Я только того и ждал и дал себе слово во что бы то ни стало возобновить с Лидиею Николаевною прежний разговор, но на беду мою несносный Иван Кузьмич был уже тут и сидел рядом с нею. Марья Виссарионовна рассказывала какую-то длинную историю про одну свою родственницу, которой предстояла прекрасная партия и которую она сначала не хотела принять, но потом, желая исполнить волю родителей, вышла, и теперь счастливы так, как никто; что, наконец, дети, которые слушаются своих родителей, бывают всегда благополучнее тех, которые делают по-своему. Говоря это, она переглядывалась с Иваном Кузьмичом, который ей поддакивал, и взглядывала на дочь; та сидела, потупившись, и ни слова не говорила. Леонид слушал мать с насмешливою улыбкою. Мне бы, вероятно, целый вечер не удалось переговорить с Лидиею Николаевною, но приехала Пионова. С нежностию поздоровалась она с Марьею Виссарионовною, издала радостное восклицание при виде Ивана Кузьмича, который у ней поцеловал руку, и тотчас же начала болтать, а потом, прищурившись, взглянула в ту сторону, гае сидел Леонид, и проговорила сладким голосом:
– Вы здесь, Леонид Николаич, я вас и не вижу… Здравствуйте!
Тот не пошевелился и ни слова не сказал; меня и Лидию Николаевну она по обыкновению не заметила. Лида вышла, наконец, в залу, я тоже последовал за нею, благословляя в душе приезд Пионовой. Когда я вошел, Лидия сидела на небольшом диване, задумавшись. Увидев меня, она улыбнулась и проговорила:
– Я ушла, там очень жарко, посидимте здесь.
Я стал около нее.
– Вы будете у нас завтра? – спросила она.
– Буду.
– А послезавтра?
– Послезавтра воскресенье, урока у меня нет.
– Ничего, приходите обедать и на целый день.
Я обмер от радости.
– Завтра я не буду целый день дома, – прибавила Лидия.
– Где ж вы будете? – спросил я.
– В пансионе у madame Жарве. Там завтра акт и вечером бал.
– Стало быть, вы завтра будете веселиться?
– Какое веселье!.. Я не люблю балов, но я там училась; начальница меня очень любила; сама приезжала и просила, чтоб мамаша меня отпустила; она очень добрая!
– Я знал одну из воспитанниц madame Жарве; та не похожа на вас и, кажется, очень любит балы.
– Кто такая?
– Вера Базаева, которая мне еще как-то кузиной приходится.
– Верочку Базаеву? Она вам кузина! Эта наша пансионская красавица. Скажите, где она и что делает?
– Я думаю, танцует и кокетничает.
– Право? Она, впрочем, всегда была немного кокетка, а какая хорошенькая! Сначала я была с ней дружна, а потом расстались холодно; она тогда зиму жила здесь, очень много выезжала, и мы почти не видались.
– У меня с нею почти были такие же отношения: на первых порах мы с ней очень скоро подружились, или по крайней мере она уверяла меня, что ей очень ловко танцевать со мною вальс, а я находил, что она очень хороша собою.
– Вы не были в нее влюблены?
– Нет.
– Не может быть.
– Отчего же не может быть?
– Оттого, что она так мила, что нравится всем.
– На первый взгляд, может быть, а потом, вглядевшись, увидишь, что красоте ее многого недостает.
– Чего ж недостает?
– Мысли, чувства, души.
Лида не возражала.
– Вы напрасно думаете, – продолжал я, – чтоб я мог быть влюблен в Базаеву; по моим понятиям, женщина должна иметь совершенно другого рода достоинства.
– А именно?
– Вы желаете знать?
– Очень.
– Женщина должна быть не суетна, а семьянинка, кротка, но не слабохарактерна, умна без педантства, великодушна без рисовки, не сентиментальна, но способна к привязанности искренней и глубокой, – отвечал я.
В голове моей давно уже приготовлен был для Лидии Николаевны этот очерк идеала женщины.
– А наружность? – спросила она.
– Наружности я и определять не хочу. Эти нравственные качества, которые я перечислил, так одушевят даже неправильные черты лица, что она лучше покажется первой красавицы в мире.
– Таких женщин нет.
– Нет, есть.
– Вы, стало быть, встречали?
– Может быть.
– Желала бы я посмотреть на такую женщину.
Я ничего не отвечал. Дело в том, что под этим идеалом я разумел ее самое. Несколько времени мы молчали.
– Вы, Лидия Николаевна, говорили, что никогда и никого не полюбите? – начал я.
– Да.
– Стало быть, вы никогда и замуж не пойдете?
– Нет, пойду.
– По расчету?
– Да, по расчету, – отвечала она.
И мне показалось, что, говоря это, она горько улыбнулась.
– Я не ожидал от вас этого слышать.
– Отчего ж не ожидали; это очень покойно; по крайней мере, если муж разлюбит, то не так будет обидно.
– Перестаньте так говорить, я вам не верю.
– Нет, правда.
– Правда?.. – начал было я.
– Постойте, – вдруг перебила меня Лидия Николаевна, – там, кажется, говорят про меня.
– Что такое вас встревожило? – спросил я.
– Так, ничего, – отвечала Лидия Николаевна.
– Ах, какая эта Пионова несносная! – прибавила она как бы про себя.
– Lydie, ou etes vous? – раздался голос Марьи Виссарионовны из гостиной.
– Ici, maman, – отвечала Лидия.
– Venez chez nous.
– Посидите тут, я скоро возвращусь, – это ужасно! – проговорила она и ушла.
По крайней мере, с полчаса сидел я, напрягая слух, чтобы услышать, что говорится в гостиной; но тщетно; подойти к дверям и подслушивать мне было совестно. Наконец, послышались шаги, я думал, что это Лидия Николаевна, но вошел Леонид, нахмуренный и чем-то сильно рассерженный.
– Что вы тут сидите; пойдемте в кабинет, – сказал он.
Я пошел за ним в надежде, не узнаю ли чего-нибудь.
– Пионова сегодня что-то много говорит, – начал я.
– Мерзавка!.. Черт знает, как все эти женщины нелепы.
– А что же?
Леонид ничего не отвечал; расспрашивать его, я знал, было бесполезно.
– А математика идет плохо, – начал я с другого.
– Скверно. Как мне хочется на воздух! Поедемте прокатиться; я вас довезу до дому; у меня лошадь давно заложена.
– Хорошо. Можно проститься с вашими?
– Ступайте; а я покуда оденусь.
В гостиной я застал странную сцену: у Марьи Виссарионовны были на глазах слезы; Пионова, только что переставшая говорить, обмахивала себя платком; Иван Кузьмич был краснее, чем всегда; Лидия Николаевна сидела вдали и как будто похудела в несколько минут. Я раскланялся. Леонид подвез меня к моей квартире. Во всю дорогу он ни слова не проговорил и только, когда я вышел из саней, спросил меня:
– Вы будете завтра дома?
– Буду.
– Я завтра приду к вам.
– Приходите.
III
На другой день, только что я встал, Леонид пришел ко мне и по обыкновению закурил трубку, разлегся на диване и молчал; он не любил скоро начинать говорить.
– Ваши здоровы? – спросил я.
Меня заботило, что такое у них вчера было.
– Не знаю хорошенько; матери не видал, а сестра больна.
– Чем?
– Голова болит.
– Вы вчера поздно воротились?
– Нет, прокатился только.
– А гости еще у вас долго сидели?
– Не знаю; я не входил туда. Кажется, что долго, – отвечал нехотя Леонид.
Он был очень не в духе.
– Скажите, пожалуйста, Леонид Николаич, – начал я после нескольких минут молчания, – что это за человек Иван Кузьмич?
– Что за человек он, я не знаю, и даже сомневаюсь, человек ли он? А что глуп, как бревно, так это верно.
– Однако он принят у вас, как свой?
– Не отвяжешься от него, хотя я и давно об этом стараюсь.
– Почему ж?
– Он главный кредитор наш.
– А разве у вас долги есть?
Леонид усмехнулся.
– Есть немного.
– Сколько же?
– Тысяч триста серебром.
– Триста тысяч!.. А состояние велико ли?
– Около тысячи душ.
– Состояние прекрасное.
– Хорошо, только в итоге ставь нуль.
– Отчего же это?
– Дела расстроены. Отец у меня был очень умный человек, и, когда женился на матери, у него ничего не было, а у нее промотанных двести душ, но в пять лет он составил тысячу, а умер – и пошло все кривым колесом: сначала фабрика сгорела, потом взяты были подряды, не выполнили, залоги лопнули! А потом стряпчие появились и остальное доконали.
– Каким же образом Иван Кузьмич попал в число кредиторов?
– Получил от родного брата по наследству, с которым отец имел дела.
– А велик его вексель?
– Тысяч в тридцать серебром.
– Кто ж теперь управляет всем этим: и делами и имением вашим?
– Судьба.
– А матушка ваша предпринимает же что-нибудь?
– Едва ли. Она то плачет и говорит, что несчастнейшая в мире женщина, а потом, побеседовавши с Пионовою, уверяет всех, что ничего, что все прекрасно устроилось. Я ничего не понимаю.
– Во всяком случае она, мне кажется, женщина умная.
– Умна, только прежде была очень избалована жизнию. При дедушке жила в богатом доме и знала только на балы выезжать, при отце тоже: он ей в глаза глядел и окружал ее всевозможною роскошью. Вы бывали у нас в бельэтаже?
– Нет.
– Жаль. Я вам покажу когда-нибудь. Там есть кабинет, нарочно для нее отделанный; он один стоит десять тысяч серебром, а теперь и нет ничего, да еще хлопоты по делам, и растерялась.
– Поэтому теперь лежит обязанность на вас устроить как-нибудь дела.
– А что я такое? Мальчишка, да и по характеру один из тех пустейших людей, которые ни на что не годны. Я от лени по целым дням хожу, не умывшись и не обедавши; у меня во всю мою жизнь недоставало еще терпения дочитать ни одной книги.
– Однако вы музыкант, и музыкант замечательный.
– Музыка и дела – две вещи разные; музыку я люблю, – отвечал Леонид.
Несмотря на то, что он все это говорил, по-видимому, равнодушно, но видно было, что семейное расстройство его сильно беспокоило. Мне было более всего досадно, что Марасеев был в числе кредиторов.
– Вероятно, Иван Кузьмич по хорошему знакомству не беспокоит вас своим векселем? – сказал я.
– Напротив, несноснее всех, – отвечал Леонид.
– Неужели же он так неделикатен?
– Не очень. Все сватается к сестре и говорит, что если она выйдет за него, так он сейчас же изорвет вексель.
Сердце у меня замерло.
– А Лидии Николаевне он нравится? – спросил я.
– Еще бы ей нравился! Она не совсем еще с ума сошла.
– А Марья Виссарионовна желает этого брака?
– Очень.
– Неужели же Марья Виссарионовна не видит в нем ни разницы лет, ни разницы воспитания с Лидиею Николаевною, неужели, наконец, не понимает личных его недостатков? Я уверен, что ей самой будет неловко иметь такого зятя: у него ничего нет общего с вашим семейством.
Леонид молчал.
– И как вы думаете, брак этот состоится? – прибавил я, желая вызвать его на разговор.
– Я думаю. Матушка желает и говорит, что от этого зависит участь всей семьи.
– Какая же участь? Тридцать тысяч не все ваше состояние.
– Кажется, а Лида верит.
– Но как же это?
– А так же – верит. Вы не знаете этой девушки: она олицетворенная доброта. Матушке стоит только выразить малейшую ласку, и она не знаю на что не решится. Досаднее всего, что я ее ужасно люблю, не оттого, что она мне сестра; это бог бы с ней, а именно потому, что она чудная девушка.
– Мне самому Лидия Николаевна чрезвычайно нравятся, даже в наружности их есть что-то особенно привлекательное.
– Нет, наружность что? Она собою не хороша, но у ней чудный характер, кроткий, ровный.
Эти слова Леонид говорил с большим против обыкновенного своего тона одушевлением.
– Я без ужаса вообразить не могу, – продолжал он, вставая и ходя взад и вперед по комнате, – что такая славная женщина достанется в жены какому-нибудь Марасееву.
– Тем более, Леонид Николаич, вы должны этому противодействовать всеми средствами.
– Ничего не сделаешь. Неужели вы думаете, что я не действовал? Я несколько раз затевал с ним историю и почти в глаза называл дураком, чтобы только рассердить его и заставить перестать к нам ездить; говорил, наконец, матери и самой Лиде – и все ничего.
– Но они возражали же что-нибудь вам?
– Ничего не возражали; мать сердится и говорит, что я еще мальчишка и ничего не понимаю, а Лида плачет.
– Во всяком случае, это слабость характера со стороны Лидии Николаевны.
– Вовсе не слабость, когда она два года борется и в продолжение этих двух лет ей говорят беспрестанно одно и то же, беспрестанно толкуют, что этот человек влюблен в нее, что лучшего жениха ей ожидать нельзя, потому что не хороша собою, что она неблагодарная, капризная и что хочет собою только отягощать мать. Я бы на ее месте давно убежал из дома и нанялся бы где-нибудь в ключницы, чем стал бы жить в таком положении.
– А Иван Кузьмич богат?
– В том все и дело, что хочет уничтожить наш вексель, а кроме того, Пионова уверяет, что у него триста душ и что за невестою он ничего не просит и даже приданое хочет сделать на свой счет и, наконец, по всем делам матери берется хлопотать. Я вам говорю, что тут такие подлые основания, по которым выдают эту несчастную девушку, что вообразить трудно.
– Я, право, все еще не верю, чтобы Марья Виссарионовна могла иметь такие побуждения в таком важном деле, как брак дочери.
– У ней никаких нет побуждений, потому что нет никаких убеждений. В этом случае ее решительно поддувает Пионова; не будь этой советчицы, мать бы задумала… опять передумала… потом, может быть, опять бы задумала, и так бы время шло, покуда не нашелся бы другой жених, за которого Лида сама бы пожелала выйти.
– Неужели же влияние этой пустой женщины так сильно, что вы не можете ее отстранить, и, наконец, на чем основано это влияние?
– На том, что она унижается пред матерью, восхищается ее умом, уверяет ее, что она до сих пор еще красавица; клянется ей в беспредельной дружбе, вот и основания все, а та очень самолюбива. Прежде, когда она была богата и молода, ей льстили многие, а теперь все оставили; Пионова же держит себя по-прежнему и, значит, неизменный друг.
– Но та какую цель имеет?
– Может быть, деньги взяла за сватанье, и вероятно, да и Лиду ей уничтожить хочется: она ее ненавидит.
– За что же?
– За то, за что мерзавцы вообще ненавидят хороших людей, которые для них живое обличение.
– Мне кажется, что Пионова неравнодушна к вам.
– Как же! Влюблена в меня; сама признавалась мне, что она дорожит нашим семейством только для меня.
– Вот бы вы это и сказали матушке.
– Говорил.
– Что ж она?
– Смеется.
Таким образом, Леонид раскрыл предо мною всю семейную драму. Мы долго еще с ним толковали, придумывали различные способы, как бы поправить дело, и ничего не придумали. Он ушел. Я остался в грустном раздумье. Начинавшаяся в сердце моем любовь к Лидии Николаевне была сильно поражена мыслию, что она должна выйти замуж, и выйти скоро. Мне сделалось грустно и досадно на Лиду.
В первые минуты я написал к ней письмо, которое вышло у меня такого содержания:
"Я, может быть, слишком много беру себе права, что осмеливаюсь писать к вам, но разубеждение, которое мне суждено в вас испытать, так болезненно отозвалось в моем сердце, что я не в состоянии совладеть с собою. Я некогда, если вы только это помните, говорил вам об идеале женщины, и нужно ли говорить, что все его прекрасные качества я видел в вас, но – боже мой! – как много вы спустились с высоты того пьедестала, на котором я, ослепленный безумец, до сих пор держал вас в своем воображении. Вы выходите замуж, я это знаю, и знаю также, что ваш ум и ваше сердце и свободу вы приносите двум-тремстам душам мужнина состояния. Не говорите тут о необходимости, о самоотвержении. Подобное пренебрежение, чтоб не сказать неряшество, в собственном счастии, я убежден, выше сил женщины и служит признаком, знаете ли чего? Страшно сказать – бездушия, бесстрастности, что признать в вас мне все-таки не хочется, и я все-таки еще желаю оставить вам настолько нравственных качеств, что наперед вам предсказываю много горя и страданий, если вы только сделаете этот неосторожный шаг".
Написав все это, я предполагал в тот же день снести Лиде сам мое письмо, но, вспомнив, что говорил Леонид, мне стало жаль ее.
"Нет, она не так виновна, – подумал я, – бог с ней: пускай она выходит замуж, я останусь ей предан и по возможности дружен и близок с нею".
Решившись таким образом из пламенного обожателя преобразовать себя в смиренного и нетребовательного друга, я задал себе вопрос: что за человек Марасеев? Может быть, Леонид сильно против него предубежден; может быть, он только не очень умен, но добрый в душе человек; может быть, он точно любит Лидию Николаевну, доказательство этому отчасти есть: он жертвует для нее тысячами. Из него, может быть, выйдет хороший семьянин, и он в состоянии будет если не сделать Лидию Николаевну вполне счастливою, то по крайней мере станет покоить ее.
Мое намерение было: на другой же день съездить к Марасееву и посмотреть на него в домашней жизни; это было мне и кстати сделать, потому что он был у меня недели две тому назад, а я ему еще не заплатил визита.
IV
Иван Кузьмич жил в Грузинах. Я ехал к нему часа два с половиною, потому что должен был проехать около пяти верст большими улицами и изъездить по крайней мере десяток маленьких переулков, прежде чем нашел его квартиру: это был полуразвалившийся дом, ход со двора; я завяз почти в грязи, покуда шел по этому двору, на котором, впрочем, стояли новые конюшни и сарай. Я сейчас догадался, что Иван Кузьмич выбирал квартиру с большими удобствами для лошадей, чем для себя. В маленькой темной передней встретил меня лакей и, проворно захлопнув дверь в залу, стал передо мною, как бы желая загородить мне дорогу.
– Дома Иван Кузьмич? – спросил я.
Лакей замялся.