– Я не знаю-с: они дома, да не почивают ли? Позвольте я доложу-с, – отвечал он и ушел в залу, опять притворив дверь. Через несколько минут он возвратился, неся в руках поднос с пустым графином и объедками пирога. Поставив все это, бегом побежал в сени и возвратился оттуда с умывальником и полотенцем и прошел в залу. Положение мое становилось несносно; я стоял, не снимая ни шинели, ни калош, в полутемноте и посреди удушливого запаха, который происходил от висевших тут хомутов, смазанных недавно ворванью. Лакей еще несколько раз прибегал за сапогами, сюртуком, головною щеткою, которые хранились тут же в передней, и, наконец, разрешил мне вход. Иван Кузьмич встретил меня с распростертыми объятиями, обнял и крепко поцеловал. Не ожидая такой нежности, я попятился и с удивлением взглянул ему в лицо: оно не только было красно, но пылало, и глаза были уже совсем бессмысленные. Вместе с ним вышел толстейший и высочайший мужчина, каких когда-либо я видал, с усищами до ушей, с хохлом, с огромным животом, так что довольно толстый Иван Кузьмич и я, не совсем маленький, казались против него ребятами, одним словом, на первый взгляд страшно было смотреть. Он мне расшаркался, и при этом закачался весь пол. Иван Кузьмич поздоровался со мною и облокотился на печку.
– Очень рад, – начал он, едва переминая язык, – прошу познакомиться, – прибавил он, указывая на огромного господина: – мой приятель, Сергей Николаич, а они учитель Марьи Виссарионовны, очень рад… извините, пожалуйста, я не ожидал вас: недавно проснулся, будьте великодушны, извините… Сделайте милость, господа, пожалуйте в гостиную. Сергей Николаич! Что ж ты церемонишься? Мы с тобою не сегодня знакомы; ты свинтус после этого… Сделайте милость, простите великодушно; мы с ним по-приятельски, – болтал хозяин и, наконец, пошел в гостиную, шатаясь из стороны в сторону. Не оставалось никакого сомнения, что он был мертвецки пьян. Мы пошли за ним, громадный господин был тоже сильно выпивши, только ему было это ничего: у него все выходило испариною, которая крупными каплями выступила на лбу и которую он беспрестанно обтирал, но она снова появлялась.
В так названной гостиной, в которой был какой-то деревянный диван и несколько стульев, сидел молодой офицер и курил трубку. Он мне особенно бросился в глаза тем, что имел чрезвычайно худощавое лицо, покрытое всплошь желчными пятнами.
Иван Кузьмич опять принялся за рекомендацию.
– Позвольте вас познакомить: поручик Данович – учитель Марьи Виссарионовны; прошу полюбить друг друга.
Зачем он нас просил, чтобы мы полюбили друг друга, неизвестно.
Я потупился, поручик усмехнулся, однако мы раскланялись.
– Очень, право, рад, ко мне вот сегодня приехал Сергей Николаич, потом господин Данович пришел… потом вы пожаловали: благодарю… только извините, пожалуйста; я такой человек, что всем рад, извините… – проговорил Иван Кузьмич и потупил голову. Поручик качал головою; толстый господин не спускал с меня глаз. Мне сделалось неприятно и неловко.
– Вы кого у Марьи Виссарионовны учите? Леонида или маленьких девочек? – спросил он меня необыкновенно густым басом.
– Леонида, – отвечал я.
Сергей Николаич откашлялся.
– Славный малый Леонид, – продолжал он, – только ко мне не ездит, да и сам я давно не бывал у них: с год!.. Все нездоровится.
"Ему нездоровится", – подумал я и внутренне рассмеялся; скорее в молодом слоне можно было предположить какую-нибудь болезнь, чем в нем.
– Жена моя часто у них бывает; видали там мою жену? – отнесся опять ко мне Сергей Николаич.
– Вашу супругу? – спросил я, не отгадывая еще, кто этот господин.
– Да, Пионову; я имею честь быть господином Пионовым, а госпожа Пионова – моя нежнейшая супруга, верная жена и подруга дней моих печальных.
– Видал-с, – отвечал я.
Так вот кто был супруг Пионовой; недаром она не возит его к Ваньковским и говорит, что он домосед.
– Хорошо, что я вспомнил об жене, – продолжал Пионов, обращаясь к хозяину. – Она меня поедом ест за твоего бурку; говорит: зачем купил, не нравится. Да полно, что ты нахмурился?
– Бурку?.. – отозвался Иван Кузьмич. – Бурка, брат, славная лошадь; если бы мне такая попалась, я сейчас дам тысячу целковых.
– Возьми назад, я за полтысячи уступлю.
– Давай, возьму!.. Что ж, разве не возьму?
– Бери, мне самому жаль. Как бы не барыня, я бы с ней не расстался.
Поручик взглянул на меня и усмехнулся.
– Барыня… барыня, – говорил Иван Кузьмич, – твоя барыня, брат, милая; я у ней ручку поцелую, а ты в лошадях ничего не смыслишь; ты что говорил про белогривого жеребца?
– Что говорил?
– Что говорил! Не помнишь? Ты говорил, выкормок, вот он тебе и показал себя! Зачем же ты его на завод ладил? Выкормки, брат, на завод нейдут; что ты мне говоришь!
Пионов ничего не возражал. Я встал с тем, чтобы уехать.
– Прощайте, Иван Кузьмич, – сказал я, раскланиваясь.
– Сделайте милость, прошу вас покорнейше, посидите, – возразил он, разведя руками, – извините меня великодушно, вам, может быть, скучно у меня, а я душевно рад. Позвольте мне хоть трубку вам предложить; будьте так добры, выкурите хоть трубку.
– Позвольте, – отвечал я и сел.
– Фомка! – крикнул Иван Кузьмич. – Трубку подай!
– Очень рад, что вы пожаловали, только извините меня; я сегодня нездоров что-то: насморк, что ли?
Между тем Пионов встал, как-то особенно кашлянул и вышел в другую комнату, впрочем, он не совсем ушел, как видел я в зеркале, а остановился в дверях и начал делать Ивану Кузьмичу знаки и манить его рукою, но тот не замечал.
– Вас зовут, Иван Кузьмич, – сказал поручик.
Иван Кузьмич поднял голову и, заметив приятеля, встал и едва попал в дверь; тот начал ему шептать что-то на ухо, а он только мотал головою, и, наконец, оба ушли.
– Как наклюкались, – проговорил им вслед поручик, обращаясь ко мне.
– Что такое у них сегодня? – спросил я.
– Не знаю-с, я пришел, они уж были готовы; у них, впрочем, часто это бывает. Вы давно знакомы с Иваном Кузьмичом?
– Нет, я у него сегодня только в первый раз; скажите, пожалуйста, хороший он человек?
– Человек он добрый, только слаб ужасно. В одном полку со мной служил; полковник прямо ему предложил, чтобы он по своей слабости оставил службу. Товарищи стали обижаться, ремарку делает на весь полк.
Холодный пот выступил у меня, слушая поручика; хотя по желчному лицу его и можно было подозревать, что он о себе подобных не любит отзываться с хорошей стороны, но в этом случае говорил, видимо, правду.
– Что же он здесь делает в Москве? – спросил я.
– Да ничего не делает, кутит. Говорят: жениться хочет. Не знаю, какая идет за него девушка, а большой рыск с ее стороны.
– Если он добрый человек и будет любить жену, то, может быть, и перестанет кутить, – заметил я.
– Вряд ли-с! Привычку сделал большую, – возразил поручик.
– Но еще скажите мне, сделайте милость, богат он или нет?
– Состояние есть; ему после брата много досталось, безалаберно только живет очень. Один этот толстый Пионов его лошадьми да картами в год тысячи на две серебром надует.
– А они приятели?
– Как же-с, друзья по графину.
Вот почему Пионова так хлопочет за Ивана Кузьмича. Боже мой! Неужели мы с Леонидом не успеем разбить их козней? Я было хотел еще расспросить поручика, но Иван Кузьмич и Пионов возвратились. Они, вероятно, еще клюкнули. Сил моих не было оставаться долее. Я опять начал прощаться, Иван Кузьмич не отпускал.
– Обяжите меня, сделайте милость, посидите; я вас, кажется, ничем не обидел, а что если… извините меня, выкушайте по крайней мере шампанского, что же такое; я имел честь познакомиться с вами у Марьи Виссарионовны, которую люблю и уважаю. Вот Сергей Николаич знает, как я ее уважаю, а что если… так виноват. Кто богу не грешен, царю не виноват.
– Мне надобно, Иван Кузьмич, ехать на лекции.
– Вы и поезжайте, Христос с вами, дай вам бог доброго здоровья, а шампанского выпьем: извините, это уже нельзя.
– Благодарю вас, я не пью. Позвольте мне уехать, – сказал я решительно.
Иван Кузьмич обиделся.
– Бог с вами, поезжайте, что ж! Вы человек ученый, а мы люди простые, что ж? Бог с вами, а что если… – Я не дождался конца его речи и пошел.
– Позвольте хотя проводить, что же такое?.. – говорил он и пошел за мною.
Как я ни торопился надеть шинель, он, однакож, успел меня на крыльце нагнать и, желая подать мне руку, пошатнулся и, конечно, хлопнулся бы в грязь, если бы не подхватил его под руку лакей.
Я возвратился домой, возмущенный донельзя. Леонид прав! Говорят, он добр; но что же из этого, когда он пьяница, и пьяница безобразный и глупый. Вечером я поехал к Леониду, чтобы передать ему все, что видел, и застал его в любимом положении, то есть лежащим на кушетке.
– Я сегодня был у Ивана Кузьмича, – начал я.
– Зачем?
– Так, мне хотелось узнать его хорошенько.
– Что же вы узнали?
Я рассказал ему, чему был свидетелем и что говорил мне поручик.
Леонид слушал молча, и только выступившие на лице его красные пятна заставляли догадываться, каково ему было все это слышать. Мне сделалось даже жаль, зачем я ему рассказал.
– Во всяком случае, – заключил я, – мы все это должны передать вашей матушке и Лидии Николаевне.
– Теперь уж поздно, вчера дали слово ему, Лида согласилась.
– Леонид Николаич! – воскликнул я. – Это будет с нашей стороны жестоко и бесчестно скрыть подобные вещи.
– Лиде нечего теперь говорить, а матери, пожалуй, скажем.
– Когда же?
– Да хоть теперь пойдемте.
– Мне говорить?
– Нет, я буду от себя.
В передней нам сказали, что приехала Пионова.
– Ловко ли будет? – заметил я.
– Ничего, еще лучше, – решил Леонид.
Мы вошли. Марья Виссарионовна, должно быть, о чем-нибудь совещалась с своею приятельницею. При нашем входе они обе замолчали. Пионова, увидев Леонида, закатила глаза и бросила на него такой взгляд, что мне сделалось стыдно за нее.
– Вот он сейчас был у Ивана Кузьмича, – начал тот прямо, показывая на меня.
Обе дамы переглянулись с удивлением, не понимая, к чему он это говорит.
– Ваш муж был тоже там, – прибавил он Пионовой.
– Вы видели мужа? – отнеслась она ко мне.
– Видел-с.
– Познакомились с ним?
– Познакомился.
– Очень рада. Он чрезвычайно любит молодых людей – это его страсть.
– А теперь он дома? – спросил Леонид.
– Дома.
– Я думал, что он еще у Ивана Кузьмича; они там пьют с утра; Иван Кузьмич так напился, что на ногах не стоит, – отрезал он.
Марья Виссарионовна побледнела. Пионова вспыхнула.
– Перестаньте, Леонид, врать, – начала мать строгим голосом. – Я тебе давно приказывала, чтобы ты не смел так говорить о человеке, которого я давно знаю и уважаю.
– Напился пьян… на ногах не стоит… я не понимаю даже этого и не знаю, что такое было у Ивана Кузьмича; может быть, какой-нибудь завтрак, а муж приехал вовсе не пьяный. Мне слышать подобную клевету даже смешно, – проговорила Пионова.
Я хотел было отвечать ей, но Леонид перебил меня:
– Говорят не о вашем муже, а об Иване Кузьмиче, который у нас рюмки сладкой водки не пьет, а дома тянет по целому штофу. Что вам говорил про него прежний его товарищ? – отнесся он ко мне.
– Я вам передавал, – отвечал я.
– Из прежних его товарищей никто ничего про него не скажет дурного; его все товарищи обожали в полку; мой муж служил с ним с юнкеров, так нам лучше знать Ивана Кузьмича, чем кому-нибудь другому.
– Вы всегда его хвалите, а за что же его из службы выгнали?
– Как выгнали?
– Так, выгнали.
Пионова засмеялась принужденным смехом.
– Ах, боже мой, боже мой! Чего не выдумают! Ивана Кузьмича выгнали! Ивана Кузьмича!.. – воскликнула она таким тоном, как будто бы это было так же невозможно, как самому себе сесть на колена. – Слышите, Марья Виссарионовна, что еще сочинили? Вы хорошо знаете причину, по которой Иван Кузьмич оставил службу, и его будто бы выгнали! Ха, ха, ха…
– Сочиняете более всех вы! – возразил Леонид.
Пионова только пожала плечами.
– Леонид Николаич какое-то особенное удовольствие находит говорить мне дерзости. Не знаю, чем подала я повод, – сказала она, покачав грустно головою.
– Ты выводишь, наконец, меня из терпения, Леонид! – проговорила грозно Марья Виссарионовна. – Царь небесный! Что я за несчастная женщина, всю жизнь должна от всех страдать, – прибавила она и начала плакать.
– Успокойтесь, Марья Виссарионовна, умоляю вас, пощадите вы себя для маленьких ваших детей. Леонид Николаич так только сказал, он не будет более вас расстраивать.
– Расстраиваете вы, а не я, – перебил тот.
– Перестань, Леонид! – воскликнула опять Марья Виссарионовна. – Душечка Лизавета Николаевна, скажите ему, чтоб он ушел; он меня в гроб положит.
– Cher Leonide, ayez pitie de votre mere, – произнесла Пионова своим отвратительным голосом, которому старалась придать умоляющее выражение.
Леонид встал и, хлопнув дверьми, ушел, оставив меня в самом щекотливом положении. Марья Виссарионовна продолжала плакать. Пионова ее утешала. Я так растерялся, что решительно не находился, оставаться ли мне или уйти. Вдруг дверь отворилась, явился Иван Кузьмич, и явился как ни в чем не бывало: кроме красноты глаз и небольшой опухлости в лице, и следа не оставалось утренней попойки. Пионова сначала сконфузилась, но, увидев, что Марасеев в обыкновенном состоянии, насмешливо взглянула на меня. Марья Виссарионовна отерла слезы и ласково поклонилась гостю. Иван Кузьмич, раскланявшись с дамами, подал мне дружески руку. Не помню, как я просидел еще несколько времени, как поклонился всем и пошел к Леониду, которого застал сидящим за столом. Он схватил себя за голову и, кажется, плакал. Я не хотел его еще более волновать и потому молча простился с ним и уехал.
V
Наступил май месяц, мне предстоял выпускной экзамен; скоро я должен был проститься и с университетом, и с Москвою, и с моими Ваньковскими. Судьба Лидии Николаевны решена окончательно: она помолвлена за Марасеева, хотя об этом и не объявляют. Свадьба, вероятно, будет скоро, потому что готовят уже приданое. Пионова торжествует и приезжает раз по семи в день.
Марья Виссарионовна еще более подчинилась приятельнице; как проснется, так и посылает за нею. Марасеев, говорят, нанял щегольскую квартиру; он решительно цветет и целые дни у Ваньковских. Лицо его сделалось менее опухло и красно. Лидия Николаевна не принимает никакого участия в хлопотах о своей свадьбе, но с женихом ласкова. Иногда мне досадно на нее, а чаще жаль, мы с ней почти не видимся, хоть я и бываю у них почти каждый день; она как будто бы избегает меня… Леонид по наружности спокоен. Меня очень радует, что он начал заниматься, и тут только я увидел, какими блестящими способностями он наделен был от природы. В две недели он прошел с самыми легкими от меня пособиями весь гимназический курс математики и знал его весьма удовлетворительно. О свадьбе сестры он говорил мало. Я раз его спросил, передавал ли он Лидии Николаевне, что мы узнали о ее женихе, он отвечал, что нет, и просил меня не проговориться; а потом рассказал мне, что Иван Кузьмич знает от Пионовой весь наш разговор об нем и по этому случаю объяснялся с Марьею Виссарионовною, признался ей, что действительно был тогда навеселе; но дал ей клятву во всю жизнь не брать капли вина в рот, и что один из их знакомых, по просьбе матери, ездил к бывшему его полковому командиру и спрашивал об нем, и тот будто бы уверял, что Иван Кузьмич – добрейший в мире человек. Все бы это было хорошо, только, кажется, Леонид мало этому верил, да и у меня лежало на сердце тяжелое предчувствие; внутренний голос говорил мне: быть худу, быть бедам!
Марья Виссарионовна, сердившаяся на сына, сердилась и на меня. Во все это время она со мною не кланялась и не говорила; но вдруг однажды, когда я сидел у Леонида, она прислала за мною и просила, если я свободен, прийти к ней. Леонид усмехнулся. Я пошел. Она приняла меня с необыкновенным радушием и, чего прежде никогда не бывало, сама предложила мне курить.
– Я вас давно хотела спросить, – начала она, – что, Леонид, видно, совсем от меня хочет отторгнуться?
– Почему же вы это думаете? – спросил я ее, наоборот.
– Потому что я его совсем не вижу: что он этим хочет показать?
– Он думает, что вы сердитесь на него за последнее объяснение, в котором и я участвовал.
– Я не могла тогда не рассердиться: он слишком забылся.
– Чем же он забылся? Он говорил только по искреннему желанию добра Лидии Николаевне.
– По искреннему желанию добра Лидии Николаевне? Да чем же вы, господа, после этого меня считаете? Неужели же я менее Леонида и вас желаю счастия моей дочери, или я так глупа, что ничего не могу обсудить? Никто из моих детей не может меня обвинить, чтобы я для благополучия их не забывала самой себя, – проговорила Марья Виссарионовна с важностию.
Я уверен, что этот монолог сочинила ей Пионова, и все эти мысли подобного материнского самодовольства она ей внушила.
– Я удивляюсь, – продолжала Марья Виссарионовна, – я прежде никогда в поступках Леонида не замечала ничего подобного и не знаю, откуда он приобрел такие правила.
Я понял, что это было сказано на мой счет.
– Вы с ним дружны, – отнеслась она потом ко мне прямо, – растолкуйте ему, что так поступать с матерью грешно.
– Леонид Николаич и без моих наставлений вас любит и уважает, – возразил я.
– Отчего ж он убегает меня? Вы сами имеете матушку, каково бы ей было, если бы вы не захотели видеть ее? И что это за фарсы? Сидит в своем кабинете, как запертый, более месяца не выходит сюда. Мне совестно всех своих знакомых. Все спрашивают: что это значит, что его не видать? И что же я могу на это сказать?
"Не все знакомые, а только Пионова спрашивает тебя об этом, потому что ей скучно без Леонида", – подумал я.
– Леонид Николаич придет сейчас, если вы ему прикажете, – сказал я вслух.
– А если не придет?
– Придет-с.
– Нет, я вижу, вы его не знаете: он очень упрям. Поспоримте, что не придет.
– Извольте.
– Сходите сами, и увидите.
Я пошел, сказал Леониду, и он, как я ожидал, тотчас же пришел со мною. Марье Виссарионовне было это приятно, отчасти потому, что, любя сына, ей тяжело было с ним ссориться, а более, думаю, и потому, что она исполнила желание своего друга Пионовой и помирилась с Леонидом. Однако удовольствие свое она старалась скрыть и придала своему лицу насмешливое выражение.
– Я сейчас об тебе спорила, – начала она.
Леонид молчал.
– Я говорила, что ты не придешь.
– Нет-с, я пришел, – отвечал Леонид.
– Отчего же ты такой нахмуренный; все еще изволишь на меня гневаться?
– Я не гневаюсь, а вступался только за сестру. За что надобно на меня сердиться – вы ничего, а где я не виноват – сердитесь.
– Я ни за что на тебя не могу сердиться. Тебе стыдно быть в отношении меня таким неблагодарным.
Леонид молчал.
– Я не могу понять, – продолжала Марья Виссарионовна, – с чего ты взял так об Лиде беспокоиться; она сама выбрала эту партию.