- Пойдем. Нечего тебе тут делать.
Он рукою обнял Василия. И опять Василий почувствовал, что не может противиться этой руке, и вяло, но покорно пошел с Николкой. Когда подошли к ограде, Николка пустил его впереди себя и приказал:
- Лезь.
Василию не трудно было делать все, что приказывал Николка: во всем, что шло от него, была какая-то, понятная Василию, надобная простота и приятная нетрудность. Когда перелезали через ограду, Николка опять охватил его рукой и они тихо побрели, не говоря ни слова, по пустому Темьяну. По лестнице на колокольню Николка также пустил Василия впереди себя. В каморке он уложил его на постель, сам лег на полу.
- Спи. Спать недолго. Разбужу к ранней звонить.
Он накрыл его плешивым тулупом.
В то утро впервые Василий Дементьев звонил вместе с Мукосеевым на соборной колокольне, и звонить показалось Василию так же просто и неизбежно, как жить.
9.
В первое время Василий ночевал возле Николки. Николка учил его звонам.
Чумелому было в удивленье, что Николка стал речлив. Он рассказывал Василью про колокола, про Ивана Филимоныча, про Власовы звоны. Василий слушал его без прежней мертвенной улыбки и прилежно учился звонарному делу.
Но однажды ни с того ни с сего сказал:
- Пойду ночевать домой.
Николка не возражал, но пошел с ним сам, а Чумелому велел не отлучаться с колокольни. Николка ночевал у Василья. Он оглядел его беленую горницу, постель с ситцевым одеялом в клеточках, литографию какой-то гречанки с кальяном, пустую клетку под окном, колодки на подоконнике, ситцевое платье, висевшее в углу, и лег на полу:
- Спать хочу. И не майся: спи.
Они легли без свечи. В горнице было тихо и пусто. Скреблась где-то далеко крыса, и то, что скреблась она не в горнице, а где-то далеко, где были люди и жизнь, делало горницу еще пустее и холодней. Лежали долго в темноте. Василий позвал:
- Ляг со мной. Я не усну.
Николка перешел на постель. Молчали без сна. Василий ткнул в темный угол за печью.
- Вот оттуда приходила, а теперь нет.
- И не жди, - сказал Николка. - Не будет.
Опять долго молчали. Пели петухи.
- Нет ее? - вдруг спросил Василий.
- Нет, - твердо ответил Николка. - Была и нет.
- А душа?
- Где ей быть, там безотходна. Не ходебщица. Высоко. Лесенки к ней не подмостишь. Спи.
Но долго оба не могли уснуть. Василий заснул первый. На рассвете, когда розовой весенней кисеей задернуло вдруг все предметы в горнице, Николка заприметил худое лицо Василья около своего: веки были опущены, и оттого сплошными и неподвижными казались кучки пепла в глазных впадинах. Но Василий ровно и тихо дышал. Николка заснул на час. Проснувшись, он увидел, что Василий по-прежнему спит. Он встал с постели, собрал с окна колодки, шила, куски кожи и увязал в занавеску, которую сдернул с окна. Затем разбудил Василия с суровой лаской:
- Вставай. Поспеем к утреннему звону.
От солнца, сменившего розовую кисею на золотую, от Николкиных черных бровей, ласковыми дугами изогнувшихся над его лицом, от дружеской силы Николкина зова на Василия повеяло такой властной и непреложимой простотой, что он улыбнулся, потирая глаза, и торопливо стал натягивать штаны. Николка подал ему узел с колодками и сказал:
- Возьми. Будешь работать.
Он не добавил, но Василий понял: на колокольне. Горницы больше не будет. Николка указал ему на розовое ситцевое платье, висевшее в углу:
- Отдал бы ты кому-нибудь.
Василий решил:
- Хозяйке. Кому ж? Ходила она за ней.
- Ей и реши.
Когда они проходили через кухню, хозяйка, высокая старуха с поджатой губой, растапливала ротастую печь, Василий ей сказал:
- Платье там ситцевое. Возьми себе.
Старуха удивленно посмотрела на него. Николка, идя за Василием, бросил ей вполголоса:
- Комнату-то сдай.
В звонарской каморке Василий нашел уголок для узелка с колодками. С той минуты, как он нашел и положил туда узелок, место Василия Дементьева на соборной колокольне стало прочно. Он занимал его до тех пор, пока было дело звонарю на Темьянской колокольне: суждено ему было быть последним звонарем на ней. А было ему в то время как он положил узел с колодками в уголок каморки, всего двадцать три года.
Днем он сидел за колодками и работал. Он починил сапоги Николке и Чумелому. Починил подзвонкам. Брал он дешево и заказы у него не переводились.
Однажды поднялся на колокольню сам протодиакон Петр Асикритов. Василий тачал сапог, а Николка сучил ему дратву. Протодиакон постоял, поглядел, вздохнул и произнес:
- Не трудящийся да не яст.
Еще раз крепко вздохнул и ушел. На следующий день он принес на колокольню целый узел сапогов на все ноги: на протодиаконскую тяжелую стопу, на две или три семинарские ступни немалых размеров, на две духовно-училищных, на три ребячьих, да кстати прихватил и работников яловочный сапог, расставил все сапоги по порядку, от мала до велика, и сказал Василью:
- Вот тебе работа. Трудись.
Николка оглянул сапоги и отвернулся: все были худы и многоработны, а Василий ответил:
- Сделаю. Сроку не даю. Работы много.
- Сделай, брат, сделай.
Василий молча орудовал шилом и грыз зубами крепкую Николкину дратву. Протодиакон постоял, посмотрел, помолчал, и, вздохнув, промолвил:
- Да не яст.
Опять вздохнул и шагнул к бураву.
Через неделю все сапоги были готовы, и Василий понес их к протодиакону. За все он получил рубль, но с этих сапогов пошла слава Василия по духовным местам Темьяна. Слава эта достигла значительной высоты, когда сам отец протопоп Гелий призвал Василья, дал ему перешить плисовые свои сапоги, и Василий подшил ему мерлушечьи стельки, чтоб легче было ему выстаивать долгое Мариино стояние. Постаревший и захиревший протопоп исправно выстоял стояние в Васильевых сапогах и читал мефимоны увещательным и строгим, как всегда, голосом. Протопоп при всем причте похвалил Василия:
- Ну, нечего сказать: усладил ты стопы мои: и мягко, и предохранительно. Тепло, но без потения.
И пообещал:
- Скажу преосвященному: слаб ногами и ощущает в них некое томление, но обуви без тоскования не находит.
Василий был призываем к владыке и дана ему была проба: сшить туфли; сшил; проба была испытана: ноги владыки не испытывали ни малейшего тоскования. После того было благославлено Василию, сшить сапоги для долгих архиерейских служб. Требовалось тут легкость совместить с величественностью. Василий совместил. После того, Василию не приходилось больше брать заказы от мирских: весь архиерейский дом, всю консисторию обувал он, ибо все духовные места обошло владыкино слово:
- Похвальна и прочность, похвальна и легкость, а похвальнее всего сие соединение в одном лице: к горнему - выспренним звоном, к дольнему - прахопопирательной подошвой.
Николка помогал Василию в работе. Однажды он спросил Василия:
- Много ль наработал?
Но не дал ответить:
- На грош пятаков у тебя ищут.
Помолчал и ответил сам себе:
- Пусть. Не наше дело.
Пристроился было к сапожной работе и Чумелый: ходил куда-то за кожей для Василья, носил заказы, да Николка отрезал ему:
- Брось. И так про нас говорят: сапожную мастерскую на воздусех завели. Двоих довольно.
За работой Василий иногда пел. У него был высокий грудной тенор.
Но так непривычно и чудно звучала песня под колоколами, что Василий сам иногда ее обрывал, а иной раз Николка, вслушиваясь в нее и поймав себя на том, что слушает, останавливал его:
- Перестань. Не место.
Песни прекратились. Опять, когда не было звону, слышно было воркованья голубей и суетный переговор воробьев.
Николка старел.
И все старело.
Отзвонил он перезвонную встречу Амосову, Николаю Прохоровичу, когда вносили его в собор под белым глазетовым покрывалом с пышными кистями, и проводил его звоном в недалекий путь на Обрубовское кладбище. Со смертью Амосова Грушенька переселилась в другой приход, в собственный домик в три окошка, с тремя канарейками, а в амосовском доме поселились наследники Николая Прохоровича, понаехавшие из тех мест, откуда гонял Николай Прохорович гурты. Еще того раньше, встретил Николка и проводил звоном Пимена Ивановича Холстомерова.
Отошел и ученый протопоп Гелий, не износив мерлушечьих своих сапогов, - тот самый, которому Николка жаловался на пустоту. Место его занял новый протопоп Павел Матегорский, проповедник и пчеловод.
Забылась и Николкина кличка "ножовый звонарь", а если и поминали ее, при случае, то не понимали, в чем ей причина: давно замолкли Николкины "ножовые звоны" и звонил он теперь так же чинно, истово, степенно, как Иван Филимоныч Холстомеров.
Чумелый не старел, а будто ближе подвигался к детству: разговаривал с воробьями больше прежнего и колокола делил на любимые и нелюбимые: звонил во все, но любимые еще гладил рукой, будто по щеке, а нелюбимому грозил иногда пальцем или щелкал о край, будто в лоб.
Темьян обстраивался каменными домами. Реже выпадали случаи бить в набат в зовкий и тревожный Плакун. Уже не один мягкий сероватый дым осенних туманов да белая дымящаяся завеса зимних вьюг были видны с колокольни: грязнящей небо полосой тянулся с края города к соборной колокольне повседневный копотный дым из двух труб мануфактуры Ивана Ходунова с сыновьями. Вскоре после того, как полоса эта погустела копотью от третьей трубы, задымившей у Ходунова с сыновьями, совершилась великая перемена на колокольне: был поднят новый колокол. Он так был велик и тяжел, что уже не могли, и потеснясь, найти ему места старые колокола: он водворился над ними, один, в верхнем пустовавшем ярусе. Приделали туда извилистую деревянную лесенку, обнесли пролеты крепкими заплотами - все на тороватое иждивение "Ивана Ходунова с сыновьями", - и прежний главарь соборного звона - красавец "Княжин" уступил свое место и почет новому пришельцу. "Княжину" не тесно было висеть ни с "Разбойным", ни с Плакуном, ни с Голодаем. А новому пришельцу уже не уместно было соседить с горевыми Голодаем и Плакуном. Широко и полнозвонно рассыпал он один, вися над ними, емкие пригоршни меди, серебра и золота и, не оскудевая, сыпался на город его чеканный металл.
Когда "Соборный" водворен был, особо от других колоколов, на верхнем ярусе, Николка сказал Василью:
- Поди полезай: звони.
А Чумелому приказал:
- А ты помоги.
Сам же не полез звонить в новый колокол, а, взяв в постоянные подзвонки Павлушу, сторожева сына, остался со старыми колоколами. Внимательно сливая свой звон с двухтысячепудовым (с половиною) гудом пришельца, Николка недружелюбно вслушивался в его новый крепкий голос: что-то чужое и враждебное чудилось в нем Николке. Он никогда не звонил в "Соборный", отдав его на попечение Василия с Чумелым. Но и Василий не любил этого колокола. Ему тоскливо было, стоя на юру, ударять в него, не видя вокруг пестрого окружения других колоколов. Он бывал рад, когда в будние дни не приходилось звонить в Соборный. Случались, впрочем, часы, когда Василий с охотой ударял в его сверкающие края и ему было приятно чувствовать в груди и в руках усталость от этих ударов: это были те часы, когда Василию становилось тесно на колокольне и под его голубыми глазами опять кто-то сыпал кучки серого пепла.
Один только Чумелый полюбил новый колокол. Он с широко раскрытыми глазами смотрел на его блестящие серебряные медальоны с ликами Вседержителя и святых; он поводил пальцами по хитрым выкрутасам славянской вязи, опоясывавшей подол колокола. Всякий раз, как, после долгого раскачивания, густой громный удар вырывался из-под тяжкой ходуновской меди, Чумелый качал головой от удовольствия. Тугой на память, он точно затвердил вес колокола: "2500 пудов 17 фунтов и 2 лота", с удовольствием повторяя цифры и про себя, и вслух. Особенно умилял его конец: "и 2 лота". Было утешно, что не уместилась тяжелая добротность колокола ни в пуды, ни в фунты, а потребовались еще и лоты. Чумелый жалел, что не было золотников.
С водворением ходуновского колокола уже не прибавлялось новых колоколов на соборной колокольне.
Любитель старины Хлебопеков утверждал пред знатоками, стоя на Пасхе под колоколами:
- Полнота звона у нас достигнута. Уповательно, нигде нет такой полноты, как в Темьяне. Теперь даже, ежели повесить хоть один маленький колоколец, то будет лишний и в тщету.
Николка угрюмо молчал, слушая Хлебопекова: ему думалось, наоборот, что новый колокол - лишний и полнота была прежде, а теперь ее нет.
Старея, он говаривал Василью:
- С этим, с новым, мне не жить. Тебе с ним. Отзвонил я свое.
Но Николке пришлось пожить и с новым колоколом. Он умер от старости, и самые славные времена Темьянской колокольни связаны с той порой, когда действовали все три звонаря: Николай Мукосеев, Василий Дементьев и Степан Чумелый. В подзвонках у них был Павлушка Днищев, сторожев сын, а без найму, всякий большой праздник, званивали любители.
Говорил Николка не без правды, что ходуновский колокол как будто и лишний был: хитрые, славные "Власовы звоны" вызванивались без его гудящего языка. Великолепный зык этот не нужен был для Власовых рек: светлую замутил бы, а бурная и без него бурна была.
Но не одними Власовыми звонами славилась Темьянская колокольня. Славилась они исконú и пасхальным целодневным красным звоном, и благовещенским приветным благовестом, и похоронным перезвоном над погребаемым Христом в утреню Великой субботы, и архиерейской громогласной "встречей", и торжественным напутствием крестным ходам на Iордань. А все это стало еще красней, еще светлей, еще печальней, еще громогласней с тех пор, как зазвучал с верхнего яруса, из-под купола, - тяжелый "Соборный". В глубине души Николка это понимал, но никогда в этом не признавался.
Да и для того еще нужен был Соборный, чтобы заполнить пустоту верхнего яруса колокольни, строенной протопопом Донатом, возрадовался бы протопоп Донат, созерцая огромный колокол в верхнем ярусе, возрадовался бы и восхвалил достойное "исполнение высот", возвести которые до положенного им предела помешал ему аракчеевский городничий Толстопятов.
Когда темьяновцы вспоминали впоследствии, при конце времен, самые славные времена своих красных звонов, бархатного благовещенского благовеста и постного покаянного рыданья, они в один голос приговаривали:
- Это было еще при Николе, когда уж Соборный подняли…
- Да, - отвечали, поникнув головой, - были колокола, были звонари, были и звоны…
Хроника наша поведала и о колоколах, и о звонарях. Надлежит ей поведать и о звонах.
Часть 3. Звоны
1.
Темьян не справляется с вьюгами: в декабрьские ночи они в него хлещут, как белое гневное море жгучим и войким прибоем. На Обрубе, - в щели, прорытой в горе, запорошенной хмурыми скрипучими косоротыми домишками, - тогда кто-то плачет, ущемленный, а на соборной площади, где просторно и кругло, как на белом озере, бегают скоробежки-волны и перебивают одна другую, сыпучие, вихрястые, задыхающиеся ропотом, растущими злыми наветами. С площади бегучие, хлесткие волны влетывают в узкие устья улиц и переулков - и весь Темьян белеет в мятущейся зыби, разведенной суровым декабрьским прибоем клокочущей вьюги.
Темьян не справляется с вьюгой, но он давно уж забил во вьюжное море крепкие сваи домов, строений и заборов и смотрит в ночь и вьюгу маячками фонарей и освещенных окон или, когда надоест смотреть в белую вольницу, заграждается от нее плотными ставнями и припертыми воротами. Вьюга это знает - и настоящая воля ей там, за Темьяном: в полях, падающих за окоем, на слепых дорогах, в широких вымоинах, в паутине оврагов, в равнинных полотнищах, раскинутых белиться белью снегов на тысячи верст. Там кончаются устья, проливы и заливы вьюжного моря, изрезывающие город Темьян, там одно сплошное, неделимое белое море, плещущее переливами вьюг, одержимое прибоями метелей.
И когда оттуда начинал доноситься первый призыв прибоя, надо было звонарям бить в Плакун, и колокольня делалась маяком звона для бушующего вьюжного моря, шумевшего вокруг Темьяна.
Какой бы ни был с вечера звон: постный или праздничный - ночной звон был всегда одинаков: он, как луч маячного фонаря, быстробежно сверлил тьму и остро вонзался в глушащую вьюгу: его звуковые лучи указывали путникам путь в город. Как маяк, всю ночь светила звоном соборная колокольня.
Николка любил этот ночной звон и званивал один. Чумелый боялся ночи и вьюг.
Николка, в полушубке, увязав голову башлыком (он звонил всегда без шапки), ударял в Плакун. Ему нравилось, что в черно-белой мути ночи медный голос Плакуна бежит вперерез хриплым воплям вьюги. Николка мерно, с точными промежутками, дергал за веревку. Он закрывал глаза. Сон не приходил никогда к нему в это время. Николка ощущал себя наедине с великой, всюду сущей пустотой: глаза не видели ничего сквозь сомкнутые веки. Пустота была бескрайняя. Она вмещала в себя и Николку, и колокола, и колокольню, и город, и вьюгу, и ночь. Она была - все. Лишь один звонкий звук Плакуна не поглощался пустотой: как блестящей острой проволокой, он прорезывал то широкое и пустое, что было всем и в чем было все.
Когда ноги Николки начинали мерзнуть и под полушубок втекало что-то пустое, холодное и широкое, отчего ныло тело, Николкиных зрачков касалась тонкая проволока, тянувшаяся от Плакуна в ночь, он раскрывал глаза, переминался ногами, встряхивал на себе полушубок, ища тепла, и усиленнее принимался дергать веревку от колокола.
Василий поселился на колокольне, но Николка не звал его звонить во вьюгу.
Василий сам пришел однажды и сказал:
- Не спится. Вьюжно сегодня.
Николка ответил:
- Позвони.
Василий принялся бить в колокол.
- Не так, - остановил его Николка. - Ты не в набат бьешь. Ты звонливей ударяй, чтоб дальше шло, вьюгу подсекало б.
Он учил Василья вьюжному звону. Василий прислушивался к ударам, терявшимся в ночи, и пожалел Николку:
- Приучил ты себя ночью вставать. Холодно. В лицо шибает.
- А я люблю, - ответил Николка. - Вот сколько лет звоню во вьюгу, а ты первый пришел ко мне. Никто во вьюгу не приходит. На праздники придут, в пожар, случись, прилезут, а во вьюгу - нет.
- Зябко. Темно. Кому охота!
- Не оттого, - отверг Николка. - Оттого, что спят. Сон липун: весь город в один комок слéпит. Слепятся все сном и станут, как щенки слепые. Утро придет - еле-еле глаза им разлепит. До полудня на лицах сонный клей.