- Что за трагедь! - расхохотался Безобразов. - Чего это на тебя накатило?
Офицеры собрались уже кучкой у двери.
- Фуражки брать? Куда пойдем, Безобразов?
* * *
Печать.
Предчувствия никогда не обманывают. Против предчувствия нельзя идти: это все равно что самоубийство. С Безобразовым будет несчастье, непоправимое. Если он будет играть. Седьмой раз. Он сам сказал: роковой, последний. Уже по этому одному, наверное, будет. Никогда не надо, нельзя говорить: в последний раз. Игра - судьба. Нельзя предупреждать судьбу, что случая ей такого больше не выпадет. Она обязательно насмеется: "Последний, говоришь? Больше не веришь? Так на ж, получай!"
- Володя!
Но Безобразов уже вышел. Следом за ним, пересмеиваясь, выходили офицеры.
Идти надо было в старый, давно уже упраздненный манеж; там был одно время солдатский театр, чтения устраивали с волшебным фонарем. Низкие окна здания, глубоко - по-манежному - врытого в землю, были поэтому заложены кирпичом и заштукатурены, для темноты. Потом и театр отставили - здание пустовало, заброшенное. Для "кукушки" удобнее место не придумать: свету ни лучика, неоткуда ему взяться, песок - глубокий, как полагается в манежах, шагов, стало быть, не слыхать, и, наконец, есть сцена, на которой не участвующие в игре (а их кроме Трубецкого оказалось четверо) могли расположиться зрителями, без малейшего риска попасть под шальную пулю: в "кукушке" пули поверху не идут.
К манежу пошли не сразу; сначала свернули в обратную сторону, садом, как просто на прогулку. Ночь была темная, звезды тлели хмуро и почему-то ужасно далеко. Трубецкой поймал Безобразова за рукав:
- Володя… Честное слово… Я тебя очень прошу… Не играй… У меня… я прямо, честно скажу: предчувствие.
- Что? - Гусар приостановился и выдернул руку.
- Предчувствие, - совсем задрожавшим голосом сказал Трубецкой. Предчувствия - никогда не обманывают, Володя…
- Ты что - старая баба? - оборвал Безобразов. - Не прикажите ли вам кофейной гущи подать, вы нам о судьбе погадаете… девица Ленорман. Срам! Не лезь ты ко мне с ерундой всякой… под руку.
Он рассердился не на шутку. Но на этот раз Трубецкой никак не мог себя убедить, что Безобразов прав, как всегда. Предчувствие не отходило, оно щемило сердце - с каждым шагом сильнее, властней и неизбывнее.
* * *
Замок, висячий, огромный, ржавый, не сразу поддался ключу. Из приоткрывшихся ворот пахнуло холодом и сыростью. Склеп. Могила.
- Осторожнее, господа! Тут порог. Споткнуться - недобрая примета.
Ноги вязли во влажном и глубоком песке. Лучи карманных электрических фонариков - узкие и бледные - ощупывали густую темноту. Манеж казался огромным.
Из мрака под лучом фонаря выперся на секунду двуглавый малеванный черный орел с пучком молний в раскоряченных лапах… Занавес. Сцена. Нащупали лесенку сбоку, поднялись на помост. Сзади, по стене, стоял, обвисая лохмотьями рваных обоев, павильон. Было пыльно и грязно. Мерзость и пустота. Кто-то, смеясь, потянул веревки: занавес, визжа ржавыми блоками, хлопая крашеным холстом, пополз вверх.
Улетел орел домой,
Солнце скрылось под горой…
Офицер тянул веревки и пел. Орла на занавесе все видели, романс был кстати, но от колыбельного напева еще жутче стало Трубецкому: сон - смерть, смерть - сон. Песня - напутствие Безобразову. Седьмой раз. Склеп. Ясно, ясно, совсем несомненно: еще несколько минут - и Володя ляжет трупом. Потому что он - первым крикнет: "Ку-ку". Трубецкой знал это так же твердо, как и то, что жребий стрелять выпадет кому-то другому.
Другому, конечно: жребий вытянул Греков, муж красавицы Акимовой. В этом тоже судьба: Безобразов из-за жены позвал Грекова, а Греков застрелит. Обязательно, потому что жена изменяет Грекову, а кто несчастлив в любви, счастлив в игре. Греков - несчастлив, Безобразов - счастлив. Бетти, потом Акимова. С ума сойти. Нельзя. Никак нельзя допустить.
Грекову завязали глаза.
- Проверить патроны в револьвере.
Трубецкой протянул руку:
- Дай, я.
Патроны в барабане были в комплекте. В полной исправности. Смит-вессон, вороненый, красивый, небольшого калибра. Трубецкой приложил дуло к виску.
Кольнуло холодом - не в висок (в висок отдалось позднее), а в сердце и стрелкой ниже, в пах. Это было неожиданно и странно. И еще неожиданнее: как только отвел дуло, на виске зажглось горячее круглое пятно - след.
Греков пошел, шаркая сослепу ногами по настилу. Светлов и Гендриков поддерживали Грекова за локти. Гендриков пощекотал сотника под мышкой. Греков рассмеялся визгливо:
- Не боюсь, не ревнив.
Несчастлив в любви, счастлив в игре. Его повели на середину манежа.
Трубецкой потянулся к Безобразову. Он знал, что тот не послушает и не может послушать, потому что он сам, Трубецкой, весь как-то обмяк: никакой убедительности и силы. Но ведь одна минута еще - и будет поздно.
- Не играй.
Безобразов выругался коротко и грязно, пристукнул шпорами, крикнул:
- Расходись! - И спрыгнул с подмостков во тьму.
Сразу стало тихо. И - все равно. Когда знаешь, становится все равно.
Тишина тянулась долго и нудно. Ровно, чуть-чуть посапывая простуженным носом, дышал рядом с Трубецким приехавший с фронта есаул. Из манежа, снизу, тянуло могильной сыростью. И не доходило ни звука, как ни напрягал слух Трубецкой.
Потом голос Безобразова крикнул озорно:
- Ку-ку!
И тотчас, коротким и глухим стуком рванул выстрел.
Трубецкой до боли сжал руки. Кончено.
Но голос - тот же… тот же! - отозвался с дальнего края манежа, совсем близко от выстрела, под самым носом у Грекова, мужа - ха-ха! презрительно и спокойно:
- Пудель!
И тотчас из другого угла кукукнул еле слышно, крадучись, корнет граф Гендриков. Выстрел.
Тяжесть скатилась с сердца, как подтаявшая от солнца ледяная глыба. Безобразов, как всегда, - прав, прав, прав. Предчувствие, печать. Влезет же эдакая ерундовина в голову. Старая баба! Смерть! О-го-го! Чувство радости жизни, пьянящее, яркое, как никогда, захватило, подняло, понесло. Трубецкой сбросил ноги с помоста, соскользнул плавно на мягкий, ласковый песок, в манящую прохладную темноту, отбежал к стене, влево, припрыгивая, разминая чуть-чуть затекшие молодые крепкие ноги, прикрыл ладонями рот для гулкости и крикнул:
- Ку-к…
"У" сорвалось в "ы-ы" - коротким и диким взвоем. Потому что по первому "Ку" в глаз ткнул ствол, разбив темноту разбрызгом желтых, в раскал раскаленных искр, от сердца в пах кольнуло холодом, в висок ударило громом. Трубецкой рухнул вперед, врывая ногти в чьи-то жесткие и податливые, как дерн, горбкие плечи. От плеч рявкнуло хриплым, медвежьим, насмерть напуганным ревом:
- У-бил!
Но крика Трубецкой не слышал: пуля в глаз, на вылет - по стене осколки затылочной кости, мозг и кровяные, сразу затемневшие сгустки.
- Вот тебе… Приглашай казаков… Теперь будет история…
Кантакузин говорил почти громко. Греков обернулся и подошел, от трупа.
- Как это вас… угораздило…
Сотник развел руками:
- Крикнул - в самое лицо… Рука дернулась раньше, чем сообразил. Тут ведь - секунда… Без прицела, как держал револьвер, на изготовку.
Помолчали.
- Прекрасный был товарищ и офицер… Эдакая глупая смерть. Кто-то из темноты отозвался ворчливо:
- Смерть - всегда глупая. Где ты видел умную смерть? Когда казнят только. На фронте получил бы пулю в это же самое место, умнее было бы, что ли?
- Может быть, и так… Все равно жалко.
- И чего его черт понес…
- Накрутят нам теперь… И записки ведь, как назло, нет…
- Да еще военное время… Как пить дать - разжалуют и на фронт. Безобразов, где ты там? Подвел Трубецкой-то, а? Ведь вы, кажется, сильно дружили? Как говорится, от кого и ждать неприятностей, как не от родственников.
* * *
Безобразов не принимал участия в разговоре. Он был не из тех, кто теряется в боевой обстановке. Он распоряжался.
Кантакузин и Гендриков оттерли песком брызги со стены. Благодать, что песок под рукой, и благодать, что сыро: стена и так вся в пятнах: разбери на кирпиче, что от чего - где плесень, где мозговина.
Следы, где сильно натоптано, заровняли. Повизгивая на блоках, спустился занавес. В бродячем воровском луче (на поверку, все ли в порядке) опять прочернел на секунду малеванный облупленный черный орел со связками молний.
Труп подняли Светлов и Греков. Они - в один рост: удобно нести. Закинули мертвые руки на шею, вправо и влево: крепко держать за кисть, плечами придерживать тело - между двумя живыми сойдет за живого: трое идут в ряд, в обнимку. Только чуть-чуть приподнять, чтобы ноги не волочились, не чиркали по земле носками.
- Пошли?
Сзади шарил по следу фонариком Кантакузин.
- Не каплет?
- Чуть-чуть. Ничего… Я подошвой.
Безобразов опять запер тяжелый, висячий, ржавый замок. От манежа теперь уже не кружили по саду. Трое - в обнимку… А все-таки лучше без встреч. Прямым, самым скорым ходом - к собранию.
- Ты ему все-таки придержи голову, Гендриков… Течет понемножку. Пусть на френч. Чтоб на дорогу не капало…
Идти приходилось без фонарей. Конечно, когда рассветет, можно проверить. И затереть, ежели все-таки накровавится след.
По небу темь. Звезд не видно. Затянуло. Вот ежели б в самом деле взбрызнуло. Тогда все в порядке: смоет.
Безобразов ушел вперед. Надо всех вестовых оттянуть с дороги, в дальнюю голубую гостиную, под предлогом дальнейших распоряжений, чтобы никто не видел, как господа офицеры пройдут в бильярдную: Трубецкой застрелится там.
* * *
Прошли благополучно. Безобразов увел вестовых. Трубецкого внесли незаметно. Усадили на бархатный синий - гусарского, лейб-гусарского цвета диван, привалив ему голову к спинке, под стойку с киями. Поспешно разобрали кии. Разбили пирамидку, защелкали шарами, почти что не целясь. Светлов остался у двери на карауле.
- От трех бортов!..
Как можно громче, чтобы по всему собранию слышно.
Кантакузин сверил свой смит-вессон с тем, из которого стрелял Греков:
- Калибр тот же…
Гендриков крикнул в азарте:
- Туза в угол!
Греков неожиданно сморщился: все лицо - в комок.
- Господа… Надо кончать…
Кантакузин поднял руку - отмерил дулом уклон и выстрелил.
Пуля ударила в стену, вкось, вспоров штофные голубые обои.
Орлов, качая кием, толкнул труп в плечо и бросил гремуче на пол грековский револьвер. Тело скатилось, стукая головой и роняя тяжелые, уже черные капли. Доктора!
* * *
Вестовые стадом метнулись на выстрел. Следом за ними тяжелым шагом вошел Безобразов. Труп уже поднимали. Диван, пол испачканы кровью. Она успела свернуться и зачернеть, пока прибежал с квартиры (в околотке не оказалось) вызванный доктор.
Дали знать коменданту. Он приехал сам, когда уже кончали писать акт. Доктор разъяснил и даже показал, как именно выстрелил Трубецкой: сидя, в упор, в глаз, далеко занеся влево правую руку…
Безобразов приказал поставить к ужину два лишних прибора: коменданту и доктору.
Комендант качал укоризненно седой, коротко подстриженной головой:
- С чего это он? Эдакий молодой, красавец, можно сказать… И на прекрасной дороге… Как у него с денежными делами было? Не запутался? Писем никаких не оставил?
- Мы… не осматривали. Комендант вздохнул:
- Надо. Закон требует.
Дежурный офицер осторожной рукой расстегнул грудной карман френча и достал аккуратно сложенный лист бумаги.
- Никак… Стихи?
Дежурный кивнул.
- Стихи. И собственные его.
- Быть не может.
- Вот же подпись. Трубецкой.
Комендант потянул лист к себе, тяжело отдуваясь: одышка.
- Разрешите?
В меру того как он читал, морщины на лбу расходились, улыбка шевельнула усы:
- Ну, слава Богу! Совершенно ясно, денежная и любовная неудача, господа. Комплект. Совершенно очевидно. Он тряхнул листком и прочитал:
- Нищим… Вы слышите? Нищим!… стоял я пред старцем…
Это иносказательно, конечно, как обыкновенно в стихах. Из предыдущего текста можно заключить: ростовщик или что-нибудь в этом роде.
Нищим стоял я пред старцем,
Все, что имел - я оставил
Ей!
Он оглядел всех радостно.
- До копейки!
Ей,
Когда… ждал любимую в ночь
У ключа, что бьет из порфира…
Одно оставалось мне имя!
Имя отдал я старцу на выкуп
Пусть оно не звучит в будущем веке,
пусть на сегодня умрет.
Он сделал особое ударение на слове, и с такой же значительностью закончил: - * * * * * * - И я уйду - безымянным.
Умру, уйду - это ж даже не намек, а прямо сказано. И в заключительных стихах опять совершенно безусловное, в данном смысле, признание:
Ждал я любимую в ночь
У ключа, что бьет из порфира,
Ждал и верил: придет!
До зари.
Она - не пришла…
Крушение всех надежд. Ну, ясное дело: не выдержал… - Он оглянулся на труп и вздохнул, трудно и скорбно: одышка. Безобразов сказал раздумчиво:
- Не ожидал я, правду сказать, что он так резко примет… Дело прошлое, господа… Я знаю, случайно, женщину, о которой идет речь… в стихотворении… И совпадение знаменательное… Он ждал ее сегодня - и она действительно не пришла. И по разговору с ним я знаю: ему было известно, почему она не пришла…
- С другим? - спросил Кантакузин.
Безобразов кивнул.
- Да яснее же ясного! - отозвался комендант. - Панихидку бы надо, господа. Хотя… по самоубийцам, впрочем, не полагается…
Дежурный продолжал осматривать платье Трубецкого. Он вынул несколько скомканных бумажек. Счета: от Кюба, от Морис-сон - за перчатки. Записная книжка. Полистал - и кивнул облегченно:
- Ну, вот вам и бесспорный, наконец, документ… Не стишки, факт.
На золотообрезной страничке косым и торопливым почерком написано было: "В смерти моей прошу ник…"
- Не успел дописать. Очевидно, помешал кто-то. Но текст, так сказать, высочайше установленного образца - дочитать не трудно: "… никого не винить".
Кантакузин потер руки, холодно и спокойно:
- Конечно. Кого же винить - кроме него самого.
Семеновцы
Завещаю сыну моему относиться с такой же любовью к Семеновскому полку, с какой я отношусь к вам, и так же верить полку, как я верю вам, семеновцы, родные мои!
Из речи Николая II Семеновскому полку. 1906 год
Со времени московского бунта Семеновский полк занял в истории русской особое, высокое, символическое значение: он олицетворил в себе высочайшие доблести идеального русского воинства, беззаветно преданного своему верховному вождю.
"Русское знамя", 1906 год"…В корень истребить неистовую крамолу, позорящую честь русского патриотизма, царя и отечества перед лицом всего мира, на радость врагам и на гибель отечества… Еще раз от имени государя императора поздравляю доблестных семеновцев с походом. Напоминаю: пленных не брать. Счастлив передать напутственное благословение Его Императорского Величества".
На вытянутых вверх, жестом митрополичьим, генеральских руках вознеслась над головами офицерской шеренги икона: выперлась из золотой, хитро чеканенной ризы благолепная, лаком промазанная борода Николая, чудотворца Мирликийского. Качнулась - вправо - влево - вниз - к губам подошедшего первым под благословение командующего полком.
- На посадку!..
* * *
Из всех офицеров Семеновского полка, принявших царское благословение на разгром мятежной Москвы, больше всех, наверное, волновался походом поручик Грабов. Потому что никто, быть может, во всем полку не жаждал так отличия, как поручик Грабов: на это у него были очень существенные и важные причины. Но именно в обстоятельствах смуты, как свидетельствует история, особенно быстро и блистательно делаются карьеры: об этом согласно говорили все поручиком прочитанные исторические романы.
В купе, отведенном офицерам 15-й роты, было жестоко накурено и до удушья жарко: патриоты-истопники, присланные Союзом русского народа на замену бастовавших железнодорожников, переусердствовали.
Спать было запрещено; ехали, не снимая оружия: по слухам, уже за Тверью многие станции были в руках революционеров, а от Коломны эшелоны семеновцев должны были втянуться в сплошную мятежную зону. Офицеры дремали сидя, и только капитан Майер, ротный командир, низко наклонившись над толстой, в голубой обложке книгой, читал усердно, черкая по временам в записной книжке.
Грабов, привалившись насупротив в угол дивана, смотрел на капитана с нескрываемой завистью. Этот вот отличится наверное. Голубая книга "Тактика" Балка, IV часть. Единственное толковое руководство по уличным боям. Немецкое, потому что только немцы разработали этот вопрос, - в русских учебниках прикладной тактики нет об этом ни звука. Никто во всем полку, не исключая и штабных, прикомандированных к полковнику Мину, временно командующему полком, не имеет представления о том, как надо по правилам военной науки драться против баррикад. Майер ухитрился достать эту книжку из Академии Генерального штаба: единственный на весь Петербург (а может быть, и на всю армию) экземпляр. И так как в полку толком знает немецкий язык один только Майер (хотя добрая половина офицеров полка носит немецкие фамилии), капитан станет незаменимым знатоком подавления революции - как только дочитает соответствующую балковскую главу. До Москвы он, наверное, успеет: ведь ехать всю ночь. Значит, ему обеспечена видная роль, а стало быть, и награда: получит полковника или на худой конец Владимира с мечами и бантом.
Этот играет наверняка. А вот он, Грабов, командир взвода, поручик, три звездочки… мелкота, фендрик. За что ему уцепиться, чтобы сразу вознестись вверх? Именно сразу… Надолго в гвардии ему не удержаться: доходов с имения и до сих пор только-только, с большим прижимом, хватало на поручичью жизнь, а теперь, когда это мужичье спалило усадьбу, и вовсе придется туго. Долги растут, расчет на "золотую" женитьбу слаб: богатая всегда предпочитает кавалериста - гусара, улана, кирасира. Без быстрой карьеры придется уходить из полка. А дальше что?
Он закрыл глаза. Мысли шли тягуче и тоскливо. В Москве обязательно надо на первое место. Но как отличиться, когда над тобой - лестницей целой - поручики со старшинством, штабс-капитаны, капитаны, полковники, генералы… Закон царской службы тверд: подвиг подчиненного засчитывается начальнику. Его, Грабова, отличие сорвет тот же Майер: оставит только объедки… Чтобы снять сливки самому, надо, чтобы их некому было снять сверху.