутно подхлестывал жеребца.

– А что, Алим Алимыч, как дела колхозные? – крикнул Бушуев, стараясь отвлечься от назойливых мыслей.

Ахтыров, не оборачиваясь, махнул рукой.

– Что? Плохо? – спросил Денис.

– Помощи ниоткуда нет. Бьюсь, как рыба об лед, а толку мало, – ответил Ахтыров, снова поворачиваясь. – Народ на меня злится, а что я могу поделать? И хотел бы людям лишний кусок передать, да замучили заготовки. Как в прорву: даешь, даешь – и все мало!.. Н-но, Васька! Пошел! Пошел!..

– А все же Алим орден в позапрошлом году получил, – сообщила Манефа.

– Знаю… как же. Земля слухами полнится.

На высоких ухабах сани взлетали, как на волнах. При спуске с одного, особенно крутого, ухаба рука Манефы – нарочно ли, нечаяно ли – на одну секунду легла на колено Бушуева, и первый раз за многие годы глаза их встретились. А встретившись глазами, они позабыли осторожность и долго, не отрываясь, смотрели друг на друга, словно старались заглянуть в самые души. Первый отвернулся Бушуев и спросил чужим, с хрипотцой, голосом:

– А Гриша… что с ним? Жив?

Манефа наклонила голову и крепче прижала платок к груди.

– Жив… Только страдает через сердце сильно… Сердце у него больное… Припадки бывают.

– А Финочка?

– Финочка? Невеста стала… Девятнадцатый год пошел. Ты ее не узнаешь… Такая красавица!

– А вы что, в город ездили?

– В город. У Алима дела там были, а я – заодно с ним, на базар…

Справа вырастало Отважное. Вот проехали Песчаную гору, вот проехали прибрежный лесок Курганы, вот из-за высоких берез показался бескрестный купол бывшей старообрядческой церкви; теперь там был клуб.

Все ближе и ближе. И Бушуев почувствовал, как сладко и тревожно защемило сердце. И уже не Манефа, а что-то другое, больше и значительнее, чем Манефа, наполнило его душу до краев. Над кустами бузины, занесенной снегом, показалась крыша родного дома. От проруби по узенькой голубой тропинке поднималась в гору какая-то черная фигурка с коромыслом и ведрами. Бушуев вскочил и схватил за плечи Ахтырова.

– Стойте, Алим Алимыч!.. Теперь дойду пешком!

Алим натянул вожжи.

– Чего так? Хошь, до дому подвезу?

– Не беспокойтесь… зачем же вам сворачивать – поезжайте прямо в слободу.

– Ну, как знаешь…

Бушуев выпрыгнул из саней, поспешно взял чемодан, наскоро попрощался с Ахтыровыми и, утопая в снегу, не пошел, а почти побежал к берегу. Манефа смотрела ему вслед и все ниже и ниже клонила голову. Алим тихо смеялся.

– Вот как родина-то заедает человека. Хуже любви… Эх-ма! Пошел, Васька!

Бушуев плохо понимал все то, что случилось дальше. Он помнил лишь, как скрипнули ступеньки на крыльце, скрипнули тем самым скрипом, к которому он привык с детства, помнил, как открыл тяжелую забухшую дверь в кухню, а потом уже трудно было разобраться, что к чему. Кто-то вскрикнул, кто-то метнулся ему на шею и заплакал, – кажется, мать. Две рыженьких девочки, Марфуша и Катенька, дочери Кирилла, забились на лавке в угол и испуганно смотрели на пришельца, не узнавая его. Кирилл вырывал из рук Дениса чемодан и, страшно тараща глаза, кричал на жену, куда-то посылал ее, то ли в погреб за закуской, то ли в кооператив за водкой; Ананий Северьяныч, потряхивая бороденкой, волчком кружился по кухне, наступая ошалевшей кошке на хвост, хватался то за лучину, то за самовар, полез в чугун за углями и опрокинул его.

– Порядку… Порядку нет! – кричал он. – Сын приехал, а самовару поставить некому!.. Настька! Воды давай!.. Ульяновна! Нечего по-пустому слезы лить: бери ухват да полезай в печь! Что в печи – все на стол мечи… Сын Дениска, стало быть с конца на конец, приехал…

VI

Над Татарской слободой повис зеленый рог месяца. Вызвездило. От домов, деревьев, плетней ложились на пушистые сугробы снега синие тени. Где-то на окраине слободы играла гармонь, и звонкие молодые голоса девушек и парней захлебывались в залихватских припевках. В окнах кое-где еще горел свет. Догуливали воскресенье.

В жарко натопленной кухне ахтыровского дома было светло и уютно. Горела лампа; на печи тихо стрекотал неугомонный сверчок. Манефа сидела на табуретке возле стола и наматывала на клубок шерстяные нитки. Алима не было, он гостил в селе Спасском на кирпичном заводе.

На полу, скрестив калачиком тощие ноги, сидел Гриша Банный и неуклюже помогал Манефе распутывать нитки, держа в руках толстый моток. Он часто зевал и, покачивая дынеобразной головой, негромко рассказывал о том, как еще совсем молодым человеком был влюблен в попадью и что из этого потом вышло.

– …А батюшка-то знал, что ты его жену любишь? – осведомилась Манефа.

– Я полагаю, что догадывались… Но делали вид, что ничего не замечают, давая разгореться пожару, чтобы вдруг упасть жене как снег на голову и уличить ее в преступлении, недостойном порядочного человека… Такова, очевидно, была его потаенная цель. По-моему, Манефа Михайловна, жен, которые изменяют своим мужьям, даже только в мечтаниях своих, надо жесточайшим образом наказывать…

– Но ведь ты сам, Гриша, подбил попадью на измену… – вставила Манефа.

– Положим, есть и моя доля вины, – охотно признался Гриша. – Но ведь без согласия самой попадьи-с я ничего бы не мог предпринять. Я, со своей стороны, только знак ей подал, Манефа Михайловна… только один раз подал знак, что сердце мое возгорелось страстью, но ведь она могла и не внять моему знаку, могла и оттолкнуть меня, если бы этого пожелала-с… Она же, к ее стыду, не оттолкнула меня, а даже наоборот: однажды, когда батюшка поехал на крестины в соседнее село, она сделала так, что мы остались в преступном одиночестве.

Гриша почесал острым ногтем переносицу и сладко зевнул, показывая остатки черных, как угли, зубов.

– А дальше что? – тихо спросила Манефа, наклоняясь и рассматривая что-то на нитках. – Ты не убежал?

Гриша смутился.

– Нет-с… зачем же убегать? Побег в данном случае равнялся бы побегу часового с поста, что уже карается по уставу… Дальше все произошло чрезвычайно трагично, как в весьма правдоподобных комедиях господина Самокатова, а именно: оказалось, что батюшка ни на какие крестины не поехал, а отсиживался у дьякона, распивая с ним красное вино и дожидаясь полуночи – той несчастной поры, когда нас можно было без всяких затруднений уличить в преступлении. Сцена вышла кошмарная. Вот уж в таких случаях я всегда убегаю. В таких случаях, дорогая Манефа Михайловна, и на войне подается сигнал к отступлению по всему фронту, особенно когда неожиданно появляются превосходящие силы противника. А батюшка, доложу я вам, был саженного росту и непомерно широк в плечах, точно под рясу он закладывал коромысло. Однако в тот момент, когда он меня, как щенка, выбрасывал из дома на улицу, я успел схватить его за бороду и довольно сильно дернуть ее. Я полагаю, что именно этот мой жест и послужил основанием к грандиозному волнению, которое в ту же секунду охватило батюшку. Он даже три раза подряд упомянул неприличное слово, что удивило меня не меньше, чем появление самого батюшки. Да-с, измена жены может страшным образом подействовать на оскорбленного мужа… – заключил Гриша, грустно покачав головой, но тут же воодушевился снова, что-то припомнив: – И не только это у людей наблюдается; возьмем, например, животный мир…

Но Манефа уже плохо слушала его. Мысли ее были далеко. Она вспомнила тот день, когда в припадке какого-то странного исступления бросилась на колени перед иконами. Как это давно было и как недавно! Она все припомнила, все до мельчайших подробностей. Первая вбежала в моленную проснувшаяся перепуганная Финочка, потом – мать. Вдвоем они перетащили Манефу на постель. Потом пришел сельский фельдшер и давал ей пить что-то очень холодное и горькое. И наконец, в комнате появился Алим, нахмуренный и бледный… Это день был странным днем ее жизни. Словно она потеряла что-то или наоборот – обрела и нащупала твердую почву, отбросив все, мешавшее ей жить. Как гладко, как ладно все пошло потом. Она примирилась со своей невеселой долей, с Алимом, притихла, ушла в себя и постепенно, день за днем, настойчиво и упорно обламывая острые углы характера, вошла в тот мирный и спокойный ритм жизни, который не делает людей счастливыми, но не делает их и несчастными, – серые ровные будни с маленькими радостями и с маленькими печалями мелькают, как придорожные столбы, один за другим, не оставляя в душе ни светлых, ни темных воспоминаний, ни следов, ни царапин. Так живут миллионы людей, и так все эти последние годы жила и Манефа. И жизнь эта напоминала скошенное поле, на котором негде, да и незачем было останавливаться и к чему-то присматриваться. Но вот на краю этого бесплодного поля появилась маленькая живая точка, и человека охватило смутное волнение…

Назад Дальше